Rambler's Top100
   Проза:  Прохожий
Николай Дорошенко  

Рассказ

Как течет река - все видели; как течет время - все знают; но только из нашей деревни можно наблюдать, как течет жизнь. А течет она по трассе, которая с недавних пор пролегла тяжелой да гулкой струной в трех километрах от нас, за серебряной равниной Ходяковского болота.

Подобные трассы есть всюду. Но любое движение лишь тогда по-настоящему обнаруживает себя, когда, наблюдая его настырность, сами мы вынуждены остаться навсегда неподвижными.

Ах, как трудно, как же трудно стерпеть свой покой, если рядом все куда-то летит и летит; хоть плачь, хоть кричи, хоть гляди тихо, а, все равно, оно летит, ползет, плывет, свистит, гудит, ревет, воет, скрежещет, грохочет; кажется, уже один только ты не знаешь, что вокруг тебя происходит; и, кажется, даже ветер начинает дуть уже не потому, что такая теперь погода, а потому, что есть у него собственная причина устремляться над всею бескрайней землею и поднимать пыль, сгибать стволы деревьев, вминать макушки трав. Озираешься по сторонам, думаешь: "Боже мой! Что же творится!" Но даже сам себе становишься необъяснимым. Самого себя начинаешь воспринимать, как ночную звезду, пристально глядящую сразу во все стороны, но - уже ни к чему не причастную.

Хотя, конечно, были мы именно такими, какими нам выпало жить да быть. По утрам просыпались мы и, как всякие люди, озирались на часы, чтобы зацепиться в нескончаемом потоке времени за свою собственную минуту, затем с охотой или без охоты прогоняли остатки сна колючей водой, плотно завтракали, шли работать, а после работы спешили домой, чтобы передохнуть, - но незаметно въелось-таки в наши души подозрение, и, например, просто фильм вроде бы мы смотрели по телевизору, обыкновенный фильм, но нет, подозрительными своими глазами мы замечали вдруг, что и на телеэкране все уже давно имеет посторонний для нас смысл; вот, мол, глядите, никто в этом фильме не поднимается в пять часов утра, чтобы управиться со скотиной, топить печь, никто не выходит на огород, чтоб выскубать руками из грядок сорняк, никто не выходит в поле, чтобы гнуться там весь день под тяжким пламенем зноя, никто - глядите! - не боится надеть на себя дорогое платье, потому что негде им это свое платье испачкать!

- Ты добавила половы в мешанину для кабана? - окликал хозяйку Иван Макаров почти не своим голосом, когда та в вечерние часы останавливалась возле включенного телевизора, чтобы понять уже раз и навсегда: отчего выскобленная, в десяти шампунях вымытая женщина плачет и не хочет жить с приличным человеком, пьющим вино маленькими глоточками, не снимающим с себя весь день галстук, а главное - кто ж их кормит и поит, если они или в ресторане сидят, или в машине едут, или в ванной моются, или просто затаились в тенечке да и говорят, говорят про свою любовь?

- Татьяна наша уехала, дак хоть жизнь узнает, - ответила однажды Ивану Макарову его супруга и выключила телевизор, чтоб Иван все же не отвлекался на лишнее, успел до сна запасти дров на утреннюю топку печи, наносить воды из колодца и отбить поострее себе косу, а ей тяпку. Ответила и пошла доставать с чердака полову.

А из-за болота гудела дорога, гудела, не переставая, весь вечер, всю ночь - даже когда Иван Макаров с женой смыкали глаза и, потеряв память, засыпали, дорога продолжала гудеть. И наступил однажды тот час, когда выглянули мы в окна, вышли во дворы, вышли на огороды, на поля и луга и - ни с ближнего, ни с дальнего расстояния не узнали своей деревни: от нее осталось не больше двадцати дворов.

Оказалось, что постороннее для всех нас движение жизни все-таки хлестануло и по нашей деревне, размыло ее, - так речные струи смывают с гладкого песчаного дна реки ненужный им бугорок. И начали по два раза в год сворачивать к нам с трассы автобусы, сноровисто огибали они болото, с разгону въезжали в деревню, из автобусов выпрыгивали толпы незнакомого народа, называемого шефами. Иногда мелькали среди шефов местные уроженцы. Например, Татьяна Макарова приезжала под именем шефа четыре раза, не меньше. Ну, она уж и детей своих привозила заодно. С поля возвращалась, недоумевала:

- Как можно все лето на свекле этой гнуться?

- Откуда ж нам знать, как мы тут? Лето так быстро пролетает, что подумать не успеваешь,- жаловалась мать и любовалась нездешним, непонятно пошитым платьем дочери.

Наиболее охотно пускали шефов к себе на постой наши старухи. Баба Олена по двадцать человек брала. И словно сама молодела, прояснялось ее лицо вдруг ожившей улыбкою.

- А ничего, гуляйте себе,- говорила она шумливым квартирантам. - Ваши годы такие, что не усидишь на месте.

Весь вечер могла она участливо глядеть на громкие игрища гостей. А один раз даже заплакала. Расплылись губы ее, полные синей, уже неподвижной крови, в горьком плаче обнажили гладкие, без зубов, десны, из глаз ее высветились слезы, и не успела она их утереть, юркнули они в темные ходы морщин, тут же проступили безутешной влагой по всему лицу.

- Да ты чего, бабуль! - кинулись к ней квартиранты.

- А потому что глухая стала, у вас тут всегда поется, а я да ни слова не разберу-у-у... - всхлипывала старуха. - Верилось ли, что к старости еще и глухою стану!..

- Но ведь слова-то нерусские, - объясняли ей, - их же никто не понимает!

- Это на магнитофоне у нас записано, это не мы поем! - кричал ей в ухо самый среди всех обстоятельный утешитель.

- А кому непонятное нужно? - не поверила баба Олена. - Сколько песен есть с понятными словами, а вы да их не поете?

- Ты бы и спела! - начали наступать на нее гости.

- Спою, отчего ж не спою!.. - Баба Олена перестала плакать, но быстро усовестилась, сказала: - Только ведь теперь таких не поют... Да и разве упомнишь, которые не поют?.. Мы доживаем, тут дворов-то всего ничего осталось, кому интерес есть вспоминать лишнее?

- Нет, не лишнее, не лишнее! - горячился один особо жалостливый к ней паренек. - Потому что все - и вы, и мы - одинаковые люди!

- Какие мы люди! - махнула баба Олена легкой своей рукой. - Я пенсию коплю для дочи, а она за подмоги моей не хочет, даже пенсия ей моя не нужна... Разве теперь так живут, как мы? Вот и она ко мне всего на денек, а на курорты на месяц ездит. Не в такия же, как у нас, заботы на этих курортах...

Но быстро заканчивали свое веселое приключение шефы, и пустела изба бабы Олены, даже воздух в избе ее черствел быстрее, чем недоеденный квартирантами хлеб, неподвижно застывали на своих местах никому теперь ненужные табуретки. Один только чугунок переставляла она - то в печку, то на стол, то на порог, то аж за калитку, чтобы отчистить его песком.

Чистила свой чугунок баба Олена, рассказывала коту, который нюхал пропитанный сажей песок, загадочно жмурился:

- Счас бы и наварила, и напекла всего, дак ты, как и я, малоежка... Брысь, окаянный, а то прилипчивый, сатана, даже к мышам скоро будешь ластиться... Дочей тоже наградил меня господь, ленится лишний раз приехать, повидать, как я тут одна...

Песок о чугунок шуршал - шурш, шурш, шурш, - не гудела бы еще и дорога, кинула бы чугунок о землю баба Олена, потому как казалось ей, что уже даже у времени нет охоты двигаться дальше.

И все же год пролетал - как одна минута. Или не пролетал, а будто проваливался куда-то, не оставляя следа в памяти, не застревая в сердце.

Единственная отметина - это когда вернулась Татьяна Макарова с обоими детьми.

Никто не поверил ей, а она гневливо оглянулась в свое, сказала весьма и весьма решительно:

- Пропади пропадом все на свете! По общежитиям пока мыкались, были у него товарищи кругом, холостячил он с ними, а затем привык так, что, даже квартиру получивши, холостячить не перестал. Только и радость от него, что до постели хоть на карачках, а все же доползал! Целыми днями на работе кирпичи таскала, а дома мужа ненаглядного переворачивала, чтоб не захлебнулся спьяну!

- А и ничего, - сказала ей мать. - Тута, Бог даст, спокойнее проживешь. У нас еще никто с досады не умер.

- Тоже ведь, приплод хотя бы дала, - хвалила Татьяну баба Олена. - А мою дочу, прости Господи, что скажешь, тридцать лет не разнять с мужиком, оба, как два огурца, круглые, а хоть бы пусть не родили, хоть бы пусть, из глины хоть бы слепили или из детдома взяли, да и смотрели на него, чтобы людьми себя понимать... Неизвестно ведь, для чего живут!

- Что ни говори, а, например, моему тут сильно нравится, - вступал в разговор и Панкратий Завалечок. - И ты не удивляйся, - обращался он к Ивану Макарову, - не удивляйся, что твоя таки ж вернулась. Мой, увидишь, бабу свою перетащит сюда. Она у него тоже, как приедут, подсолнухи нюхает, говорит, мол, медом пахнут!

- Нюхает, а на огород не выходит, - отвечал Панкратию Иван Макаров.

Но и страстям, вызванным возвращением Татьяны, не разгуляться было среди двадцати изб. Очень скоро каждый в свое углубился, каждый в свою, притертую к сердцу, мысль занырнул. И зрела, зрела в каждом человеке собственная последняя догадка - та догадка, дознавшись до которой люди умирают спокойно, потому как знают, что дальше будет уже только то-то и то-то. Каждый день набирала в горсть песку баба Олена, склонялась над чугунком, будто над самой последней своею думкою. Иван Макаров, помышляя о внуках, скучающих наедине со взрослыми и не имеющих товарищей-однолеток, все же пока лишь для проформы приценивался к домам на центральной усадьбе, но, придя домой, сразу отдавался более привычным делам - менял корове в полу прогнившие доски, закапывал прель под корневища яблонь и груш. И делал все это он с таким видом, словно нес два полных ведра и очень боялся их расплескать. Панкратий тоже не сидел на одном месте: пыхтя, катал по двору дубовые бревна, затевал строительство еще одного амбарчика.

А дорога гудела все настырней, все беспрерывней. Если бы остановилась она - осиротилась бы в нашей деревне каждая еще пока живая душа. Уже как на свое доброе выглядывали мы на дорогу. Так выглядывают на месяц в небе, так выглядывают на окоем.

Земля весной, как и прежде, напитывалась влагой, а чуть солнце посильней припекало, выхлестывались из земли чистые, охочие к жизни побеги трав, пшеницы, ячменя, кукурузы, свеклы. Летом на грядках пухли тыквы, огурцы, помидоры, морковь, - словно кто-то, спрятавшийся в земле, смеясь, надувал их наподобие пузырей. Панкратий ушел из плотников в фуражиры, и толщина его денежного рулона, спрятанного в стеклянную банку, продолжала увеличиваться. Только развлечения ради отвозил он на базар помидоры, лук, чеснок, картофель, ужаренные на солнце до серебряного звона семечки, золотые окорока, и, только чтоб двор пустотой не зиял, каждую весну оставлял он поголовье гусей да уток в прежнем, в сто штук, количестве.

- Было времечко, - вздыхала баба Олена,- вареник не из чего слепить было, а теперь кота хлебом кормить совестюсь. Ест, сатана, одно мясо. Да еще и свежатину ему подавай. А с другой стороны - раньше вокруг одной картофелины семь человек садились, а теперь ешь не хочу, а кормить некого!

- Радуйся, радуйся, баба Олена, что Бог всего нам на душу послал! И дочка твоя пустой живот не стала бы греть на курортах! - внушал ей Панкратий. - Я вот своим отослал бы денег на гарнитур, а им уже ничего не нужно!

- Слава Богу, - в тон Панкратию, выговаривала баба Олена, - и грех нам жаловаться на такое испытание!

- А Татьяна, погляди, дак не поверишь! - утешливо приводила в разговорах свои примеры жена Ивана Макарова.- Обвыклась, на свеклу ходит. Да и детям передалось, не такие худые теперь, как раньше, приехали когда...

Год за годом проваливалось время - неслышное, беспамятное.

- Славу Богу, живем! - иногда восклицал кто-нибудь, как из глубокой ямы, из вот этих лет, уныривающих без следа. И будто сама по себе, как прорастает дикая поросль на беспризорном месте, незаметно складывалась новая семья в нашей деревне; Насти Калюжной сын, Павлуха, живший на центральной усадьбе, начал ездить к Татьяне на своем мотоцикле.

- А куда денутся! - сокрушенно и радостно говорила мать Татьяны. - Ему в своем селе тоже пары нет. Там, считай, тоже не доищешься молодых. А бобылем он уже так настыдился, что пить бросит, а женится.

И - попробуйте мешок проса по зернышку перебрать, надоест это занятие, бросите вы это дело, едва его начав, а несколько женщин из нашей деревни не торопясь обсудили хоть и незамысловатую, но на годы растянутую историю Татьяны и Павлухи, обсудили с такой дотошностью, что не ускользнула от них ни одна подробность.

Так, забывшись в своем, жила и жила себе наша деревня, и никогда не подумалось нам, что можно жить не так, как живем мы.

А дорога гудела, не переставая, как, например, гудит прялка, когда чья-нибудь баба удумает наготовить пряжи не только на рушники, но и на кодри, на лантухи, на дорожки, да к тому же - на весь век, на все те времена, которые в свой черед придут.

Весеннее солнце выныривало прямо из-за белых, в снегу, полей, и начиналась весна, а снег еще не сходил, уже проклевывалась зелень в лугах, и в самую жару, когда наш Панкратий решался наконец снять рубаху, чтоб обсушить пот на плечах, вдруг начинал желтеть лист на яблонях да березах, ударяли холодные ветры, темнело небо, сыпался промозглый дождь, и тут же морозы начинали стеклить лужи в канавах, а на чистое стекло льда уверенно, как рука на руку, ложился снег. Падал, падал снег, а затем стаивал, чтобы снова вспыхнула, как искра от ветра, яркая, пропитанная солнцем зелень. Словно не время перелистывало само себя, а чья-то торопливая память. Торопливая, потому что все-таки тоскующая, украдкой тоскующая о какой-то своей, самой примечательной, самой светлой минуте. А однажды в голубой глади марева среди дальних Липенских лугов появилась незнакомая, еле различимая точка. И внуки Ивана Макарова, заметно подросшие, с дикими чубами, увидали эту точку, замерли, остановили дыхание.

- Чего рты разинули? - удивилась им Татьяна.- Или пожар увидели?

- Мамо! - закричали они в один голос. - Там идет кто-то издалека!

- А идет если, дак что ж?

- Потому что не от трассы идет!

- Да вы пальцем покажите, чего зря кричать...

- Тамо вот!

Иван Макаров тоже вышел на огород, нахмурился, сказал:

- Такое время горячее, а они тута стоят, не стыдятся людей.

- Увидали они, что кто-то идет сюда,- сказала ему Татьяна.

- Что ж вы не объявляете, если кто-то к нам идет? - откликнулась и Иванова жена. Быстро пошла она в избу, чтобы надеть чистый передник да новый белый платок.

- Или, думаешь, к нам это? - ругалась затем на нее Татьяна. - Скорей выряжаться торопишься... Какая ж ты есть, в самом деле!

- А к кому идет он? - ничего не понимая, машинально поправляя свой новый платок, спросила у Татьяны ее мать.

- Ну, я уже не могу! Где ты видишь, чтобы кто к нам шел, а? - еще больше осердилась Татьяна.

- Чего ж тогда вы стоите здесь все? - обиженно ответила ей мать.

- Гляди ж сама, это в лугах неизвестно кого увидали они! Поняла теперь-то хоть? - И Татьяна показала матери в сторону обморочно далекого луга... Но мать тоже потеряла терпение, сказала:

- Тогда почем знаете, что не к нам он идет? Или не видела я, как прошлой весною ты письмо в конверт заклеивала? Иди да сними хоть кофту рваную с себя! Мне, может быть, сон приснился, и кот нынче умывался все утро, лапою с той стороны показывал, а вы ж ни во что не верите!..

- Мам ,- переменив голос, сказала Татьяна, - ты или молчи, если не знаешь, что сказать, или...

- Да ты на детей только глянь, как они тута стоят!

- Потому что говоришь при них Бог знает что! Извела всех догадками своими! -Татьяна спрятала под ладонь нечаянные слезы.

- Посказились, а отчего, сами не знают, - недовольно оглянулся на женщин Иван Макаров. И уже хотел было их прогнать с огорода, но увидал Панкратия. - То, может быть, Панкратия Григорьевича сын идет, а вы тута думки свои вытрещаете перед людьми...

- Какие мои думки - ты знаешь! - из самых последних сил, бесцветно и тихо крикнула отцу Татьяна.

- Ладно, - твердо остановил ее Иван, - люди про нас неизвестно что подумают.

- Доброе вам здоровьичко! - Это Панкратий подошел, бабам кивнул, Ивана за руку поприветствовал. - Смотрю, о чем-то вы тут гомоните...

- Да увидали вон там, на лугах, что, мол, идет сюда кто-то. А об эту пору по лугам кто пойдет? Вот и гадаем, почему через луга человек идет. А я мыслю, мол, не нашенский ли это? До разъезда поездом докатил, а дальше захотел напрямик свой путь сократить... Оно ж, если прямком от разъезда, то получится через луг.

- Это если налегке.- Панкратий покачал головой.- Но без чемодана разве кто ездит в гости? В гости с сумками или с чемоданами ездят, а тут теперь и автобус по трассе бегает...

- Если горе какое или какое-то намерение заставит тебя, то ты и шапку дома забудешь, не то что чемодан... - все более беспокойно вглядываясь в луга, сказала жена Ивана. - А у нас утром кот умывался, и сон приснился такой, что двух отгадок ему не бывает.

- Кот каждый день умывается, а вот замечаешь это не всегда, не каждый это замечает, - вымолвил Панкратий.

- Ты-то будто не ждешь никого! - обиделась Иванова жена теперь уже на Панкратия.

- Я ничего не говорю, приедут и мои.- Панкратий вдруг очень и очень потерянно усмехнулся. - Уже три года никто не приезжал, засовестятся скоро, деваться некуда, должны приехать.

- Им есть куда деваться, - сказал Иван. - Это у нас тут одно направление, а у них перед глазами все пути.

- Я говорю, от хозяйства моего они не откажутся! - пояснил Панкратий. - Ты поищи такое, как у меня, хозяйство! Нагуляются, дак захотят вернуться сюда, чтобы пожить в свое удовольствие, на всем готовом!

- Никто теперь не знает, какого они хотят себе удовольствия!

- Твоя вот приехала, а отчего ж моих ты не такими считаешь? Отчего моим не приехать, а?

- Наша от горя приехала, - скорбно возразила жена Ивана.

- А разве это не горе, если пропадут все эти мои погреба, да амбары? Младший сын приезжал, аж колотился тута до всего... Спать, было, ляжет, а глаза не хочет закрывать, на потолок глядит... Свое, родное! Родное! И если рассудить здраво, то у меня в одни погреба тысячи рублей вложены! В погреба мои можно хоть машиной въезжать! Это не абы какие погреба! И что, пропадать всему? Кто из сынов первым догадается, тот и будет тут куркулем жить! На всем готовом! И еще денег на машину ему дам! Захочет на машине ездить, дак ему я до трассы своими руками дорогу насыплю! Я в хозяйство свое труд такой вложил, что мне уже даже выгодно своим горбом дорогу мостить! Лишь бы хозяйство теперь не пропало, потому что я в него всю жизнь вложил!

- Не надо было загребать,- заметил Иван Макаров.- Нагреб неподъемного, вот и переживаешь...

Панкратий аж вскинулся весь. Ткнул он в Ивана пальцем, начал возить этим пальцем по Ивановой рубахе, кричать:

- А ты вспо-о-омни, как после войны мы, подростки, вместо лошадей впрягались! Ты, Иван Ягорович, вспомни, как из одного только пота свого лепили мы, без отцов, свой кусок хлеба! Вспомни, как давились мы этим хлебушком отрубяным, с половою смешанным! Я тогда не знал отдыха, и теперь про отдых я ничего не знаю! От темна до темна корячусь! Можно ли осуждать за это?! С каких это пор за то, что он трудится, человека осуждать стали?! А я такую закалку на жизнь получил, что ото топор в ладонь вставлю, а разжать суставы уже не могу, прикипает к топорищу рука на весь день! И даже болит меньше рука, когда топором работаю! Во какая закалка! Только лодырь последний меня осудит за это! Ты понимаешь?! Ты хоть помнишь, что жинка моя, в войну надорванная, двух сынов на свекольном поле родила?! Ты помнишь, как в сорок лет до земли ее свеклою согнула, как она даже на карачках каждую ветку и каждую подобранную на дороге соломину в свой двор несла?! Ты помнишь, как даже в гробу я ее не мог разогнуть?! Ты помнишь, как мои и ее сыны кулаками глаза себе повыдавливали от горя на ее похоронах?

- А если сынам не понадобится твое хозяйство? - спросил Иван с настойчивым отчаянием.

- Тогда сожгу все... - сказал Панкратий. И если бы не видны были его свирепо напрягшиеся скулы, если бы судили мы только по звучанию его голоса, то можно было б решить, что сказал он это всего лишь задумчиво. - Мне справедливей сжечь все, потому как на продажу такое хозяйство пустить - это все равно что насмеяться над всеми моими трудами. Я рубаху себе новую не купил, хожу в том, что после сынов остается. Чтобы не пропадало! Вся жизнь моя в усадьбу эту вложена! А за нее теперь копейки дадут! И если купит кто, то ведь на слом же! В центральную усадьбу или в райцентр перевезут, как дрова! Памяти - и то не останется, а ты говоришь!.. Или что, тот человек выгадал, который не хотел трудиться, который все добро на ветер пускал?.. Вот скажи ты, Иван Ягорович, может ли такое быть, а? Может ли такое быть? Или:, - это он понизил голос почти до земли и обратился уже к наиболее набожной среди нас жене Ивана Макарова, - :или ты скажешь, что надрываемся мы тута для чего-то другого, что Бог нам укажет на правду большую и горшую, чем та, про которую я сказал? Что ж, ради правды я посторонюсь всегда. Я и надрываюсь лишь потому, что положено человеку счастье свое искать в поте лица. Да сроду ж так было!!! Сроду!!!

Никто ничего не ответил Панкратию, потому что, гуртом думать нельзя, а когда в одиночку каждый задумался над его словами, то все лица людские оказались обращенными уже не на Панкратия, а в сторону лугов; освещенные одной только чистой далью просторной нашей земли, лица людские застыли во всей своей ярости к жизни, во всей своей смутной и пока ни кем до конца не высказанной правде, во всей своей немощи и силе; пусть кто-нибудь прожил бы бок о бок с людьми нашими хоть целый век, но ничего он бы ничего про лица их не узнал, если б не увидел их именно сейчас, в вот эти минуты и секунды. Точно так же нельзя ничего сказать о крыле какой-нибудь птицы тогда, когда она сама его у себя на спине не чувствует, когда не страшится она великой высоты под собой, когда ей хорошо и покойно, когда сердце ее пока еще ни обо что не запнулось. А человеку страшней, чем птице, вдруг учувствовать под собой высоту всей своей жизни! Вот, глядите, какой тут теперь Панкратий Григорьевич стоит. С каменными скулами, поросшими поблекшей на солнце щетиной, с мягким, сваренным в поту лбом, с колючими кустами вечно соленых бровей, с глазами неповоротливыми, - то есть, так же неповоротливо глядят лишь волы, когда тянут трескающийся от собственной тяжести воз. А вот насмешливо улыбается Иван Макаров, - у него губы бесцветные, негнучие, будто жестяные. И неизвестно, как удается ему изогнуть жесть своих губ еще и в насмешливую улыбку. А жена его как бы даже без приметливого лица была. Так, когда глядишь на воду, то кажется, что у воды нет своей поверхности, отражается в ней и дерево, и облако, и под красками своими эти отражения навеки прячут то, что внутри есть у самой воды. Даже если кинешь в воду камень, то будто не вода зашевелится, а только то, что в ней отражается. То есть, можно было бы сказать, что никаких своих примет в лице Ивановой жены не было, если б его не обозначала-таки собственная нестерпимая мука, если б не прочитывалось в нем несбыточное желание глянуть на мир ясно, чисто, как, например, проясняется вдруг солнце из-за черной ширмы туч хотя бы даже и на самом закате. Вот и Татьяна... Ну, на ее лице чего только нет! Еще молодым и здоровым было ее лицо, но ураганы пролетели над ним и оставили свои следы: выщипанные брови, смявшиеся краской губы, белая, рытвинная мякоть щек. Никто теперь не знает, какая красота сооружалась когда-то на лице ее из румян и белил, из туши и пудры. Но ненужной оказалась наведенная у зеркала красота, и очередной ураган все смел, унес, оставив лишь тусклые следы былого мечтательного старания. И на месте когда-то живописных красок выжила толькогоречь, безутешно-равнодушная, словно лишь злою отместкой слепленная. О детях же нечего говорить - они все одинаковы. И счастливые, и те, кому доводятся страдания, - они пока одинаково не знают настоящей меры тому, что у них есть в сердце. А неподалеку, из вишневых зарослей, засохшим листком выглядывало еще и лицо бабы Олены, но старые люди бывают похожими на детей, потому что ту меру всему, которую детям еще предстоит узнать, они вдруг перестают чувствовать. Вернее - чувствуют, но перестают бояться ее величины. Так, наверно, даже дерево может привыкнуть к пламени, в котором сгорает до самого корешка. Другие люди, оторванные от скотины, от лопат, от молотков и гвоздей нашим неожиданно громким гомоном, тоже вышли на огороды, и им была показана точка, движущаяся среди луговых просторов и обозначавшая пока неизвестно какого человека. Очень медленно двигалась эта точка. Медленнее гораздо, чем зреет в людях их нетерпение. И наступила та минута, когда все повернулись уже к своим прежним занятиям. А баба Олена уселась на улице возле калитки и то ли задремала, то ли задумалась.

- Ты Павлухою не кидайся, - внушала шепотом Татьяне ее мать. - Он бы не ездил каждый день, если б ты не нужна ему была. А кого тебе еще надо? Я, кабы знать, что ты к чьему-то плечу головой прислонилась, спокойно век бы свой дожила. Думаешь, детям нужна будешь? Дети теперь будто не рождаются, а отламываются.

- Я, мамо, уже не знаю, зачем на белом свете живу, - говорила Татьяна, а сама шуровала тяпкой меж сытых, толстых, негнучих кустов картофеля.

- Про это и гадать не надо, - шептала мать. - Притулись к Павлухе, чтобы хоть душа не стыла, чтобы хоть какой-нибудь закуточек для сердца свово найти...

Нечаянно Татьяна попала-таки по стеблю картофеля острой тяпкой, выпрямилась на секунду, а затем сказала:

- Знать бы, что у детей уже не будет родного отца, тогда бы я на все согласна стала.

- Когда человек хочет только пить, то он и без кружки, горстью черпает воду. А у Павлухи есть охота семьею жить. Где теперь такого мужика найдешь? Он работящий, всегда веселый, пьет лишь потому, что нет ему применения в этой жизни, а он к счастью склонный. С него пример твои сыновья будут брать, а без примера как они счастливыми станут? То раньше от горя в город бежали, теперь же, слава Богу, живем!

- Живем, да только, будто в могиле, жизни своей не чувствуем. Хоть у нас, хоть на центральной усадьбе, молчком все живут. Наработаются, наедятся и сидят, ждут сна... А было ли так?

- Веселье было и у нас, да поразбегалися от веселья. - Мать со своей тяпкой еле поспевала за дочерью. - Думали, что по-другому жить надо...

- Кто теперь угадает, как надо было жить!

- Я тебе так скажу: трудно и долго лепится жизнь хорошая, а для горя - в одну минуту можно ее поломать. У меня на войне всех поубивало, а знала я, как жить дальше, и замуж вышла - знала, для чего тебя на свет рожала. А вокруг тебя все живы, да только ты не можешь никак придумать, куда себя деть... А все потому, что не по-людски вы поступаете, на стороне себе примеры для жизни ищете, от родителей отлепиться спешите, не хотите быть такими, какими мы вас рожаем. А я тебя родила и сразу подумала, что если теперь и умру когда-то, то дальше ты вместо меня будешь жить, что не только на том свете, но и на этом душа моя на каждую травиночку твоми глазами, как собственными, будет, не прерываясь, глядеть: Выходи за Павлуху, это ж все равно, что, набегавшись, свое найти, да и в покое дальше пожить:

- Не нужен мне теперь никто, я правду говорю... - И Татьяна глянула в сторону луга. Вслед за ней мать, уперев руку в ноющую поясницу, начала искать глазами двигающуюся в лугах точку...

- Почему не по дороге, почему по траве? - сказала она. - Сроду у нас так никто не ходил...

- А показали ему, в какой стороне деревня, он и поперся.

- Значит, не здешний. Твой-то сроду тоже дорогу знает: Да и, - тут же торопливо добавила мать, - у Панкратия сын младший такой, что учудит даже через луг пойти. В Рыльск, когда лук мы возили, дак он не по городу шастал, как другие, а залез аж на гору Ивана Рыльского... Я ж говорю, Панкратий его сейчас узнал, потому и расходился, начал грозить, что пожгет все... На радостях это он.

- Как узнать, если непонятно даже, мужчина это или женщина идет...

- Свово сразу признаешь!

- А мне кажется, что в такой дали даже своего признать невозможно...

В духоте тягучих, как застывший мед, запахов, поднимавшихся от картофельной ботвы, они говорили теперь ленивыми и тихими голосами. А затем снова взялись за тяпки.

Еще очень и очень далеко находился от деревни удивительный человек, шедший не по дороге, а через луг. Солнце по небу быстрее катилось, чем он продвигался в сторону нашей деревни. Панкратий слонялся по избе, по двору и не знал, за что ему приняться далее, недовольно выглядывал за деревню. Иван Макаров тоже только курил и усмехался чему-то своему, слушал, как кто-то бьет по железу молотком, клепая косу. Как бы не вытерпев этого звона железного, солнце вдруг налилось краснотой, отяжелело, начало клониться к земле. Иван Макаров, изумленно глянув на охолонувшее солнце, вышел со двора. Но в лугах теперь было пусто. "Тинь-тинь-тинь..." - стоял в ушах звон от еще недавно стучавшего молотка. А затем в конце улицы вдруг появился человек - высоченный, в рубахе с засученными рукавами, в серых, хорошо отутюженных брюках и в сандалиях. И слышно было, как шуршали его шаги по пыли. Шагал он теперь быстро; сощурясь, смотрел то на избы, то на огороды, то на великаньи лопухи в канавах

Иван Макаров в упор рассматривал этого высоченного незнакомца. Губы Ивана дергались, гнулись в усмешку. Но получалась усмешка эта жуткой. Сквозь прореху в заборе строго и скорбно блестели двумя неподвижными точками глаза Ивановой жены. Татьяна засовывала тяпку под крышу сарая, а тяпка никак не могла там зацепиться, соскальзывала обратно ей в руки. Оба парня Татьяны заворожено следили за тяпкой, шмыгали носами, оглядывались в сторону улицы и опять устремляли свои глаза на тяпку.

Высоченный человек наконец обратил свое внимание на Ивана, а затем на Панкратия, который тоже, как и Иван, как и все остальные, вышедшие на улицу мужчины да женщины, глядел на него в упор. Длинные ноги этого человека стали помедленней сгибаться в коленях, на лице его появилась даже растерянность. Осторожно переступил он через особенно глубокую колдобину в дороге и поставил ногу не в пыль, а на траву у обочины. Но, поравнявшись с Иваном Макаровым, не выдержал и отступил в пыль. На Панкратия Григорьевича он взглянул почти с недоумением и на всякий случай ускорил шаги. Далее он шел, продираясь между другими людьми, нащупывая себе дорогу между непонятными ему их мыслями; и скоро шаги его перестали быть слышными, словно он только лишь снился глядящим на него людям. А затем он, прежде чем скрыться в ракитах, через которые по направлению к ближайшей от нас деревне Козыревка вела накатанная машинами дорога, вдруг оглянулся, но сквозь вечерний воздух уже не различить было его лица. Перед людьми мелькнуло вместо его все-таки человеческого лица только круглое да плоское зияние. Затем люди продолжали глядеть также и на безмолвно застывшие ракиты.

Тяжкие да быстрые сумерки незаметно просочились из темных ракит, разлились по канавам, пристыли под листьями лопухов, затенили палисадники.

- Мамо, мамо... - дергал Татьяну за рукав один из сынов, то и дело ежась от тяжких да хладных сумерек.

Татьяна, которая стояла теперь, как и все, среди дороги, обернулась к сыну, обняла его жесткую чубастую голову. Он на краткий миг умолк было, а потом тихо сказал:

- Баба Олена умерла...

Татьяна вздохнула, а затем, словно очнувшись, быстро побежала к бабе Олене. Мы все тоже невольно двинулись туда, куда она бежала. И тут только увидали бабу Олену, сидевшую по-прежнему на скамейке и с чугунком в руках. Глаза бабы Олены были раскрыты, но не смотрели никуда. Вернее, смотрели, но без знакомого мерцания - такими бывают глаза человеческие, если смотрят они сквозь лед. И рот бабы Олены приоткрылся как-то уже не ладно, вбок.

- И-и-и,- это тоненько заголосила Иванова жена. Она пробиралась сквозь толпу людей к старухе. Старуха же медленно облизнула губы, и в глазах ее еле заметно вдруг проглянуло таки живое зрение.

- И что там за человек шел, а? - спросила она слабым голосом, то и дело облизывая ссохшиеся губы. - А то я да задремала...

Панкратий подступил к ней, побольше вдохнул воздуха, закричал громко, словно обращая свои слова уже в самую в немыслимую даль:

- То просто чужой кто-то шел! По свои-и-им делам! Поняла?

Баба Олена закивала головой, улыбнулась, сказала:

- Глянь, сколько ж народу, Бог дал, собралось. Ну, дак посидим же...

Кое-кто сел на скамью, кто-то на бревна, но большинство разошлись по домам - ухаживать за скотиной, собирать ужин и готовиться к завтрашнему дню. Иван Макаров и Панкратий, прежде чем расстаться, тоже посидели немного рядом с Оленой, погомонили немного:

- Ну, посидим же, - сказал Панкратий.

- Да, теперь мы и посидим, - ответил Иван.

Сначала они долго глядели в сторону Ходяковского болота.

- Да, - сказал Иван.

- Вот то-то и оно... - ответил ему Панкратий.

Затем они повернули головы в сторону Липенского луга.

- Да, - сказал Иван.

- Я ж говорю...

И еще чуток помолчав, разошлись.

Панкратий, перед тем как ложиться спать, достал из шкафа пожелтевшую школьную тетрадь, нашел в ней чистый лист, вырвал его, затем долго прилаживал тонкий карандаш к негнучим своим пальцам. Наконец начал выводить на бумаге: "Здравствуйте сын и невесточка мои а так же онучатки Митрий и Леся я жив и здоров пока Бог миловал того желаю вам всем а особенно онучаток жалко Леся письмо прислала приветы подала и спасибо ей за то что ручка ее потрудилась для дедушки а люди говорят не нужно вам ничего моего тута хотя только в строениях много тысяч вложено дак пропадет но я деньги которые у меня на книжке с собой на тот свет не заберу вам пригодятся и надумал что ничего не жалко если вам там больше нравится только одно боюсь что если даже место могилке своей сам укажу возле вашей драгоценной мамы и бабушки то все равно не буду знать куда денусь как ото жил на свете да и пропал если б только знать куда денусь дак пусть бы хотя конечно Леся написала что у вас все хорошо просто на денечек бы приехать можно была бы радость хотя конечно не подумайте ничего ручку Леси которая потрудилась для дедушки целую и обнимаю и всех целую всем низенький от меня поклон кабы грамотный был а то ставлю точку". Дописав письмо, Панкратий разделся, выключил свет, лег на краешек широкой кровати и начал привычно глядеть в темноту, чтобы не замечать бескрайнее время до той поры, пока не придет сон. Но темнота вдруг пошатнулась, выглянули на Панкратия из темноты портреты сынов, невесток, внуков, покойной жены, мелькнули спинки стульев, кувшин на столе, печка. И тут же все пропало. Это Павлуха, заворачивая к Татьяне, чиркнул по огромной и тихой избе Панкратия Григорьевича фарами своего мотоцикла.

И время опять потекло в своем направлении, не замедляя и не убыстряя движения. Послушная только времени, а не нашему человеческому намерению, маленькая железная стрелка на часах, которые висели на простенке в просторной избе Панкратия, совершала, как ей и положено, ровно два оборота за сутки, а другая стрелка оборачивалась за сутки аж двадцать четыре раза...

"Вот же, кто-то минуты и секунды все до единой пересчитал!" - пытался удивить себя Панкратий хоть чем-нибудь, когда одинокие мысли о большом хозяйстве, о новом амбаре, в котором с закрытыми глазами он мог наизусть выщупать каждое бревно, одолевали его так, что страшно было после них засыпать.

- Я говорю, вроде обыкновенные часы... - с трудом вспоминал он на следующий день Ивану Макарову смутную свою мысль о часах. Потому что обо всем остальном было уже давно у них переговорено. - А если вдуматься, что людьми подсчитана уже каждая секунда времени... Наперед кто-то все наше времечко посчитал!

- Люди ж, какие только ни есть... Да. Потом ведь уже и времени такое количество было, что на свете всякие люди пожить успели: Некоторые секунды все сосчитали, а некоторые не считали даже года..., - смирно да тихо глядя в свое, отвечал Иван Макаров. Но вдруг и усмехнулся затем он тому, чему не усмехнуться явно не мог: - Вот, по телевизору показали пирамиды... Аж египтянские! А что это за пирамиды - никто теперь определить не может... Да.

- Чего только не покажут по телевизору:, - сказал Панкратий, которому разговор о пирамидах не показался важным.

- Да я ж к тому и говорю, что, слава Богу, не всякое, что показуют, нас касается. А что нас касается, того они теперь уже и не показуют

- У них если даже что нас не касается, то, все равно, кусается, - сказал Панкратий теперь уже и сердито. - Вот, говорят, мол, додумались они у себя там, на верху, аж до перестройки... Мол, прежняя их постройка им самим уже разонравилась, и захотели они взамен постройки применить перестройку. Крутят жизнью, как им только взбредет в голову!

- Но бригадир мне сказал, что, мол, теперь хоть на трех работах работай, все будет оплочено на полную катушку, даже не надо на шабашки ездить, - вспомнил о последней новости и Иван Макаров.

- Потому что и борова чешут за ухом только тогда, когда хотят его осмалить.

- Мне, однако, уже и просьба была: Бригадир говорит, бери сепаратор, будем тебе доплачивать к прежнему еще один оклад... А это если на круг - почти две сотневых получается!

- Я бы сторожевать на ферму пошел, - признался и Панкратий в собственных планах. - Сна, все равно, нет. А бригадир сказал, что пенсия по последним пяти годам теперь будет начисляться.

- Что ж, может, и впрямь дадут нам пожить по-людски.

И - действительно, деньги стали выплачивать в конторе за каждую дополнительную работу по полной ставке. Панкратий днем возил на телеге фураж коровам, ночью сторожевал, и жалел только о том, что в сутках мало времени. А, например, Павлуха, как человек более молодой да прыткий, числился теперь аж на трех работах. То есть, был он, как и прежде, киномехаником, но взялся еще монтировать новый насос к водонапорной башне и управлять комбикормовой болтушкой на свиноферме.  И к Татьяне скоро стал он приезжать не на мотоцикле, а на почти новом "Москвиче", купленном у агронома райсельхозуправления. Панкратий, глядя на красного, словно свежий помидор, "Москвича", скрежетал зубами, представлял, как стоит и у него во дворе новенькая, не чета Павлухиной гордости, "Волга", подсчитывал, сколько этих "Волг" мог бы купить за свои, скрученные в тугой рулон и перевязанные нитками, сбережения. Получалось аж несколько "Волг".

И уже хотел он младшему сыну писать новое письмо, с указанием точного количества собранных им за всю жизнь денег, но едва завечерело на дворе - что-то само вдруг как вспыхнуло, да как осветило ему все те три окна, которые на улицу повернуты, да вдруг как загомонили разные голоса - сначала за воротами, а затем и во дворе, а затем (тут Панкратий аж поперхнулся от волнения и то ли запел, то ли завыл) загомонили и защебетали эти голоса у него в сенцах...

Неподвижный, как кочерга, стоял он возле печи. И, чтоб не упасть, так же, как кочерга, к печи он прислонялся. И еле слышно гудел: "Ы-ы-ый... ы-ы-й...." Младший сын, уже перешагнувший порог, уже узнанный, попробовал его обнять. Но получилось нерасторопно. Невестка, почувствовав свою очередь, взялась было поцеловать остолбеневшего от счастья Панкратия в жесткую стерню на его щеке. Внук и внучка, уже, оказывается, по-настоящему взрослые, глядели с застенчивыми улыбками и не знали, как себя с остолбенелым дедом вести. Наконец, внучка вымолвила:

- Здравствуй, деда, мы вот приехали, а ты на не узнаешь:

- Да как же не узнаю-у-у-у! - закричал Панкратий теперь своим настоящим голосом. И, видимо, будучи хорошо обученным одними только своими мечтами об этой встрече, он очень ловко, чуть не в полминуты, выставил на стол ужин. Так что сало, порезанное аппетитными ломтиками, окорочина, сияющая розово-золотым срезом, помидоры, огурцы, пучки зеленого лука и чеснока, лопающаяся от крахмальной сладости и белая, как мерцающий снег, картошка дожидались весьма и весьма долго, пока гости по очереди подходили к рукомойнику, а затем доставали из чемоданов собственные гостинцы.

- Да вы никак на машине приехали! - вспомнил теперь Панкратий и о вспышке света, ударившей ему в окно.

- На джипарюге мы сюда прикатили, а не на каком-то драндулете маломощном! - сказал сын очень важно.

- А не приезжали ж...

-А потому что ездили собирать облепиху! Отпуска дожидались и ехали собирать! За тысячу километров ездили! Вот, смотри! - из внутреннего кармана пиджака - кирпичного, хромового, явно дорогущего! - сын вынул синие, как стекло, сберкнижки, распахнул их. Панкратий принялся было считать нули, но внук и внучка подошли к столу, стали принюхиваться к удивительной дедовской окорочине. Так что Панкратий тут же скомандовал:

- Прячьте книжки свои да и садитесь покушать, а то через час вечерняя дойка окончится и мне надо будет идти сторожевать!

Пока кушали, он сам не знал, что ел и что пил. Голова его пухла от рассказов сына о том, что теперь он с женой тут навсегда останется, что будет у них тут кооператив, что купят они сотню бычков, что земли возьмут под люцерну гектаров сорок, что на трактор денег облепиховых тоже хватит. Услышав о деньгах сына, которых хватит ему и на новый трактор, и на тележку к трактору, Панкратий, весь белый от волнения, поднялся из-за стола, вытер губы новым, с не отлепленной этикеткой, полотенцем, шагнул к печке, сунул руку в печурку, достал оттуда стеклянную банку, а из банки извлек сверток, а из свертка вывернул тугущий, тяжелый, нитками связанный рулон.

- Н-н-на! Тут тебе на всю жизнь хватит, а не только на трактор с тележкой! - сказал он сыну, не слыша собственного голоса.

А утром Панкратию показалось, что прежнее солнце кто-то из неба выкрутил, как электрическую лампочку, и вставил на его место новое, более ясное.

Иван Макаров затем каждый день очень настойчиво расспрашивал Панкратия про намечающийся кооператив. Баба Олена, перестрев на улице Заваленка-младшего, допытывалась у него, не видал ли он ее дочку.

- Она ж у тебя в Сумах живет, а мы из Москвы приехали! - отвечал тот. - Москва и Сумы, это разные города!

- А внук Одаркин ездил в Москву ж через Сумы... - на всякий случай настаивала баба Олена на своем.

- Сумы - это теперь уже другое государство! - однажды объявил ей Заваленок-младший. - Украина теперь, как и Германия, нерусская страна!

- Ну что ты мелешь, ей Богу! - смутилась баба Олена. - Можно ли наши Сумы и Германию твою равнять... Да и как бы моя доча в твоей Германии стала жить!

- Не мучай ты бабушку, она все равно ничего но поймет! - вступилась за бабу Олену ласковая да пригожая Олеся, внучка Панкратия.

- Как на картинке нарисована у вас девочка! - похвалила ее вышедшая на улицу жена Ивана Макарова.

А мужчины заговорили со всезнающим Заваленком-младшим об отдельной, как Германия, Украине. И пришли к выводу, что все это ерунда, что такого не может быть, и поэтому никто в Кремле такого не допустит.

- В прошлую войну тоже хотели Украину забрать, а ничего у них не получилось! Сталин еще и добавил нашей стране территории!

- Не-е, это друго-о-ое, это как колхозы у нас то укрупняли, то разъединяли, а разницы мы не видели никакой, - заключил Панкратий, уму которого сбывшееся счастье придало легкость и неколебимость.

Но счастье Панкратия - этого самого могучего в нашем краю человека! - длилось недолго...

Бычки - толстолобые, с шелковыми холками, с крепенькими куцыми ножками - были уже куплены, загон для них был уже выстроен, а пока очередь до трактора дошла, все оставшиеся деньги вдруг превратились в полову. И те, что в трубку были скручены да нитками перевязаны, и те, что нулями помечены были в сберкнижках. Сын Панкратия стал похожим на колючую проволоку. Панкратий ходил за ним, канючил:

- Ты, видимо, ничзго не по-о-онял! Ты посчитай! Это ж тебе не копейки! Это ж ты-ы-ысячи! Такого не может быть! Такое бы там, наверху, допустить побоялися!

Сын мрачно шуровал вилами возле быков и ничего не отвечал.

Только когда Панкратий окончательно домучил его своей верой в правду, Заваленок-младший привел свой последний унылый аргумент:

- А ты знаешь, что Ходяковское болото уже настоящая заграница, что пограничники скоро будут за огородами у нас стоять? Ты знаешь, что гуси твои, привыкшие на Ходяковском болоте купаться, считаются теперь преступниками?! Ты знаешь, что их Украина может конфисковать?! И даже после этого ты будешь надеяться, что у них страх или совесть есть?!

- Так что же ты до сих пор молчал?! Почему по радио не объявили, что Ходяковское болото уже не наше?! - вскричал Панкратий и кинулся было бежать за гусями, но тут баба Олена принесла к ним во двор чугунок с только что полученной пенсией и радостно попросила Панкратия сосчитать вдруг свалившееся на нее богатство. Панкратий пошуровал рукой в чугуне, доверху наполненном разноцветными купюрами, в глазах его вдруг блеснула самая последняя догадка:

- Вспомнили же, как я, рук не покладаючи, трудилась! Пенсию уже не могу посчитать! - смеялась баба Олена. - Что ли, всем такую теперь приносят? Тут либо миллионы, либо тысячи, я уже не могу понять! Даже не придумая, куда их девать!

Панкратий, в отличии от бабы Олены, повеселел как-то слишком уж яростно. Перемешивал он в чугуне густую денежную кашу и то по-гусиному, то еще более причудливо гоготал. Затем у него в горле, видимо, загорчило и он закашлялся. Затем сын, кинув вилы, увел его в дом.

Больше Панкратия мы не видели. Хотя знали, что он живой. Что он пьяный на лежанке лежит. Что как только он чуть протрезвеет, сразу за сердце хватается и ревмя ревет, а чтобы отец не мучился, Заваленок-младший, по настойчивому совету Ивана Макарова, сам наливал ему в стакан самогону. Внук с внучкой растерялись до такой степени, что их услали от пьяного Панкратия в Москву.

То есть в жизни нашей кое-что начало меняться. И в гуле расположенной за Ходяковскими болотами трассы тоже стала чувствоваться более заметная, тревожащая нас не на шутку, настойчивость.

А Павлуха на Татьяне все не женился и не женился. Оставался прежним холостяком. Потому что на всех трех работах зарплату ему уже не платили. А мотоцикл и машину ему пришлось продать. Затем стал работать он, как и раньше, только киномехаником. И, все равно, зарплаты даже киномеханицкой ему уже не было. Впрочем, к Татьяне он иногда приходил, но такой же, как и потерявший рассудок Панкратий, леченный самогоном до бесчувствия.

Иван Макаров пристроился к сыну Панкратия растить бычков. Мрачные, как на похоронах, трудились они от зари до зари.

А баба Олена продолжала хвалиться своим богатством. Пока не нашли ее мертвой, рядом с оцинкованным корытом, в котором деньги лежали уже не абы как, а рубль к рублю, десятка к десятке. Здесь же, в корыте, лежал и ее чисто выскобленный чугунок.

Дочка Олены приехала на похороны с мужