Rambler's Top100
   Проза:  А жизнь-то налаживается...
Михаил Чванов  

Рассказ

Он жил скорее по инерции. От шага <решить все разом и навсегда> - его останавливало, пожалуй, лишь то, что он был крещен и носил нательный крест. Но вера его, видимо, была не крепка, раз не давала опоры, а лишь непрочно удерживала у крайней черты.

Уже который месяц каждое утро, за редким исключением, он просыпался с чувством, что лучше бы не просыпаться. Как бы хорошо: взять однажды и не проснуться - и никаких проблем, и, главное, против совести не надо идти. Самое тяжелое, что это чувство нужно было скрывать дома, на работе... Чувство, что больше нечем и, главное, незачем жить. Прожитая жизнь казалась напрасной, раз у нее не виделось какого-то логического завершения, впереди - пустота. И самое страшное, что это чувство не проходило, наоборот, с каждым днем оно крепло. К нему по-прежнему обращались за советами, за помощью, он не мог отказать, через силу что-то делал, это отбирало у него последние силы...

Жить так было больше нельзя, так или иначе нужно было что-то решать, нервы были напряжены до предела. Раньше спасал дом за городом, было время, когда он мог себе позволить жить там неделями, теперь же с трудом выкраивал субботу-воскресенье, и то не всегда, потому как теперь, чтобы на что-то жить, он вынужден был стать маленьким чиновником, что было вообще поперек его сути, не говоря уже о том, что приходилось клонить голову не только перед большими начальниками, но и перед всевозможными <шестерками>, а им было так приятно, что он в их власти...

Он решил под каким-нибудь предлогом вырвать несколько дней кроме выходных, чтобы не только субботу-воскресенье, а дня четыре-пять пожить на даче, как он живал раньше, когда был свободным художником, когда у него выходили книги, и не просто выходили, а чуть ли не каждый год и большими тиражами, и они не залеживались в магазинах, у него были многотысячные читатели, которые искали с ним встречи, писали ему письма. И вдруг разом оказалось, что больше никому не нужен ни он, ни его книги, ни его мысли о Родине,  а еще оказалось, что, кроме книг, у него в жизни ничего не было, все в своей жизни он бросил в жертву им.

Он поехал на дачу в четверг вечером. Как всегда, первым делом накормил собак: тем, что привез с собой, заварил большую кастрюлю на завтра. Попробовал составить нечто вроде плана на все четыре выкроенных дня, чтобы загрузить себя работой, чтобы оставалось как можно меньше времени думать. Была середина марта, и дел на даче было много, нужно было сбросить с крыши дома снег, отбросить его от стен, обтоптать яблони. Давно пора хоть немного прибрать в доме и вымыть пол, или, как он говорил, что больше соответствовало действительности: сравнять кочки - после зимнего совместного жительства с собаками. Как он только приезжал на субботу-воскресенье, они сразу переселялись в дом. Раньше перед очередным огородно-дачным сезоном все это он делал с большим удовольствием. Но сейчас думал о предстоящих дачных хлопотах с тоской, всем этим не забить постоянно стучащей мысли. Сидя у ласково потрескивающей печки, следя, чтобы не пригорела собачья каша, он знал, что утром все равно проснется с чувством, что лучше бы не просыпаться...

Он стал просматривать свою записную книжку под классическим названием <Что делать?>. Было у него обыкновение записывать-планировать дела на будущее и вычеркивать их по мере выполнения. В книжке за последние годы накопился целый ряд дел, которые не выполненными переходили из года в год, некоторые уже по десять и более лет. То есть практически стали невыполнимыми и тем самым тоже лишний раз напоминали о близящемся жизненном рубеже, эти практически уже невыполнимые дела не давали надежды по-прежнему думать, что у него все еще впереди.

Один из таких невыполненных пунктов был: <Воробьевы горы>. Случайно заглянувшему в его записную книжку человеку этой короткой записи не понять. А все дело в том, что было такое в его молодости, чуть ли не сразу после университета, когда он с группой инструкторов горного туризма по секретному заданию какого-то военно-медицинского института, готовящего памятки для частей спецназа: как выжить зимой, не имея палаток, при минимальной одежде и еде в условиях горной тайги и тундры, - шел в такую вот раннюю весеннюю пору, не спускаясь вниз, по цепочке еще по-зимнему студеных южно-уральских хребтов. Внизу уже во всю властвовала весна, а вверху, в горах, морозы по ночам еще достигали тридцати-тридцати пяти градусов и студеные метели поднимали фантастические серебряные протуберанцы. Эти протуберанцы до сих пор стояли у него перед глазами, и все эти годы он мечтал снова увидеть их, повторить ту дорогу. Хотя бы в малом варианте, пусть не в том высокогорье, а хотя бы по более низким и близким Воробьевым горам, куда запросто часа за три-четыре можно доехать на электричке. И идти: больше даже не днем, а пронзительными лунными ночами - от одной охотничьей избушки к другой, как он это делал в веселое студенческое время, когда живешь не настоящим, а больше мечтами о будущем. Сойти с электрички на одной станции, и через дня три-четыре выйти к другой. Увы, теперь даже эта скромная мечта, видимо, уже останется неосуществленной... <У каждого возраста свои радости...> Может быть, но, не выполнив однажды долг одного возраста, он обрубил для себя радости всех последующих, он внутренне как бы остался, закостенел в молодости, а годы бежали, и все стремительней, делая все более непреодолимой пропасть между душой и телом, между предназначением жизни и ее результатом...

И вдруг он принял решение. В которое сам не поверил, и потому боялся его спугнуть. Поехать туда прямо сейчас! На эти три или четыре дня. И не по малому варианту - на Воробьевы горы, а прямо туда, в сердце Уральских гор, на те звенящие от мороза и прозрачного воздуха, солнца и синего-синего неба вершины, на которых в молодости он стоял счастливым в серебряных протуберанцах студеного пронизывающего насквозь ветра, а впереди была целая жизнь и, непременно, любовь, и, непременно, твоя необходимость людям, которым ты скажешь такое!..

Чтобы не дать себе времени передумать, он затолкал в старый альпинистский абалаковский рюкзак еще более старый и выношенный альпинистский спальник, скатал в трубку пластиковый туристский коврик, чтобы подстилать на снег под спальник (тогда, тридцать лет назад, они еще знать не знали о такой роскоши и подстилали под спальник лапник, а при его отсутствии мокрые штормовые брюки), долго вертел в руках старую одного возраста со спальником красную альпинистскую куртку на гагачьем пуху, но она была уже настолько выношенной, что истертый в прах пух сыпался, казалось, даже уже не только через швы, а сквозь ткань. Зимняя неизвестно чем утепленная современная камуфляжная военная куртка, которую за отсутствием в магазинах классических и практичных ватных телогреек, он вынужден был купить недавно, чтобы в чем-то ездить на дачу, была тяжеловата для такого дела. Ныне полстраны щеголяет в пятнистой солдатской форме, одни, в том числе удачно увильнувшие от военной службы, - из моды, другие - из бедности, по дешевке распроданы склады некогда великой армии, остатки которой исходят голодом и кровью, раздетые и разутые, во всевозможных искусственно зажженных так называемых горячих точках. Наспех собираясь в дорогу, он хотел было от куртки отказаться, решив прибавить к штормовке и свитеру еще один свитер, но, подумав, взял и куртку. Взял подаренный в прошлом году другом детства охотничий нож (свой у него в свое время отобрали при досмотре в аэропорту Магадана), электрический фонарь, темные очки, несколько упаковок стеариновых свечей, каким-то чудом сохранившуюся от былых походов и экспедиций упаковку сухого спирта, а из еды - также чудом сохранившуюся упаковку НЗ с морского спасательного плота, пять банок тушенки. Решил: остальные продукты прикупит по пути, теперь - не раньше: вся автострада сплошной базар-магазин. Повертел в руках тоже старую перкалевую альпинистскую палатку-памирку, решительно отложил в сторонy, вместо нее взял пилу-ножовку с жестким длинным полотном, и не столько для дров, сколько резать снежный наст при устройстве пещеры в снегу где-нибудь в крутом обрыве (в тундре он стал бы строить хижину), в палатке за ночь будет собираться конденсат, а по утрам ее, замерзшую и в несколько раз увеличившуюся в весе, толком не свернешь...

В какое-то время совсем уже передумал, остановился: несомненная авантюра, он так давно не был в зимних горах, никудышнее снаряжение, спать в снегу, тем более один... Но тут же решительно отогнал эти хитрые мысли: что сложного-то, просто лень одолевает.

Вечером еще раз послушал прогноз погоды: все три дня обещали быть ясными, с небольшой плюсовой дневной температурой и с морозами по ночам до пятнадцати-двадцати градусов. Значит, там, в горах, они могут быть и под тридцать. Снова, было, возникли сомнения, но он снова решительно отогнал их.

Утром встал по будильнику задолго до рассвета, еще можно было передумать, но вечером специально пошел предупредил сторожа, что уедет на все три или даже четыре дня, оставил ему все привезенные для собак продукты, не идти же теперь обратно их забирать, накормил собак сваренной с вечера кашей с мясом и встал на лыжи, чтобы выйти к деревне, где он около крайнего дома оставил машину. Хозяйку он уже застал во дворе доящей корову, потому никого не пришлось будить. И, заправившись до предела на первой бензоколонке, погнал мимо родного города по автостраде на восток. Автострада уже была чистой от снега, а по такой рани еще и свободной от машин, и потому он уже через три часа свернул с нее направо в горы. Летом неплохая гравийная дорога сейчас была снежно-гололедной, но все равно еще через два часа он уже въезжал в горное село в центре южно-уральских хребтов. В последнее время хоть раз в году, как правило, к концу лета, он приезжал сюда. Мы привыкли к ясности, и для себя он объяснял - за голубикой, хотя голубика здесь родилась далеко не каждый год, да и была она далеко не та ягода, за которой можно было гнать машину за полтысячи километров, а потом еще пешком подниматься высоко в горы. Но ему почему-то обязательно нужно было посмотреть именно с этой горной вершины вниз в долины, особенно на юго-восток, может быть, потому, что там, за перевалами, уже в пологих увалах, переходящих в степь, было его детство. Теперь его пытались убедить, что это для него уже чужая страна, соберись он сейчас на родину, то уже иностранцем:

В последние годы у него неожиданно объявилось много родственников, о существовании которых он и не подозревал. Сыновья, внуки некогда тоже раскулаченных и сосланных родных, двоюродных и троюродных братьев деда, и, казалось, потерявшиеся на необъятных просторах России, которая называлась СССР. Они вдруг беспомощными стариками, изгоями и полубомжами. Один за другим, откуда-то находя его адрес, стеснительно появлялись у него, чаще даже не дома, боясь обременить его, а на работе: один из Киргизии, семидесяти пяти лет, ровесник его покойного отца, бывший главный инженер горно-обогатительного комбината, вынужденный бросить четырехкомнатную квартиру, в надежде, что он, писатель, поможет вернуть дом раскулаченного отца, в котором до последнего времени был сельсовет, а сравнительно недавно его, еще крепкий, купили такие же переселенцы-беженцы из Узбекистана, ни в чем не виноватые перед ним люди, только раньше его, можно сказать, вовремя, сообразившие, что нужно бежать, и потому сумевшие продать в Узбекистане свой дом. Второй из того же Казахстана, бывший главный бухгалтер хлопчатобумажной фабрики, тоже в одночасье вынужденный бросить все. Одни просто заезжали посоветоваться или ночевали у него, чтобы ехать дальше. Другие ходили по инстанциям, пытаясь найти какую-то справедливость, но некогда сосланные, в нынешней России оказались нищими, второго сорта иностранцами, до которых никому не было дела. О немцах заботилась Германия, забирала к себе, о греках - Греция, о евреях не только Израиль, но все так называемое мировое сообщество, а русские везде, даже в России, были лишними. Он никак не мог смириться - ни умом, ни тем более сердцем - с появлением на теле России в одну пьяную ночь полутора десятка так называемых независимых государств с опереточными парламентами и диктаторами-президентами, бывшими членами ЦК КПСС, во главе. Неужели для того Россия столько веков собирала вокруг себя другие, униженные судьбой народы, чтобы в одну ночь все так легко рассыпалось?! Это было похоже на глупую детскую или того хуже - дурную игру в сумасшедшем доме, только в котором все наоборот: в палатах-бараках за решеткой нормальные люди, а правят домом - сумасшедшие и уголовники. Будь его воля, он учредил бы международный трибунал, вроде Нюрнбергского, на котором судили бы всех этих князьков от ЦК КПСС, разумеется, начиная с Горбачева и Ельцина, которые страшнее Гитлера, потому что тот разрушал чужую страну...

Словом, он не мог себе объяснить, почему его тянуло сюда, но, наверное, не только потому, что она была самой высокой в южноуральском горном узле и что чуть севернее, где-то вон за теми хребтами была родина его деда и прадеда, а прапрадед пришел туда не по своей воле в середине прошлого века откуда-то из Центральной России крепостным, приписанным к одному из южно-уральских заводов. Где же тогда его истинная родина? Почему их род, да разве только их род, то и дело отрывали от корней, выкорчевывали, как только они снова укоренялись, снова срывали с места: стоило им прикипеть сердцем к одной земле, их штыками или лозунгами гнали на другую. Не потому ли так неухожены русские кладбища, что знаем: если не нам, то внукам, уже лежать на других? Или вообще не на кладбищах...

Он не мог себе объяснить, но ему обязательно нужно было побывать здесь хоть раз в году, может быть, и потому, что другие горы теперь были недоступны ему: одни - по причине его нищеты, другие в большинстве своем остались теперь за пределами России, в кроваво-опереточных ханствах и княжествах. Жена его друга детства, теперь большого московского начальника, того самого, что в прошлом году подарил ему охотничий нож, который сейчас лежал у него в боковом кармане рюкзака, слегка помешанная на так называемой эзотерической литературе, узнав, что муж в отпуск перед сплавом по уральской горной речке всходил на эту вершину, не поверила: эта гора в эзотерической литературе считалась одной из четырех горных вершин планеты, обладающих особым биоэнергетическим полем.

Еще на повороте с автострады он с тревогой или, наоборот, с тайной надеждой всматривался в горные хребты, там могла быть совсем другая погода, чем здесь, внизу, и ему пришлось бы повернуть назад, чего ему сейчас, может, хотелось, но горы на редкость были открыты. Они полыхали своими девственно сахарными снегами в густой голубизне неба. Над ними не было ни единого облачка, которое, с виду безобидное, он знал, могло быстро превратиться в коварные тучи. В позапрошлом году четверо офицеров из охраны ближайшего секретного города четверо суток, заблудившись, хорошо, что ранней осенью, бродили по высокогорью вокруг вершины, своевременно не обратив внимания на такое вот единственное безобидное с виду облачко. Но сейчас небо было совершенно чистым. И он понял, что пути назад нет...

Обычно он оставлял машину у Николая Ивановича Степанова. В первый раз оставил только потому, что его дом был крайним по левому порядку к лесу и кто-то как раз сидел на скамеечке у ворот: попросился оставить машину до вечера, а в следующий раз уже заехал как к своим. Здесь встречали его так тепло, что ему было неловко, дома в его суровом нескладном роду никогда так не встречали. Непременно топили баню, выставляли на стол все лучшее из домашних запасов. Он порой стеснялся заезжать. Но и объехать стороной уже было нельзя, обидятся, уже как родные.

Сейчас не хотелось, чтобы они его увидели. Придется скрывать настроение. Станут отговаривать от его сумасбродной затеи. В своем нынешнем положении духа ему не хотелось никого видеть. И тем более - их, открытых, простодушных людей. Ему трудно было бы играть, изображать из себя благополучного человека, каким он им представлялся. Но другой улицы в сторону гор не было. Оставить машину где-нибудь не доезжая? А, была не была: поравнявшись с домом Степановых, он с радостью увидел, что у ворот никого нет, и решительно проехал мимо в самый конец деревни по правому порядку и остановился у строящегося дома Американца.

Наверное, у этого молодого мужика были имя и фамилия, но все его тут звали Американцем. Потому что раньше жил где-то в Америке, то ли родители в свое время эмигрировали, то ли сам уехал в поисках дармовых пряников, а недавно вернулся и облюбовал почему-то их глухую деревню в уральских горах. Места, конечно, тут красивейшие, но климат... Чем он тут собирается жить? На американские сбережения? Местные не успели сформировать своего к нему отношения: странный какой-то, родственников у него здесь нет, почему-то выбрал забытую Богом, а тем более уж властью, их глухую деревню, пишет иконы...

В прошлый летний приезд было поползновение: подойти, поговорить - но как-то неловко...

Американец копался в срубе строящегося дома.

- Нельзя у вас на время машину оставить?

- На охоту, что ли?

- Нет, наверх хочу сходить... - мотнул он головой в сторону вершины.

- Один? - удивился Американец.

-Один.

- До темна-то не вернетесь. Время зимнее, короткое.

- А я с ночлегом. Может, и не с одним. Скорее всего, буду послезавтра. В крайнем случае, в понедельник.

- Даже палатки, смотрю, нет.

- Сырость только в ней, конденсат. Да и лишний вес... Дело привычное. Пещеру в снегу вырою.

- Пещеру?.. Первый раз такое слышу... Оставляйте, места не жалко. Только один - тут никто так не ходит. Коварная гора. Я тут всего третий год живу. Но уже на моих глазах столько людей терялось. Даже летом.

- Но находились же.

- Находились, - согласился Американец. - Иногда по несколько дней чуть ли не всей деревней искали. Но прямо скажу: я искать меньше всего собираюсь. И таежного опыта у меня нет, а главное - времени. А раз оставляете машину у меня, значит, на мне какая-то ответственность.

- Меня искать не придется... Не надо... Меньше всего я хочу, чтобы кому-то доставить обузу.

- Мне кажется, летом я вашу машину видел у Степановых?

- Да. Но у них, кажется, нет никого дома. Да и, как вы, отговаривать начнут... Вы не против, если я машину за угол загоню, чтобы от их дома не видно было?

- Пожалуйста! - пожал плечами Американец. - Пойдем, чаю на дорогу попьем.

- Спасибо, времени терять не хочется. До вечера надо бы дойти до верхней кромки леса.

- На еде не экономят. Кстати, на послезавтра областное радио обещало резкое изменение погоды.

- Да вроде непохоже... У нас наоборот, передавали: все три дня ясно.

- Тут, в горах, как я уже убедился, своя погода.

- Я давно собирался с вами познакомиться. Но как-то вроде неловко - взять и подъехать.

-Да, - засмеялся Американец, - тут всякое обо мне можно услышать. Что, мол, нашел в этой дыре, в самой Америке жил. А теперь вот еще дурью мается - иконы пишет... Два года по стране колесил, прежде чем нашел это место. Один челябинец меня сюда случайно завез. Ехали по автостраде, а он говорит: давай свернем в сторону на час, дело у меня там на лесоучастке небольшое есть. А я как увидел эти древние дома, эту речку, эти горы... Решил - все, больше не ищу, об этом месте мечтал всю жизнь. Удивляются больше всего: неужели не мог найти место ближе к городу, с более мягким климатом! Климат, конечно... Но построю теплицы, отопление сделаю... Так все-таки: через сколько дней ждать?

- Не надо ждать. Стоит машина - и вроде бы не у вас. Если она не мешает, не ждите, когда появлюсь, тогда и появлюсь. И если даже припоздаю - не беспокойтесь, просто, значит, далеко ушел... Вот, возьмите мои документы. Чтобы не выронить случаем. Не исключено, что и через голову придется при спусках кувыркаться.

Он еще раз проверил, все ли взял. Конечно, собрался он легкомысленно. Если не считать, что во всей этой поездке был тайный смысл, который он скрывал даже от себя. А впрочем, что в его походе сложного-то?! Правда, он не надеялся на полугорные крепления лыж, железные головки их были с трещинами, не говоря уже о том, что в такую дорогу вообще нельзя отправляться без запасных пружин. Но теперь было уже поздно. В крайнем случае можно привязать веревкой ... И вертелся в голове тот тайный смысл, в котором он даже себе не хотел признаваться. Словом, как получится...

-  Ну ладно, до встречи... - пожал он руку Американцу.

- Ладно, - покачал головой Американец. - Рюкзак-то полупустой, обычно мимо меня наверх даже летом навьюченными уходят...

По зимней лесовозной дороге сразу же за селом перешел стремительную речку Карагайку. Она и сейчас, зимой, окнами шумела среди глухих сугробов. Снял лыжи, чтобы напиться чистейшей горной воды. Ему казалось, что от этого ему сразу станет легче. И действительно, влажная хрустальная стужа как бы обожгла и в то же время как бы ласково обволокла сердце, пусть ненадолго, но сняла с него напряжение.

Наст, образовавшийся здесь, внизу после первых оттепелей, был еще не плотен, но на лыжах уже держал. Только в лесных, особенно в еловых чащобах, снег под лыжами проваливался почти по колено. Главное, пройти полосу леса. Там, вверху, он был уверен, снег будет плотным и твердым как асфальт, но не в результате оттепелей, там в наст снег спрессовали студеные и стремительные метели.

Боже мой, какие ослепительные снега! И какая тишина! Боже мой!.. На минуту, другую он останавливался в немом восторге.

Лесовозная дорога постепенно уходила влево, и он решительно свернул вправо по еле заметной просеке. Летом по ней прослеживалась дорога-лежневка из толстых сосновых бревен, да еще с кюветами по обе стороны для стока воды, ее прокладывали в войну и после войны зеки, валившие здесь лес. Вместо некогда мощных сосновых лесов, о существовании которых теперь можно было догадаться лишь по огромным старым до полутора метров в диаметре пням, рос болотный густой березовый мелкостой, через который он сейчас с трудом продирался. А где раньше был березовый лес, наоборот, поднимался молодой ельник, в котором в память о березах еще росли сырые грузди, но, в отличие от настоящих сырых груздей, они уже были совершенно без груздевого запаха. В прошлом году Слава, сын Николая Ивановича, позвал его по грузди. Разошлись вот здесь на развилке дорог, чтобы не мешать друг другу. Сколько он ни искал, по привычке под березами, не нашел ни одного, а Слава через каких-то полчаса вылез из ельника с полной корзиной груздей: <Извините, не предупредил, здесь сырые грузди нужно искать не под березами, где они обычно растут, а под елями, потому что раньше здесь мощный березняк был>. Корзину сырых груздей он тогда все-таки набрал, но потом отдал их Славе: грузди, с виду самые что ни на есть настоящие сырые, но без их особенного неповторимого груздевого запаха, вызывали у него сомнение, как бы были искусственными...

<Боже мой, какие ослепительные снега!> - снова останавливался он в немом восторге. И так было до него, и так будет после него...

Убедившись, что задолго до темноты он достигнет верхней кромки леса, пошел тише. Оставаться на ночлег в лесу не хотелось. В рыхлом снегу не выкопаешь толковой берлоги. Вымокнешь весь и задубеешь.

Как хорошо, что он решился на эту дорогу! Боже мой, как хорошо, что он решился на эту дорогу! Он снова и снова удивлялся своему неожиданному решению. Так нужно было поступать и в других жизненных случаях: бросаться с головой в омут, все равно выплывешь. Тогда, может, не оказался бы в нынешнем тупике. А он всегда оставлял пути к отступлению. А теперь уже некуда было отступать.

Да и сейчас время от времени возникала мысль: вернуться пока не поздно. Он представил, как в снежной пещере будет сыпаться за ворот снег, спальник выношен до того, что в нем он порой замерзал даже на даче в плохо протопленном доме. Да, конечно, вернуться, пока не поздно. Но он решительно отгонял эту мысль. Чувство самосохранения ему сейчас ни к чему, тем более, что у его похода был второй, тайный и, может быть, как раз главный смысл.

Но по выработанной годами привычке он как бы вопреки себе старался идти размеренно, чтобы не вспотеть, потому как запасной одежды у него практически не было. Собираясь в дорогу, он не ставил перед собой цели предусмотреть все неожиданности и неприятности, которые его могли встретить здесь...

Уже в пять часов вечера он был у верхней границы тайги. Конечно, лучше было бы заночевать здесь, в тиши леса, с костром, с горячим чаем, но на приличный костер нужно много времени и сил, а потом еще за ночь придется несколько раз вставать и поправлять костер, а чуть сменится ветер, от костра не будет никакого толку. Нет, он решительно пошел вверх, навстречу леденящему ветру, который обжигал легкие и освежал сердце.

Боже мой, какие ослепительные снега! И он снова и снова жалел, что никто, кроме него, сейчас не видит этой ослепительной красоты. По природе своей и по причине, что он больше не писал, ему нужно было кому-то дарить свое нерастраченное тепло, сейчас он даже не имел в виду перед собой конкретного человека, но ему хотелось кому-то показать, может быть, на прощание, все эти горы, лесные и каменные распадки, рассветы, о чем они там, в городах, даже не подозревают, а дарить было некому...

Много лет назад вот такой же весенне-зимней порой он проходил где-то здесь. Боже мой, наверное, уже лет тридцать убежало с тех пор, он даже боялся считать годы, а казалось, что было словно вчера. А тогда впереди была целая жизнь. И все в его жизни вроде бы складывалось. Теперь же можно признаться себе, что жизнь не то, чтобы не сложилась, а не состоялась. И только по его вине. И, помимо всего прочего, на нем прервется древний крестьянский род. Ну что вроде бы из того: прервется и прервется, но сейчас это его тяготило больше всего. У брата и сестры были дочери, а у него по его вине не было никого. Итог во всем получался печальным. Хотя со стороны, наверное, он по-прежнему казался благополучным человеком. Кто-то, может, даже ему завидовал: известность, квартира в центре города, пусть и старенькая, но крутая машина...

Чтобы отогнать невеселые мысли, вспомнил парней, с которыми тогда, тридцать лет назад, он тут шел, может быть, даже этой просекой. Наверное, уже никого из них нет в живых. Кроме, может, Толи Киреева да Леши Лушникова, который, будучи мастером спорта по туризму, и совратил его в тот поход, а ныне жил где-то на соседней улице и, как говорят, обезножил. Все держался, все выглядел моложе своих лет, а потом вдруг разом сдал, постарел. Как он для себя определил, есть два типа людей: одни стареют постепенно, в соответствии с возрастом, другие долго, кажется, вопреки своему возрасту, выглядят молодыми, а потом вдруг, разом, порой в одночасье, стареют, догоняют или даже перегоняют своих сверстников.

Он уже не помнил имен тех парней. Двое, он знал, погибли уже на следующий год в подобном походе под лавиной на Саянах. Потом он слышал, на Памире на спасработах, вытаскивая из дерьмовой ситуации каких-то легкомысленных иностранцев, погибли еще двое... Сейчас, наверное, все было как тогда: так же сверкали снега, стояла такая же тишина, только теперь уже не было того ощущения, что все в его жизни, в том числе, самое главное, впереди...

Подойдя к подножию вершины, которая была сложена из гигантского беспорядочного нагромождения кварцитовых, покрытых зеленым, на первый взгляд окаменелым, лишайником глыб, - словно неведомый великан по своей прихоти высыпал их здесь из горсти, - он снова передохнул. Сейчас щели между камней были забиты снегом, только самые высокие острые глыбы торчали из него. Он стал искать место для пещеры. В небольшом распадке выбрал большой, почти отвесный снежный наддув, воткнул в сторону лыжи, приставил к ним рюкзак, и, передыхая, с полчаса глядел вниз, в долины. Нет, не удалось оставить невеселые мысли там внизу... Потом ножовкой стал выпиливать в отвесной жесткой снежной стене себе дом. Складывал хрупкие белые кирпичи в стороне штабелем, чтобы потом выложить из них вход в пещеру и защитную стенку с запада, со стороны более вероятного ветра в случае перемены погоды. Занятие это было несложным, даже приятным, но глубже снег стал рыхлым, и его пришлось, отложив в сторону ножовку, выгребать лыжей и руками.

Закончив работу, почувствовал, что очень устал. Это было неудивительно: встал рано, более трехсот километров за рулем, потом на лыжах, пусть и с небольшим рюкзаком, километров двадцать вверх в гору, да и строительство пещеры с непривычки отняло много сил. Пока не стемнело, для удобства и для уюта сделал в стене пещеры углубления вроде полок, хотя раскладывать по ним особенно-то было нечего: тушенку, сухой паек НЗ, свечи. Перекусил, положил на снежную лежанку пластиковый коврик, который надежно защитит от калящего холода снизу, на него бросил спальник. Под голову - унты и рюкзак...

Выбрался наружу, стал осваиваться с окрестностями: как далеко видно его пещеру сверху, снизу...

Темнота наступила, как бывает в горах, резко, неожиданно. Внизу вдали, в смутных складках гор замерцали редкие огни спрятавшихся там когда-то секретных городков. Странное было чувство: по крайней мере на два десятка километров вокруг сейчас не было никого из человеческого племени, не говоря уже о том, что он был намного выше всех, над всеми, и это как бы давало право думать обо всех, а не о себе, и никто, кроме странного Американца, не знает, что он здесь. Но думалось прежде всего о себе...

Он было собрался лечь спать, но тут из-за нависающей над ним вершины вылезла огромная луна и залила все вокруг и неясные внизу в сизой дымке долины своим томящим душу то ли голубым, то ли желтым светом. Казалось, с каждой минутой луна становилась ярче и больше.

Стал пробирать холод, было, наверное, градусов двадцать. Он забрался вовнутрь пещеры, заткнул несколькими большими снежными кирпичами <входную дверь> и зажег свечу. Затем еще две. Скоро от них и от его дыхания в пещере настолько потеплело, что он снял штормовку, натянул второй свитер и забрался в спальник, сверху на него набросил солдатскую камуфляжную куртку.

Впервые за последние недели - сразу и по-настоящему уснул. В таких случаях говорят: провалился в сон. И сон был: не сплошные тревожные кошмары, как все последнее время, а какой-то пусть и грустный, но легкий, светлый. Ему снились нежные голубые колокольчики в скалистой расщелине, что была сейчас где-то выше его, он наткнулся на них в прошлом году: леса далеко внизу, бесконечное нагромождение камня, ни единой травинки вокруг, и только эти три или четыре хрупких колокольчика на заоблачном студеном ветру. Распустятся ли они весной снова? Укрыты или убиты они большими снегами?

Но утром он уже ничего и никого из своего сна не помнил, или обманывал себя, что не помнил: была лишь легкая, но в то же время уже не греющая душу, холодная грусть, похожая на этот сизый студеный туман внизу под ним, который хлынул в пещеру и мгновенно вытянул из нее последнее тепло, стоило ему вытащить из стены один из снежных кирпичей.

Самый рассвет, который он мечтал встретить, он проспал. Теперь торопиться было некуда, вылезать в такой мороз наружу не хотелось. И пока солнце не взошло, не вылезло из-за вершины, сколько-нибудь ни пригрело, он решил еще подремать и снова заткнул дыру комом снега.

Но больше уже не спалось. Он лежал на спине и смотрел в снежный потолок, который постепенно желтел и одновременно розовел, видимо, из-за вершины выкатывалось солнце. <Как хорошо, что собрался сюда!> - снова и снова повторял он про себя. И в то же время лишний раз убедился, что от себя никуда не убежишь. Эту простую истину он постиг давно, еще в юности, и потому бежал сюда совсем не за этим. А зачем - сам не знал. И нет в душе того счастливого состояния, что было в этих сверкающих снежных горах тридцать лет назад: все впереди - ненаписанные книги, которые если не для миллионов, то хотя бы для сотен тысяч, ну пусть для сотен людей станут откровением, дальние дороги и, конечно же, любовь... Пройденный жизненный путь казался, нет, не казался - был! - напрасным. Ошибкой, приведшей в тупик, впереди была пустота. И он понял это, к сожалению, только недавно. Когда уже ничего нельзя было изменить. Да нет, он понял это давно, но, вместо того чтобы остановиться и что-то в корне изменить, трусил по жизни дальше, чтобы не было времени задуматься, оставляя решение на неопределенное будущее. А когда задумался, было уже поздно: он уперся лбом в стену, точнее, в зияющую пустоту, за которой не было ничего. Рано или поздно это должно было случиться, сколько ни обманывай себя...

Мягко говоря, было свежо. Старый выношенный спальник почти не грел. Хорошо, что он взял десантную камуфляжную куртку, больше грела она, накинутая сверху на спальник, а на ноги он намотал второй свитер.

Спальник был чуть не ровесником ему. Он достался ему еще в студенческую пору: на Памире погибла какая-то альпинистская экспедиция, ее снаряжение списали и, кажется, Толя Киреев, - где он сейчас, жив ли? - тогда еще не сбежавший от жены навсегда в горы инструктором в какой-то альплагерь, по дешевке распродал его, чтобы собрать деньги на очередную экспедицию. А может, Толя подарил ему спальник, сейчас он уже не помнил. На спальнике до сих пор не стерлась фиолетовая печать <Спортобщество <Зенит>, видимо, из этого спортобщества были погибшие альпинисты. С тех пор спальник был с ним несколько раз на Камчатке, на Чукотке, он спал в нем около кратеров вулканов и глубоко под землей, он спасал его после катастрофы вертолета под Оймяконом, с ним он строил свой загородный дом. По сути дела, от спальника осталась лишь прочная полубрезентовая облицовочная ткань, весь пух выносился, свалялся и истерся в труху, но другого спальника у него не было и ни о каком ночлеге без пещеры не могло быть и речи.

Красная альпинистская пуховая куртка, которую он с собой не взял, досталась ему от другой погибшей экспедиции. Так по тогдашней нищете и дефицитности альпинистского снаряжения формировалась его ныне уже пришедшая в негодность походная амуниция.

Сейчас хорошо бы горячего чаю! Но он даже не взял с собой легкого альпинистского примуса, по той простой причине, что не пользовался им с десяток лет и не знал, в исправности ли тот, а проверять его просто не было времени.

Он достал из спальника специально с вечера подложенную под бок, чтобы немного согрелась, банку тушенки, подержал над свечой. Это был его завтрак с куском черного хлеба и несколькими пряниками. После такого завтрака всухомятку захотелось пить. К тому же организм был обезвожен вчерашним восхождением. Он набил кружку снегом и стал держать ее над свечой. Хорошо, что взял с собой три пачки свечей и несколько упаковок оставшегося Бог весть с каких времен сухого спирта. Но сухой спирт на всякий случай пока берег.

Закончив трапезу, стал собираться. Он все еще не решил, как идти к вершине: пешком или на лыжах. У каждого варианта были свои плюсы и минусы. Или вообще уходить наверх со всем грузом, бросив пещеру, чтобы, перевалив вершину, заночевать в другом месте, где застанет ночь?

Но на новую пещеру опять уйдет много времени. Идти же наверх налегке рискованно тем, что на спуске не только в случае внезапной непогоды можно проскочить мимо пещеры, наст здесь был настолько плотен, что не оставлял следов, а других ориентиров сейчас зимой практически нет: внизу в долинах, затянутых морозной дымкой, глазом не за что зацепиться.

Пока собирал вещи, решил, что наверх пойдет все-таки без лыж, там их можно сломать, наткнувшись на слегка прикрытые снегом камни. Истонченные за пятнадцать лет, особенно по такому вот весеннему жесткому насту, лыжи давно потеряли прежнюю прочность. Еще больше его беспокоили лыжные крепления, металл оказался слабее дерева, в двух местах на правой лыже в головке крепления были трещины-надломы. Уже несколько лет он высматривал в магазинах подобные оправдавшие себя полугорные крепления, но продавцы спортивных магазинов лишь разводили руками, с так называемой перестройкой, видимо, остановился завод, выпускающий их. Или они просто стали нерентабельными, люди богатые предпочитают горнолыжный спорт в чистом виде - с подъемниками, с гостиницами, с ресторанами, а бедным ныне не до походов. Ну а раз он отказался от лыж, то оставил в пещере и спальник, и камуфляжную куртку и кое-что из продуктов. Кстати сказать, чтобы уж закончить разговор о его снаряжении: экспедиционный абалаковский рюкзак тоже сгнил от времени, карманы еще лет десять назад были прожжены кусками вулканической лавы, опрометчиво положенными туда, он не думал, что в них, вроде бы уже остывших, продолжается химическая реакция. Рюкзак был латан-перелатан, если его по-настоящему нагрузить, лямки просто-напросто отвалятся. Та же история: сколько ни присматривал по магазинам, сколько-нибудь похожего рюкзака не нашел, - на полках сплошная ни на что непригодная, к тому же капроновая ерунда с красивыми кармашками. Вроде бы есть апробированный десятками лет и тысячами людей рюкзак, делай его - нет: что раньше, при социализме, что теперь, при диком капитализме, - каждый раз выпускают новый, и каждый раз в нем что-нибудь не так, потому что изобретают его люди, которые не гнулись сотни километров под тяжестью груза. А может, каждый раз вознаграждение получают за так называемые рационализаторские предложения или даже изобретения в виде красивых кармашков?

Прежде чем начать подъем на вершину, он спустился по склону метров на триста ниже пещеры к первым карликовым высокогорным пихтам, - им, может, по сто лет, а они все как подростки, в полтора-два метра высотой, - обросшим таким толстым слоем куржака и принявшим такие фантастические скульптурные формы, что если бы он ни бывал здесь летом, с трудом догадался бы, что это деревья. Воткнул лыжи, натянул между ними, словно транспарант, красно-оранжевый кусок прорезиновой ткани, который ночью стелил на снег под пластиковый коврик: по яркому пятну на снегу при спуске, если не будет тумана, легко будет определить место пещеры (летом он привязывал к одной из пихт, наоборот, белую ткань). И с трудом врубая носки легких сибирских, тоже уже стареньких и до предела выношенных унтов в наст, с лыжными палками медленно пошел вверх. Солнце вроде бы грело все сильнее, но чем выше он поднимался, тем студенее становилось: здесь, на высоте, в любую погоду зимой и летом хозяйничал ветер-тягун.

Растренированное сердце и изуродованные многочисленными шрамами и потерявшие эластичность легкие давали о себе знать: стоило ускорить шаг, останавливала одышка, студеный ветер больно обжигал легкие, но в то же время и приятно освежал их. Ему и мысли не приходило, что это прежде всего давал о себе знать возраст. Впрочем, он был уверен, что далеко не каждый молодой выдержал бы сейчас его темпа восхождения. Он то и дело одергивал себя, замедлял шаг, останавливался передохнуть. Торопиться больше было некуда, у его нынешней экспедиции не было никаких целей, может, кроме той, тайной, которую он скрывал даже от себя, времени до вечера было навалом, день только начинался, но сказывалась привычка: бежать, бежать, бежать... Ну и прибежал...

Вот и вершина. Ничего особенного: груда острых гигантских глыб, торчащих из снега. Вроде бы, зачем тащиться сюда... И почему весь год его тянуло сюда? Может, действительно не случайно, что во всевозможных эзотерических учениях эта вершина упоминается среди четырех вершин мира, обладающих особой биоэнергетической силой? Он с долей снисходительности относился к всевозможным эзотерическим учениям, но последние годы практически каждое лето, чаще всего в августе, зачем-то приезжал сюда. Зачем-то ему надо было посмотреть именно с этой вершины на окружающие хребты и долины, на юг и на север, где на заброшенных, затоптанных скотом кладбищах лежали его предки, послушать посвист студеного ветра, всмотреться в стремительность скатывающихся в долины облаков, в сверканье молний и грохот грома внизу под собой. И вот неожиданно для себя он оказался здесь зимой. Да, весной здесь еще не пахло. Нет, ему сейчас не было одиноко, ему было жаль, что никто кроме него не видит этой суровой и величественной красоты.

Известных людей журналисты любят спрашивать: как вы жили бы, если представилась бы возможность прожить все сначала? И известные люди, как правило, отвечают: что ни за что не променяли бы прожитую жизнь ни на какую другую. Неужели никто из них не грешит со своей совестью? Неужели все до одного довольны прожитой жизнью? Он, может, тоже бы от многого в своей жизни не отказался. Но если представилось бы прожить ее снова, он прожил бы ее, без сомнения, иначе.

Конечно, не его вина, что он жил в межвременье, оторванный от Бога, в плену ложных постулатов. Но все равно, истинные люди чувствуют Бога интуитивно, инстинктивно. Он же все понял слишком поздно. Люди прежде всего оставляют после себя детей. Он же мечтал оставить после себя книги, которые, как оказалось, никому не нужны. Оказалось, что он подчинил свою жизнь в угоду придуманной им самим химере. Впрочем, все было гораздо сложнее, и с детьми тоже. Лежащие ниже его белые хребты, сглаженные туманом, напоминали ему Арктику, где он некогда искал следы пропавших экспедиций, пытаясь понять причины чужих человеческих трагедий, не подозревая, что сам уже давно потерпел катастрофу, а ему все еще казалось, что он идет под полными ветра парусами...

Перед тем как начать спуск, он еще раз огляделся вокруг. Что тянет человека на горные вершины, вопреки всему, порой, невзирая на смерть? По сути, любая вершина, хоть эта, не сложная, хоть самая грозная, как Эверест: только вот так - осмотреться вокруг и поскорее начать спуск. И не только из-за необходимости успеть добраться до первого ночлега или из-за недостатка кислорода, почему-то, так стремившись на вершины, человек не может долго находиться на них, душа уже требовательно просится вниз.

Он спустился чуть ниже по склону. Где-то здесь, погребенные, или, наоборот, заботливо спрятанные на зиму от жутких морозов, были под снегом хрупко-нежные колокольчики. Почему они растут именно тут, на высоте, на сплошном камне, в одиночестве? Чтобы кто-то вот так, как он, однажды счастливо или больно наткнулся на них взглядом, ожег душу?..

Врубая в плотный снег пятки, он стал спускаться к пещере. Его ярко-оранжевого транспаранта отсюда не было видно, склон был затянут дымкой. Несмотря на это, он вышел точно на пещеру... Он не знал, гордиться этим или сожалеть...

Как в его бродячей молодости, было чувство, словно он вернулся домой, где давно не был. Долго стоял над пещерой, прежде чем откопать ее.

Собрал вещи. Снова заткнул дверь в хижину кирпичами снега, воткнул над ней палку, чтобы она была заметна, если он вдруг решит вернуться назад. Огляделся, чтобы запомнить ориентиры, хотя их практически не было. Поклонился хижине: <Спасибо, мне было хорошо с тобой! Прости, если не вернусь...>

Для начала он решил пойти траверсом по высокогорью, не спускаясь в зону лесов, в сторону вершины, которая почему-то называлась Жеребчиком. Потом сделать круг вокруг главной вершины и, если по пути не произойдет ничего непредвиденного или не придет какое другое решение, вернуться ночевать сюда, на новую пещеру уйдет много сил, да и он уже будет грустить по этой. По русской своей природе он был все-таки не кочевник и всегда и везде, где бы ни был, с каждого очередного ночлега уходил если не с болью, то с великой грустью, что больше сюда никогда не удастся вернуться. Ему везде хотелось остаться надолго, навсегда: будь то даже крошечный дощаной домик сейсмологов в космической пустыне на склоне Ключевского вулкана, который после его ухода сметет очередным взрывом-извержением, будь то рваная палатка, по календарю еще осенью, а на самом деле уже давно зимой, в междуречье Охоты и Колымы, откуда его после катастрофы вертолета, потерявшего всякую надежду когда-нибудь и куда-нибудь выбраться, забрал случайно забредший в ту долину в поисках пропавших геодезистов другой вертолет. Сейчас, правда, вопрос стоял несколько в иной плоскости. Все в корне изменилось: не просто молодость ушла, и он только сейчас вдруг это заметил, а окружающие, как он внутренне не противился тому, в конце концов сумели его убедить, что впереди у него уже ничего нет, что скоро будет в прошлом уже сама Земля, как эта временная пещера-дом, от которой скоро уходить... С этим, в принципе, можно было бы согласиться, если бы в его жизни был какой-нибудь результат, итог, продолжение...

Можно было, конечно, пойти вокруг вершины налегке, как он сходил наверх, оставив часть вещей в пещере, но мало что может произойти в пути, он все-таки один, потому все должно быть при нем. Не говоря уже о том, что твердого решения вернуться у него не было. Как ни грустно было прощаться с пещерой, он хотел увидеть как можно больше, раз уж он очутился здесь, пройти как можно больше перевалов, потому что на них испытываешь примерно то же чувство, что и на вершинах, тем более что, скорее всего, он уже никогда всего этого, по крайней мере, зимой, не увидит...

Он не заметил, когда под лыжами пропал звук наждачной бумаги о дерево. Видимо, на днях, а может, даже сегодня утром, с этой стороны хребта выпал легкий снежок, он покрыл тонким слоем, всего в полсантиметра, старый жесткий снег, и лыжи скользили теперь легко и бесшумно и, главное, не бередили душу, что они, старенькие, с каждым километром все более и более истончаются и их может не хватить до конца похода.

То он медленно, чуть теряя высоту, катился, словно плыл, вдоль покрытого дымкой хребта, потом постепенно снова набирал высоту, пока не упирался в холодные каменные останцы, и снова катился вдоль скал, постепенно спускаясь до фантастических, заросших куржаком, карликовых пихт. И снова набирал высоту, и снова целыми километрами бесшумно плыл-скользил вдоль хребта. Он был почти счастлив, хотя знал, что все это в его жизни в последний раз. Единственное, о чем он сейчас по-настоящему сожалел, что никто кроме него не видит этой величественной красоты. А есть ведь люди, которые и не подозревают, что существует такая красота. Родятся и умирают, даже не подозревая о ней.

Разумеется, сейчас он уже не помнил, где точно проходили они тогда, тридцать лет назад. Другие такие же группы разрабатывали подобные памятки по выживанию для подразделений спецназа в условиях тундры, степи, пустыни... Единственное, что он хорошо помнил: они где-то вот здесь так же плыли-скользили вдоль хребта - только в густом тумане, - и фантастические пихты внезапно вырастали перед тобой, чтобы не врезаться в них, приходилось резко всем телом бросаться в сторону, а там тебя уже ждала другая причудливая снежная скульптура со спрятанной пихтой внутри.

Все сегодня здесь вроде было так, как тридцать лет назад. Внешне с тех пор ничего не изменилось. Может быть, несколько осыпались скалы, но для человеческого взгляда это незаметно. Может быть, упало, состарившись, одно из деревьев, вместо него поднялось другое. Но пропали, словно вознеслись в небо, даже следов не осталось, десятки окрестных русских деревень. Тогда, тридцать лет назад, он помнил, здесь, внизу, вокруг вершины, в некотором отдалении были: Александровка, Двойниши, Кузъелга... Впрочем, последняя была основана не как деревня в привычном понятии этого слова, а спецпоселением для раскулаченных с жестоким лагерным режимом. В подобном, только в Казахстане, мыкал восемь лет его дед, потом колючую проволоку убрали, и бывший концлагерь стал вроде бы поселком, его родиной. Да ведь и другие окружающие вершину деревни, та же бывшая Александровка, если разобраться, были основаны тоже как спецпоселения, только веком, двумя веками раньше, их основали силой привезенные сюда при закладке южно-уральских заводов приписанные к этим заводам крестьяне, в числе которых был его прадед.

Он вроде бы знал, почему так случилось, но по большому счету все-таки не знал. Потому как то, что он знал, было только малой частью истины. Все объяснения ученых: философов, демографов, социологов, даже тех, которым он верил, он чувствовал, объясняли не самые главные причины то ли исчезновения, может, провала в преисподнюю, то ли вознесения на небеса русского народа, как бы уже исполнившего или, наоборот, не выполнившего, не оправдавшего свою, предначертанную Богом земную роль, но отдавшего все лучшее в себе другим народам, от чего он стал хуже, а те не стали лучше. Русский народ научил их грамоте, строить дома, пахать, сеять, а обернулось тем, что вместо благодарности он вызвал ненависть к себе. То ли замахнувшись на великое, в том числе, приютить, облагодетельствовать, спасти от взаимоуничтожения под своим крылом другие народы, по какой-то причине не справился с этой задачей, не смог объять необъятного, растерялся, растворился в других народах, спился, потерял силу, осталась одна доброта, но та, которая, не случайно говорят, хуже воровства. Наверное, потому мы уходим с такой тоской, оставляя после себя Землю не просто не прибранной, а в крови, взаимоистреблении... Помимо тех внешних причин, объяснимых геноцидом, бесконечными, переходящими одна в другую, специально навязанными войнами и революциями, есть на то какие-то глубинные иррациональные причины, которые знает, наверное, один Бог... То ли в русском народе не стало внутреннего стержня, то ли в том и суть его и предназначение - пройти в землепроходческо-переселенческой эпопее полпланеты, а потом беженцами разных войн и революций остальную часть планеты и как бы стать живительным навозом для других народов? Неужели только в этом предназначение русского народа? Может быть, потому расхристанны, неухожены его кладбища? Деревня, село окончательно еще не погибли, а кладбище уже разгорожено, вытоптано скотом. И в большинстве своем не знаем мы своих предков дальше третьего поколения. Словно инстинктивно, может, на генетическом уровне догадываемся, что мы - временные на Земле...

К вечеру он завершил крут, захватив даже Малую вершину в конце плато. Оставалось, наверное, километров с десять до его пещеры, до его вчерашнего дома. Куда он все более намеревался вернуться, предвкушая радость встречи, хотя... Уже после полудня небо стало размываться белесыми полосами. А потом потянул ветерок. И он понял, что уже ночью будет перелом в погоде, о котором предупреждал Американец. Сейчас самое разумное: поскорее уйти вниз, пусть уже в темноте дойти до деревни или хотя бы как можно ближе к ней. Скорее всего, вместе с бураном придет оттепель, а вместе с ней налип на лыжи. Но был какой-то моральный долг перед его последним домом. Ему казалось: будет нечестно, если он в него не вернется, не простится с ним по-настоящему. Он думал о своем наспех сооруженном снежном ночном пристанище, как о живом существе. И помимо всего прочего: ну не хотелось ему вниз!.. Если можно было бы остаться здесь навсегда! <Может, и к лучшему>, - подумал он про себя о надвигающейся непогоде и как бы тайком от себя. <Может, удобный случай! Как бы не сам. Как бы непогода... заблудился...>

Не торопясь, уже в явно меняющейся погоде он дошел до своей пещеры.

- Здравствуй! - сказал он и словно услышал благодарный ответ.

Раскопал вход, зажег свечу, вторую. Выбравшись наружу, снова прикрыл вход, чтобы в пещере от горящих свечей немного нагрелось. Присел, как бы на крылечко, бросив под себя штормовку, на специально положенный у двери снежный куб, смотрел вниз, в долины. Еще не поздно было до темноты спуститься по крайней мере до кромки леса, где уже можно было до непогоды зацепиться за какие-нибудь ориентиры.. Но ему так не хотелось вниз! И не только потому, что он устал, километров сорок он сегодня по бездорожью, конечно, намотал, - ну не хотелось ему сейчас спускаться вниз, ему было хорошо и счастливо одиноко здесь, в его снежном доме! И еще раз взглянув на размазанные перед непогодой серой дымкой хребты и долины, - он знал, что утром ничего этого из-за бурана уже не увидит, - забрался в пещеру.

Затянув до подбородка замок спальника и как бы собирая где-то у сердца оставшееся в теле тепло, смотрел в трепещущее пламя свечи.

Какой смысл в его жизни, если после него никого не останется? Однажды он, наконец, нашел время, чтобы попытаться размотать клубок своей родословной, в архивах по своей фамилии, словно по ниточке, он уходил все дальше вглубь прошлого века: его предки были приписаны к горному заводу откуда-то из Пензенской губернии, якобы из деревни Степановки, он все собирался специально съездить туда, но так и не собрался. А в Пензу они попали, судя по говору, откуда-то с Севера, опять у него не хватило времени и терпения выяснить, откуда... И сейчас он подумал, что после него никто не будет искать нити его родословной, никому не будет интересен его личный архив, его просто выбросят на помойку. На нем нить его фамилии окончательно оборвется. Случайно ли это? Почему-то погибли или умерли раньше времени все сыновья и внуки его дядей по отцу. Почему-то рождаются только дочери у его единственного брата? И такой тяжелый, и безнадежный уход предстоит ему... Какой смысл в его жизни, если она кончается обрывом? Почему он прожил жизнь с постоянным чувством одиночества, и среди чужих людей ему было легче, чем среди своих? Словно всю свою жизнь он искал кого-то, но так и не встретил, не нашел... Его жизнь - словно лыжный след по этому твердому снежному насту. Закружит сегодня буран - и все, словно его тут никогда и не было. Но, может, высший смысл жизни как раз в том, чтобы не оставить за собой никаких следов, костровищ? Может, правы чукчи: надо чтобы все осталось на земле как до тебя, словно тебя и не было. Может быть, как раз в этом высший смысл? А все остальное - гордыня? А от гордыни - его дутая трагедия? Смири в себе гордыню, и тебе легче будет жить. Или доживать? Неужели ему суждено дальше уже не жить, а только доживать?

Парадокс его нынешнего бытия был еще в том, что он не чувствовал своего возраста: ни физически, ни духовно - до последнего времени он все еще, не задумываясь, жил с чувством, что все в его жизни, а тем более самое главное, впереди. Но жена и окружающие все чаще и упорней напоминала ему о его возрасте и что жить нужно соразмерно с ним... Однажды пришла ему идея немного расширить садовый участок, жена воспротивилась: зачем, кто будет его обрабатывать, детей у нас нет, а мы уже не молодые, кому это все достанется? Тогда это его резануло в первый раз, после чего он не только стал задумываться о своем возрасте, но и о том, что он едет уже с базара. И затевая по дому ли, по даче любое дело, невольно задумывался: есть ли смысл в нем, кому это все достанется? Да только ли по дому, по даче...

Как оказалось, он всю свою жизнь шел на чужой - и не просто чужой, а на не существующий огонь. Можно, конечно, дальше обманывать себя, что у тебя по-прежнему все хорошо. Но если смотреть правде в глаза, можно признаться себе, что жизнь состояла даже не из ряда ошибок, а из одной сплошной ошибки. Изначальной, все остальные были лишь следствием ее. Он слишком поздно все понял.

К чему он пришел? Если раньше он страдал от духовного одиночества, то теперь подходил к одиночеству физическому. Когда, может, его некому будет похоронить. Казалось, не все ли равно, где лежать, тем более, если мы временны на этой земле и душа наша непременно покинет сии края, но сейчас он, пожалуй, больше всего страдал от отсутствия родительского кладбища, что в лучшем случае будет похоронен в общем ряду в порядке очередности где-то на чужом погосте. Но, видимо, слишком он был привязан к этой земле и не хотел никакой иной жизни, даже самой блаженно-халявной, какой ее порой рисуют, соблазняя потусторонним миром.

Он жил только писательством, что оказалось по сути гордыней. Писательство - само по себе гордыня. Но надо себе признаться, что по большому счету он не состоялся и как писатель. Это ничто не значит, что его книги издавались в Москве и большими тиражами, что его повести и рассказы публиковались в лучших столичных журналах. Вдруг разом оказалось, что теперь его книги никому не нужны. И дело даже не в том, что они больше не издаются. Может, вообще пришло время смерти литературы, время смерти Слова, просто мы боимся себе в этом признаться. Слово специально замызгано, затерто. И, может, мы уже и потому не русские, что во главе всего у нас стоит уже не Слово?! На Западе литература уже давно погибла - и не только по причине засилия телевидения и Интернета.

Всем остальным в своей жизни он пожертвовал ради писательства, как оказалось, ради химеры. Лежа в снежной пещере и глядя в близкий ледяной потолок, он вспомнил штурмана полярной экспедиции Георгия Брусилова на шхуне <Св.Анна>, Валериана Альбанова, чудом вернувшегося по зыбким льдам с бесследно исчезнувшего во льдах Арктики судна и через несколько лет погибшего при неизвестных обстоятельствах в водовороте гражданской войны.

Когда-то он был потрясен путевыми записками Валериана Альбанова <На юг, к Земле Франца-Иосифа. Между жизнью и смертью>. Так вот, когда Альбанов с плененного Арктикой судна по дрейфующим льдам шел на теплую Землю, в самый критический момент, помимо схемы-наброска этого района Арктики в книге раньше шедшего здесь великого Нансена, его спас от отчаяния явившийся во сне старичок-предсказатель. Альбанов не сомневался, что это был сам Николай Чудотворец, покровитель мореходов и всех путешествующих, иконка которого у Альбанова всегда была в боковом кармане.

Он наизусть помнил отрывок из путевого дневника Альбанова: <Утром я проснулся радостный и возбужденный под впечатлением только что виденного сна... Вижу, будто идем мы все по льду, по большому полю, как шли вчера, и, конечно, тянем за собой, по обыкновению, свои нарты. Впереди, видим, стоит большая толпа людей, о чем-то оживленно между собой разговаривают, которые, по-видимому, кого-то ждут и смотрят в сторону, куда мы и держим путь. Ни толпа эта нас, ни мы со своими каяками толпу ни удивили. Как будто дело это  обычное и встреча самая заурядная. Подходим ближе к этим людям и спрашиваем, о чем они так оживленно рассуждают и кого ждут. Мне указывают на худенького, седенького старичка, который выходил в это время из-за торосов, и говорят, что это предсказатель или ясновидящий, который очень верно всегда предсказывает будущее.

Вот, думаю я, подходящий случай, которого не следует упускать. Попрошу я старичка, пусть погадает мне и предскажет, что ждет нас и доберемся ли мы до земли... Седенький старичок только мельком посмотрел на мои руки, успокоительно или напутственно махнул рукой на юг и сказал: <Ничего, дойдешь, недалеко уже и полынья, а там...> Я не успел дослушать предсказанья старичка и проснулся... Этот сон со всеми мельчайшими подробностями не выходил у меня из головы всю дорогу, вплоть до мыса Флора. В трудные минуты помимо своей воли вспоминал успокоительное предсказанье старичка...

Кстати, в тот же вечер после вещего сна оказались мы около большой полыньи, где убили несколько тюленей...>

Он свою иконку Николая Угодника случайно или неслучайно оставил внизу в машине. Но дело было даже не в этом. Ему помощи, он знал, совета или вещего предсказанья ждать было не от кого. Он не заслужил его. К тому же у него был другой случай и другая беда, из которой выхода просто не было. Потому ему не снился Николай Чудотворец, который указал бы дорогу к теплой земле, к которой он сейчас совсем не стремился, не снился и никто другой. Слишком много грехов было за ним, слишком ничтожна была его вера в Бога и даже в себя, чтобы кто-то вел его дальше по жизни... В таких случаях идут на исповедь к священнику. Но он заранее знал, что ему может сказать, чем постарается успокоить священник, но его душа не была готова к покаянию, слишком он был привязан к этой земле.

Он знал, что ему помощи, подсказки ждать неоткуда. Никто по жизни не вел его. Или все-таки порой вел? Может, не пришло еще его последнее время? Еще не до конца измучился он, чтобы прийти к какой-то простой истине? Но в чем смысл его страданий, если они не целительны для него?

Или все-таки кто-то вел? Если жизнь его была напрасна, зачем же Бог оберегал его до сего времени? Не оберегал? Нет, он знал, что оберегал: он не погиб тогда в детстве под тракторными санями, не ослеп позже, как потом оказалось, от обычно необратимого отслоения сетчатки, оно остановилось, к удивлению врачей, само собой без какого-либо врачебного вмешательства. Он не сгорел на Северной Камчатке в вертолете, а другой вертолет врезался в скалы у перевала Рыжего в горном узле Сунтар-Хаята только после того, как его высадил. Он мог бы перечислять ряд случайностей или неслучайностей, когда он обязательно должен был погибнуть. И в Югославии шальная или специально для него приготовленная пуля шлепнулась в борт грузовика рядом с его щекой, как бы только предупредив его:

Проснулся, он не понял, то ли от духоты, то ли от холода. Нет, никто не приснился ему, не указал дорогу, не подсказал, как и чем дальше жить. Зажег электрический фонарь, лыжной палкой проткнул дыру в <двери>. В пещеру вместе с ревом ветра ворвался студеный резкий воздух. Снаружи, как он ожидал, не потеплело, как обычно бывает при буране, а наоборот, похолодало. Здесь, вверху, были совсем другие метеорологические законы, и за стенкой его снежного дома гудел не буран, а градусах при тридцати студеная и свирепая, похожая на полярную, пурга.

Было уже светло. Снова собрав где-то под сердцем, как бы сжав в комок, оставшееся в теле тепло, выбрался из спальника. Натянул поверх свитера армейскую куртку. Вылез наружу, тут же забрался обратно: такой там был ветер и такая стужа. Обжигало лицо и, казалось, пронизывало насквозь одежду. На такие случаи раньше у него были припасены в рюкзаке матерчатая маска и гусиный жир, которые спасали лицо от обмораживания. Сейчас самым разумным было: замуровать поплотнее вход его снежного дома, моментально потерявшего тепло, стоило ему проделать дыру в хрупкой стене, и залечь, словно медведь, может быть, на несколько суток, пока не утихнет пурга. У него еще есть хлеб, три банки тушенки и две сгущенки. Но тогда его потеряют внизу: дома, Американец... Ну и что?.. Не за этим ли ты сюда в тайне шел?.. Но тогда нужно было дома показать книгу в стеллаже, куда он засунул сберкнижку, в которой были кое-какие сбережения. Не найдет ведь. Да и еще кое-какие дела нужно было привести, в порядок. Да и Американец... Почему-то особенно неловко было перед Американцем. Да и собак до весны нечем будет кормить, сторожу не сделал для них запаса продуктов. Правда, до начала садового сезона осталось немного времени, но все равно: всю зиму кормил, тянул, а тут вдруг... Получалось, что теперь у него это были самые главные дела, что остались на Земле. Ну, а потом: ну полежишь ты тут трое или четверо суток, ничего с тобой не случится, отдохнешь, а потом все равно спустишься вниз, только людей перебаламутишь. Особенно неловко было почему-то перед этим Американцем... Если ты что-то надумал, наоборот нужно идти, чтобы, если что, свалить на непогоду... В любом случае нужно идти.

Теперь он лежал, сжавшись в комок не бесцельно, а как бы собирая, концентрируя в себе на будущую дорогу тепло. Да, армейскую куртку он взял кстати. Свитера и штормовку сейчас бы продирало насквозь.

Снова выбравшись наружу, он чуть устоял на ногах, такой силы был ветер. Полусогнувшись, встал к нему спиной. Было ощущение, как бы он стоял на прожигающем насквозь ветру в одной рубашке, и ветер, не задерживаясь, несся сквозь него, а он был словно прозрачный, как на рентгеновском снимке.

Трудно было понять, куда идти, склон от пещеры шел в три стороны. Не был ориентиром и ветер, потому что менял направление в зависимости от складок местности. Единственным ориентиром была специально воткнутая с вечера ниже пещеры лыжа. В этом направлении он и стал спускаться. Лицо горело, видимо, еще и потому, что вчера было подожжено солнцем...

Он не заметил, когда к нему пришло чувство прежней легкости и радости дороги, какого-то дерзкого, отчаянного азарта. На какое-то время пурга не то чтобы притихла, а перестал снег, и она превратилась в леденящую и стремительную поземку, и открылись во всей своей студеной величественности горы. Вокруг него бесшумно или с легким шорохом взметались всполохи, всплески холодного серебристого пламени, словно солнечные, только студеные протуберанцы. Редкое зрелище может по красоте сравниться с пургой в горах, и он опять жалел, что никто сейчас вместе с ним не видит этой величественной, поднимающей душу над Землей красоты. Тебя окружают всего три цвета: черный, белый и синий. Эти три цвета плывут, накладываются друг на друга, переплетаются, но не смешиваются. Никогда не знаешь истинной границы между небом и Землей, тучи кромсают горы, как им вздумается: где только что громоздились скалы, вдруг зияет пустота, где только что мерещилась долина - из облаков вдруг выплывает студено-серебряная вершина.

Единственное спасение от холода - идти, идти и идти. Чуть остановишься - леденеют колени и спина...

Примерно через час он свалился до границы карликового, а потом и настоящего леса. Здесь было потише и пурга была помягче, здесь уже был пусть и студеный, но обыкновенный буран, здесь уже было верное спасение, но уже не было на душе того отчаянного стремительного чувства, прежние невеселые мысли снова навалились на него. Он передохнул на поваленной ели и буреломами стал спускаться еще ниже, предостерегаясь в них сломать лыжи. Скрипели, стонали, - порой жутковато становилось, - сухостойные деревья, но для него это было музыкой, он слышал в этом ласковый шорох и потрескиванье будущего костра.

Спустившись в самую чащу леса, он и развел костер. Здесь было не просто тише, здесь было гораздо теплее. Прислонившись спиной к огромной ели, смотрел в трепещущее пламя. Он уже был не один. Костер успокаивал. Когда-то его звали Богом Огня. За то, что он мог развести костер где угодно и в любую погоду. Однажды на Камчатке ночь застала их в дождь посреди многокилометрового болота. Они дотянули до темна, все надеясь выйти на какой-нибудь хотя бы относительно сухой островок, и в конце концов вынуждены были остановиться на ночь в кромешной тьме по колени в воде. Он умудрился развести костер на специально сделанном из сырых ивовых прутьев настиле, костер буквально висел в воздухе и обрушился в воду только после того, как они сварили кашу и вскипятили чай. Здесь же было море дров, только не ленись...

Он не заметил, как задремал и вдруг вспомнил эпизод из того - тридцатилетней давности - похода. Надо же, совершенно в памяти затерялось, словно его и не было, а сейчас вспомнил даже в мелких деталях... Их поход тогда уже подходил к концу. Более того, испытательная часть его уже завершилась. Остался один переход, и они выйдут на станцию Двойниши, от которой ныне тоже даже следов не осталось: словно и не жили тут люди, не любили, не уходили на войну защищать свою родину, не умирали, не родились... Примерно на середине перехода - охотничья избушка. Такая легкая прогулка перед прощанием с горами. С утра шел густой тихий снег, тишина, казалось, шелестела, они не торопились, вышли поздно и отобедать собирались в избушке, может, даже при горящей печке, теперь они могли позволить себе эту роскошь. Но снег шел все гуще и гуще, а потом резко потеплело и начался страшный налип снега на лыжи, чего он боялся сегодня. Несколько шагов - и на лыже по полпуда снега. Поднимаешь ногу и - с размаха бьешь по лыже палкой, отчего палки скоро стали кривыми. Но через несколько шагов опять чуть отрываешь лыжи от земли. Сверху одежда вымокла от снега, а изнутри - от пота. А потом вдруг так же резко похолодало и заметалась ледяная, подобная сегодняшней, пурга. Одежда превратилась в ледяной панцирь.

Шли уже пятый час, а избушки все не было. Теперь она была нужна уже не для праздного обеда, а как спасение, для ночлега, потому что внутренне они уже расслабились и не были готовы мокрыми спать в снегу.

- Кажется, вон на той поляне, - уже в который раз говорит Толя Киреев, единственный, кто бывал здесь раньше и кто раньше времени возбудил расслабляющие их мечты об избушке.

Сбросили рюкзаки, веером разошлись по сторонам, но избушки не было.

Не было ее и на следующей поляне. И еще на следующей. Потом начались споры, что они идут совсем не туда. Пни что избушки вообще нет или ее летом сожгли какие-нибудь горе-туристы. На дискуссию уходит полчаса драгоценного времени, а до железнодорожной станции Двойниши им сегодня уже ни за что не дойти.

Беспомощно закружили на месте. Началось самое худшее в таком положении - походная <демократия>: все стратеги, у каждого за плечами свой опыт, у каждого свое единственно правильное предложение, что дальше делать, но большинство за то, чтобы, пока не поздно, остановиться и готовить ночлег. Но как такими ложиться в снег: сначала все вымокли до нитки (утром, уверенные в избушке, не позаботились о запасной сухой одежде), а теперь все заледенело и звенит как жесть. Потеряв в споре еще минут пятнадцать драгоценного времени, решили еще немного пройти вперед по долине.

- Избушка! - наконец кричит Толя Киреев. Подошли. А это обыкновенная коряга.

- Все! - говорит Толя Киреев, наконец вспомнивший, что он командир. - Дискуссии прекращаются. Мы сбились с пути. Двое - копать яму в снегу. Двое - ломать лапник. Остальные - заготавливать дрова.

С трудом развели костер: хорошо, что он утром не выбросил из рюкзака - больше не пригодится - на всякий случай припрятанный кусок бересты. Но от костра еще хуже: оттаявшая одежда неприятно липнет к телу, а чуть отойдешь от костра, - моментально застывшая, начинает звенеть. Ветер с северо-западного перешел на северный.

Ему же казалось, что до самого последнего времени они шли правильно. Только вот на предыдущей поляне напрасно повернули направо. Он никогда тут не был, но почему-то ему казалось, что избушка осталась в том распадке. По крайней мере, если ему довелось бы ставить в здешних местах избушку, то поставил бы ее именно там.

- Толя, дай я пройду немного в ту сторону?

- Нет, - отрубил обычно мягкий, по крайней мере, с ним, Толя Киреев. - Начинает темнеть. Не хватало еще тебя искать.

- Ты знаешь, что меня не придется искать. Я все-таки схожу. Засекаю время. Через двадцать минут поворачиваю по своему следу.

Толя почему-то не решился с ним спорить...

Мерзнут руки. Дико мерзнут руки. Только ототрешь, они коченеют снова. Время от времени, теряя последнее тепло в теле, заталкивал их в брюки между ног.

Вдруг с полу поваленной пихты большая снежная осыпь, хотя тут затишье. Не успел отпрянуть, рысь плюхнулась в снег метрах в четырех от него, на секунду с головой зарывшись в снег и тут же выплеснувшись из него.

Они напряженно смотрели в глаза друг другу. Рысь, повиснув всем телом в глубоком снегу и не имея под собой опоры для прыжка, оскалившись, шипела, съедая его своими желтыми глазами, ненависть и смертный страх одновременно стояли в них. Он, напряженно следя за каждым ее движением, с трудом держал в замерзших руках нож.

Отступать было нельзя сразу по двум причинам. Чуть попяться: рысь, почувствовав его слабину, может все-таки прыгнуть. А во-вторых, он почему-то знал, что идти нужно именно в ту сторону. Он никогда здесь не был, никогда не видел этой избушки, но почему-то знал, что идти нужно именно в эту сторону. А тут еще подумал: обессилевшая от голода или старости рысь потянулась к человеческому жилью, значит, в избушке недавно кто-то был.

Бессильные что-нибудь сделать друг с другом, они стали одновременно пятиться. Он, вытянув в сторону рыси, как предупреждение против прыжка, лыжную палку. Собравшись с силами, рысь метнулась под ель, с которой она прыгнула, а он, как можно дальше крутом обходя ель, потянулся дальше по распадку...

Избушка появилась перед ним неожиданно, что он не поверил, уж не мнится ли. Практически он уткнулся в нее, спрятанную построившим ее охотником от посторонних глаз между двух сосен в крошечном распадке. В такую метель да еще в сумерках ее можно было запросто не заметить или принять за кучу бурелома. Пойди он метрах в пятидесяти стороной, и прошел бы мимо. Но цела ли, хоть на вид и недавно срублена? Сколько раз в тайге он выходил к таким вот избушкам, а у них то провален от времени потолок, то она разорена горе-туристами, то в ней спрятана от непрошеных гостей печка.

Открыл припертую палкой дверь: в углу стояла новая печка-буржуйка! Все пространство под нарами, устланными свежим лапником, было забито сухими сосновыми и еловыми дровами!..

К его возвращению ребята под корневищем могучей поваленной ели выкопали в снегу яму, застелили дно лапником и уже последние забирались в спальники, крепко прижимаясь друг к другу. Буран уже покрыл слоем снега наброшенный поверх спальников общий брезент. Лишь Толя Киреев с подветренной стороны пытался устроить костер вроде надьи.

- Вернулся? - оглянулся он. - Из-за тебя не ложусь.

- Я нашел избушку.

- Опять какая-нибудь куча хвороста.

- Нет, избушка. Всего в полукилометре отсюда. Недавно срублена, с новой печкой.

- На обрыве над речкой?

- Нет.

- Значит, это другая избушка. Ту мы, точно, прошли. Ту, видимо, сожгли. Та была старая...

Он, безусловно, спас их тогда. Он сейчас вдруг вспомнил в мельчайших деталях, как рысь сидела перед ним в глубоком снегу, ее яростные и в то же время беспомощные глаза, а он еле держал нож в задубевших руках. И сейчас ему не давал покоя вопрос: почему он тогда знал, что избушку нужно искать именно в том распадке? Кто-то вел его тогда? Только ли ради его спутников? Или ради людей, для которых они готовили памятку?

Он, безусловно, спас их тогда, но какой был смысл в этом спасении, если уже через несколько лет никого из тех парней не было в живых, кроме Леши Лушникова да, может, Толи Киреева, о дальнейшей судьбе которого он не знал: разведшись с женой, он навсегда уехал на Памир, теперь, если жив, наверное, оказался в категории русских изгоев. Что они успели в своей жизни за это время? По-прежнему, не подозревая о своем близком конце, жили будущим?! Человек до самого последнего дня живет будущим. Может, каждый день, каждый час нашей жизни заполнен каким-то высшим смыслом, о чем мы не подозреваем, и каждым днем, с виду даже самым обычным, нужно дорожить, а мы все: завтра, завтра... Но у него на будущее не было никаких планов...

На какое-то время он даже задремал, но холод поднял его.

Здесь, в лесной чащобе, трудно было определить направление ветра, буран метался из стороны в сторону. Как и трудно было определить, где север, где юг. Он наугад, не очень-то переживая о том, что собьется с пути, взял направление, почему-то он интуитивно знал, что спускаться нужно наискосок вниз и вправо.

Часа через полтора вышел на еле заметную просеку. С внутренним сожалением и в то же время с гордостью определил, что вышел точно на ту полянку с обтесанной на растопку сухостойной сосной, куда они летом добирались на лесовозном <Урале>. Слишком большой опыт стоял у него за спиной, чтобы так просто заблудиться даже в такую пургу. Он вздохнул и по еле заметной просеке стал спускаться дальше вниз. Теперь только не упустить первый поворот лесовозной дороги налево, потом - второй, потом не уйти вправо обратно в сторону вершины...

Внизу в долинах было сравнительно тихо. Или буран, вдоволь поколобродив, уже уставал, или здесь его вообще не было. Как и не было здесь холодно, так, градусов десять, шел тихий косой снег с ветром. Или он ему казался тихим после свирепой пурги наверху.

Уже в четыре часа он вышел на окраину села. Долго сквозь густой бесшумный снег смотрел на древние темные дома. Улица была пустынна. Село словно не проснулось с ночи, что он даже забеспокоился: ни единого человека, ни залает собака. Или оно отдыхало после бурана. И он смотрел на все это не просто как бы со стороны, а как бы из другого мира. Нет, не как, к примеру, инопланетянин, а словно из другого мира, в который рано или поздно уходят из этого мира, в который он почти ушел, но снова вернулся. Хотя он не знал, какой он, другой мир, и ему туда совсем не хотелось, но и в этот ему возвращаться не хотелось. Он знал, что это было слабостью духа, но ничего не мог с собой поделать.

Но возвращаться было надо: нужно было проходить до конца предначертанный ему путь. А он хитро, где дорога спустилась в овраг жизни, где никто не видит, решил соскочить с тряской телеги...

Американец встретил у ворот, словно все это время ждал его тут:

- Я уж не знал, что думать. Третьи сутки. Да еще буран налетел. Насчет погоды я вас предупреждал. Тут вообще никто в одиночку наверх не ходит. Даже местные охотники, даже Слава Степанов. А уж в такую погоду... Пошел к ним посоветоваться, что делать, а у них никого дома нет, в гости, что ли, уехали. Так что зря вы от них прятались.

- Я же просил не беспокоиться. Ну, стоит машина - и стоит, сена не просит.

- Тогда вообще ее надо было где-нибудь в лесу оставить, чтобы никого не беспокоить! - вдруг вспылил Американец.

- А жизнь-то налаживается, - вместо ответа сказал он.

- Не понял, - сказал Американец.

-Анекдот на память пришел... Очень смешной... Рассказать?

- Странный вы человек...

- Нет, действительно смешной... Решил один мужик повеситься. Совсем жить невпроворот стало. На работе хреново, дома тоже. Поставил табуретку на стол. Приделал к потолку веревку. Затолкал в петлю голову. Подумал, подумал: снял петлю, намылил веревку, чтобы шее не больно было. Набросил на шею снова. И тут увидел початую бутылку водки за шкафом. Видимо, жена от него спрятала. Или сам спрятал, забыл. Смотрел, смотрел на нее: <А что добро пропадать будет?!. Жена увидит его в петле, заорет. Первым забежит Петька-сосед, поминок не дождется, тайком выпьет>. Снял петлю, слез. Выпил грамм сто. Посидел, еще выпил. Снова надел петлю, посмотрел в окно: дождь перестал, солнышко вышло, птицы снова запели. <А что, может, повременить, - подумал, - жизнь-то вроде налаживается...>

Американец молчал.

- Правда, смешной анекдот?

- Смешной, - согласился Американец, но даже не улыбнулся. - Простите, что лезу в душу, но вы сами напросились: что-то вы делаете не так. как это вам сказать... не по-русски... Простите за прямоту: что-то у вас не сложилось, что вы в одиночку бросились в горы, а я, мы со Степановыми тут при чем?! Мне некогда с вами всеми возиться, не за этим я сюда приехал. Мне до следующей зимы надо успеть дом поставить, у меня жена да трое ребятишек в соседской развалюхе живут, а не с вами тут нянчиться. И вообще вы тут все какие-то... не русские, что ли...Или только по паспорту русские. А может, как раз русские, просто другими по рассказам деда, отца, по книгам я вас представлял, может, выдумал... Не пойму, квелые какие-то... Ладно, - махнул он рукой. - У меня переночуете? Степановы сегодня могут и не вернуться.

- Нет! Нужно ехать. Засветло до автострады надо выбраться.       

- Дорогу сильно перемело, но два лесовоза, когда буран утих, часа два назад ушли. По их следу на своей <Ниве>, я думаю, пробьетесь... Раз не ночуете, то пошли хоть чаю на дорогу попьем.

-Спасибо, надо торопиться...

-Обиделись, что ли?.. Пошли, пошли... Вам надо немного в тепле отойти. Да и снимите грех с души, потом буду переживать: нашумел на человека... Я пока в вагончике живу.

Они поднялись в вагончик.

- Думал в этом году в дом перебраться, соседская избенка давно брошена: сырая, холоднющая, дети то и дело простывают, жена тоже - не получилось. Один не успел. Понимаете, не с кем дом поставить. Вроде бы немалое село, а дом поставить не с кем. Одни с похмелья за десяткой, другой ко мне бегут, чуть ли не в очередь, считают, раз из Америки приехал, то денег куры не клюют. Первое время жалел, давал, а потом отрезал, так обиделись. Другие, как в музей, как на блаженного, идут посмотреть, аж со стороны едут: надо же, из Америки уехал! Все стремятся туда правдами неправдами попасть, а он, дурак, оттуда. Да еще иконы пишет... И ни один не подошел: давай поможем бревно поднять. Пробовал помочь собрать, не столько мне это нужно, сколько попытался сойтись поближе с людьми, ведь жить вместе, так одни старики пришли: молодые или на стороне или спились. Вот если бы я под забором пьяный валялся, то был бы свой в доску. И даже нанять за деньги дом поставить некого, это в бывшем леспромхозе-то - повсюду кругом армяне, молдаване, теперь еще таджики, еще черт знает кто, строят. У себя там русских выживают, выгоняют, а сами деньги делать сюда, в Россию. Своим-то мне как-то легче было бы платить. Так нет - над своими надо с утра до вечера надсмотрщиком стоять. Не то, чтобы помочь - заработать не хотят. Некогда: пьют, власть ругают. Какая-то страшная апатия. Я не думаю, что русский человек от природы такой. В людях за века крепостного права того или иного пошиба начисто отбита всякая инициатива, предприимчивость. А кнута больше нет. Дали, наконец, свободу, а она им даром не нужна, страшней неволи. Потому что теперь самому нужно думать, как жить. Уже несколько поколений привыкли жить, работать как по лагерной поверке, чтобы задание на день давали, да чтобы как-нибудь схитрить, увильнуть, спустя рукава это задание, как чужое, выполнить. А Америка - я не по тамошние пряники, как нынешние так называемые <новые русские>, туда ездил. Я родился там, и отец мой там родился, а дед мой - не по своей воле из России ушел, там оказался, деваться было некуда, иначе смерть. А сейчас думаю: может, к лучшему, что судьба им так распорядилась? Может, Бог так рассудил: хоть кого-нибудь уведу от уничтожения, ведь они на исходе, кто-то должен уцелеть душой? Какие круги ада он там ни прошел, он, может, сохранил главное, избежал рабства души. Потому что здесь ад был другого плана, не говоря о том, что здесь дед сразу погиб бы. А так получилось, что мне душу, веру сохранил. Там, может, физически, а здесь духовно было страшнее. Меня отец предупреждал, когда я собрался в Россию, но все оказалось гораздо страшнее: веру в Бога в народе давно убили, нынешние священники, можно сказать, ее добивают, за редким исключением прохвост на прохвосте, голубой на голубом, при коммунистах, когда их так или иначе преследовали, в священники не каждый шел. Коммунизм, который насаждали силой, кровью, который в конце концов принял некоторые, пусть и уродливые, черты прежней русской общинное, разрушили, и именно те люди, что его в свое время насаждали. Разрушили, перепугавшись этой самой общинности, что снова встанет русский народ. Самое страшное сейчас в России даже не вражья власть, а рабство души. А меня они на стороне упустили. Я жил не в колхозе, не в овечьей отаре, а в волчьей стае, чужбина и волчьи законы заставили нас, русских, вспомнить, кто мы. Мой дед был из тех, в двадцатые годы еще не редких мужиков, в ком века крепостного права не воспитали раба. В двадцать девятом его раскулачили: на Волге, под Нижним Новгородом. Спецпоселение здесь на Урале. Когда я выбрал на жительство это село, даже не подозревал, что спецпоселение по ту сторону этой горы, так что я почти в родные места вернулся. В прошлом году я туда, наконец, добрался: ямы от бараков, от изб, поросшие крапивой. Даже могил не нашел...

- А моего деда раскулачили, наоборот, здесь, на Урале, тоже недалеко отсюда, только в другую сторону. И сослали уже в Казахстан. Там я и родился. Теперь тоже, можно сказать, по рождению иностранец...

- Да!.. - покачал головой Американец... В сорок первом мой дед сумел в лагере записаться в штрафной батальон, чтобы, как тогда говорили, искупить вину перед Родиной. Тяжелораненым попал в плен. Ну а попал в плен, как вы знаете, предатель, тем более раскулаченный, назад пути нет. Одна дорога: погибнуть в своем лагере или, скорее всего, даже не доехав до лагеря, в каком-нибудь фильтрационном пункте. Вот он и подался в Америку, подальше от смертельных щупальцев СМЕРШа и НКВД. Одно время вынужден был скрываться в Мексике, когда США вслед да другими странами стали выдавать Советам бывших военнопленных. Кем он там только ни был, пока не встал на ноги. Женился на русской, на дочери донского казака, оказавшегося в Америке после гражданской войны. Всю жизнь страдал: ведь дома, в России, с ребенком жену оставил. Даже через многие годы, сколько ни брался за письмо, так ни одного и не отправил, рвал -боялся навредить, а так, может, в погибших или в без вести пропавших числится, все им легче. Только где-то уже в шестидесятые решился дать весть о себе. Пришел официальный ответ: ваша бывшая жена, так и не выйдя больше замуж, умерла в прошлом году, а сын от туберкулеза сразу после войны... После этого дед икону великомученицы Татианы для нашей русской церкви заказал. А меня, умирая, просил: придет время, обязательно придет, когда можно будет беспрепятственно поехать в Россию, найди ее могилу, прибери, пусть простит, если может... Отец так и не собрался в Россию, хотя всю жизнь мечтал и молился за нее. Сначала тоже боялся, что окажется в лагере... Перед смертью: поезжай, посмотри, не случайно вся сволота, вся нечисть из России сюда на Брайтон-бич побежала. Как крысы с тонущего корабля. Болит душа, поезжай, посмотри, а там сам решай... Поехал. Оказалось, что здесь, в России, гораздо страшней, чем я даже предполагал. И тогда я решил: мое место здесь... Заехал я на позапрошлой неделе в соседний городок Юрюзань, по моим сведениям, старуха там должна жить, которая могла моего деда помнить. Улица Сосновка, окраинная, полугородская, полудеревенская, шестьдесят пять домов. И ни одного молодого нормального мужика на всю улицу. Кто спился, кто по тюрьмам, кто кончил самоубийством, кого убили. Один только трезвый на всю Сосновку, азербайджанец, дом вроде перевалочной базы, ночью то и дело подъезжают такие же кавказцы: приехали, уехали, никто не знает, что привезли, что увезли, почти в открытую продает самогон, травку. Мне из-за такой же вот непогоды пришлось заночевать там, в соседях у той старухи, у нее окна недавно заколочены, жила она одна, умерла, ее всю изгрызла голодная свинья, только через неделю обнаружили; так вот в окнах напротив, у азербайджанца, всю ночь свет, ворота то и дело хлопают: юрюзанские - кто за самогоном, кто за травкой, спаивают последнюю Россию. Я ведь не выбирал город, улицу. Допускаю, что в других городках и селах, на других улицах чуть лучше. А ведь где-то и еще хуже...

Понимаете, у нас нет времени на уныние. Мы - у последней черты, если уже не за чертой. И всего страшнее сейчас - иллюзии, поддерживаемые так называемой патриотической интеллигенцией: мы, русские - великий народ и тому подобное. Какой, к черту, мы великий народ, если не можем постоять ни за себя, ни за другие народы, которые добровольно связали с нами свою судьбу. Льва Толстого не случайно от церкви отлучили, как не случайно, что его так любили большевики, и сам Ленин в нем души не чаял, чуть ни ввел в ранг Иисуса Христа. Как и не случайно метался он в духовных муках перед смертью. Нет ничего вреднее его якобы христианского учения непротивления злу насилием. Что вы, мужики, словно кролики в пасть удава, специально устроенному бардаку в глаза смотрите?! Ну ладно, Литва. Но Латвия - большинство русские, Казахстан - большинство русские. Да и Украина - тоже. И там, и там русские беспрекословно терпят все издевательства над собой. Даже в Карелии - девяносто пять процентов русские, и они безропотно молчат, когда там пытаются установить какую-то национальную карельскую власть. Хотя и национальности-то такой нет, финнов в то ли в двадцатые, то ли в тридцатые годы переименовали. Только, кажется, в Приднестровье русские не позволили над собой глумиться, смогли постоять за себя. И то, насколько я знаю, женщины поднялись, первое время мужики за их спинами прятались. Я не к оружию призываю, не дай бог, но вы хоть встаньте с колен, пить бросьте. Или вы уже действительно не русские? Может быть, не случайно графу <национальность> выбросили из нынешнего российского паспорта? Или я, в отличие от вас, уже не русский? А что русских в бывших советских республиках гонят - не потому, что считают захватчиками или оккупантами, а за наше бессилие, за слабость, из обиды, что в свое время, взяв под свое крыло, не стали надежной защитой. Их за это проклинать не надо. Мы сами во всем виноваты. Это - Божье наказание нам, что чуждую власть и им на своих плечах принесли. Что сами стали другими. Сетовать не на них, а на себя надо. Я воспитывался на русских песнях, в них, мне говорил дед, душа народа. А приехал - русские вообще не поют, а если поют, русскую песню заменили частушки, и чем похабнее, тем лучше. А на телевидении: если редко русская песня, то в исполнении похабной, я иначе не могу назвать, Надежды Бабкиной...

Понимаете, нужно что-то делать. Не знаю, верующий ли вы человек, в России истинно верующий, не для показухи - ныне такая редкость, но если сколько-нибудь веруете, должны знать, что один из самых тяжелых грехов - это уныние. Верую ли я? Если бы не веровал, то не приехал, не вернулся бы, тем более, что я родился не в России, вроде бы она мне не мать. С точки зрения нормального американца, да и некоторых русских американцев - это действительно сумасшествие: сейчас, с насиженного места, бросив все, навсегда ехать в Россию! Верую, потому что ничего другого не остается. Верую, потому что веровали мой дед и отец, потому что без веры невозможно жить на чужбине, оставаясь русским. Иначе давно они, а тем более я, стали бы американцами. Кстати, многие из русских ими сделались. И преуспевают. Я их не осуждаю. Каждый решает сам, кто он. Что вы все молчите?.. Может, я не прав?..

- Вот вы свободный человек, без шор на глазах. У нас сейчас ломают копья насчет земли: пустить ее в свободную продажу или нет. Как вы смотрите на это?

- Ни в коем случае. Русский мужик, отторженный от земли, еще не почувствовал ее вкуса, вкуса свободы. Во-вторых, он боится, что его в очередной раз обманут. А в третьих: у него нет денег. Уже завтра лучшие земли окажутся в руках как раз не у американца и немца, чего вы боитесь, а чеченца, азербайджанца, а русского человека в этом случае ждет еще большее рабство, которого он, точно, уже не вынесет. Хотя уже сегодня русскому народу грозит, если заглянуть чуть дальше вперед, смерть в результате демографической катастрофы. Разрушена семья, а если она еще есть, то в ней один, редко - два ребенка. А чтобы было продолжение рода, а тем более народа, нужно иметь в семье как минимум трех детей. Не говоря уже о том, что самые талантливые, а тем более гениальные дети - это второй или третий ребенок, это наукой доказано, а они у нас не родятся. То есть мы к тому же с каждым поколением еще и деградируем, начисто отрубаем свое будущее. Нынешняя малодетность - это не результат нищеты, как сейчас пытаются нас убедить, Это, прежде всего - результат нравственной катастрофы русского народа, потому как известно, что, наоборот, чем беднее страна, тем выше рождаемость, возьмите ту же Среднюю Азию или дореволюционную Россию. И если ничего в корне не изменить, уже к концу следующего века русские исчезнут как народ. О нем будут говорить в прошедшем времени, как о римлянах или скифах. На его место придут китайцы, кавказцы, арабы, негры. Хорошо, если они, как в прошлые века, в подобные времена массового кровосмешения, станут ощущать себя русскими, как, например, мордва, татары... Почему-то мне все это не безразлично. Вроде бы мне должно быть все равно, что будет после меня, тем более через несколько веков, но почему-то мне страшно, что нас, русских, уже в следующем веке может не быть. От этого будет плохо не только нам, русским. А может, прежде всего, тем, кому мы, русские, вроде бы мешаем. Я повторяю, может, совсем не случайно, что хитрые люди уже сегодня выбросили из наших паспортов графу <национальность>. Кто-то же, наконец, должен задуматься над этим. Скажете: раньше никто не думал, а сама собой росла Россия. В том-то и дело: думали все, только подсознательно, на генетическом уровне, потому что это было основой нравственности. А когда перестало - и началась гибель России. Но в то же время: зачем-то же Бог определил нас на Земле?! Наверное, не только для того, чтобы мы стали навозом для других народов?! Меня почему-то тревожит эта проблема. Это смешно: что я могу один ее решить? Но я почему-то считаю себя ответственным за будущее родного народа. Но если задумается еще и еще один... Все принимают меня за идиота. Бог с вами, принимайте! Но пока русский народ не вздрогнет, не ужаснется у последней черты, его, кажется, уже ничего не остановит по дороге в пропасть. Я бы очень хотел увидеть нынешнего живого русского писателя, если они, конечно, еще есть. Много бы я ему чего сказал! Я понимаю, что их сейчас не пускают ни на телевидение, ни в так называемые демократические газеты, что специально обрушено книгоиздательство. Но, тем не менее, куда они все вдруг пропали, почему молчат, ведь, если верить справочнику Союза писателей советского времени, их было чуть ли ни пять тысяч? Я думал, что их вообще больше нет. А вот недавно ехал в поезде. Пошел по вагонам, чтобы попасть в ресторан. И вдруг два вагона пьяных мужиков, не то чтобы небрежно, а как-то неряшливо одетых. Спросил проводницу, она говорит: писатели на какой-то свой пленум едут, или, наоборот, с пленума. Прямо скажу, ошарашен я был. Один, видимо, намучавшись в страданиях о русском народе, в проходе полуголый валяется, второй на унитазе уснул, третий, со Звездой Героя Социалистического Труда, на окошке висит, сопли до колен. Инженеры человеческих душ. Видимо, местное начальство их, нищих, по вашей старой советской привычке, на всякий случай, чтобы чего не того не написали, а может, просто из жалости, накормило, напоило, да еще в дорогу водкой загрузило. Посмотрел я, посмотрел, муторно на душе стало, жалко их, но в то же время обидно, что ли. Взяли бы, спрятались где в лесном пансионате и пили. Ведь в нынешней безверной стране они вроде священников должны быть.... Вы простите меня за эту популярную лекцию. Вы меня намного, если не вдвое старше, мне ли вас учить. Просто вы подвернулись мне под руку. Простите меня... Может, все-таки переночуете?

- Нет, нужно ехать...

Он заехал к Степановым, но, к счастью, у них дома по-прежнему никого не было...

Собаки встретили его дружным лаем, а потом вдруг разом задрали морды и завыли. Это Динка, старшая, их научила. А у нее это от отца осталось, Джека, приблудного пса, очень красивой овчарки с желтыми волчьими глазами, Джеком, не зная настоящего имени, это уже они с женой его назвали. Где, как потерял он хозяев, может, по грибы приезжали? К ним его привела Аза, мать Динки, а потом родила единственного щенка, Динку, выкормила до месяца и неожиданно без всяких внешних причин, как бы оставив Динку сторожить нас вместо себя, умерла. Так вот по ночам Джек неожиданно начинал жутко выть, то ли вспоминал свою прежнюю городскую жизнь, то ли в нем действительно была волчья кровь.

Жена спросила:

- Что-то лицо уж больно черное, словно ожог? И глаза слезятся?

- Солнце уже весеннее, темные очки не взял. А потом еще деревья нитрофеном, как ты просила, решил опрыснуть. На потное лицо попало. Тоже подожгло...

Жену вполне устроило такое объяснение.

- Тут ходоки к тебе были, - сообщила она. - Из деревни. Из которой был твой дед. Какие-то дальние родственники, они так путано объясняли, я не поняла. Церковь они строить решили, помощь просить приехали. Я говорю: чем он поможет, нищий, даже костюма приличного нет. А они: ну, может, советом, к кому обратиться, одним-то нам не осилить, может, еще чем. У нас в деревне, говорят, церкви вообще не было, даже до революции, только часовня. Вроде бы, если честно сказать, и не очень-то уж верующие, а вот собрались и решили построить...

Каталог Православное Христианство.Ру Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru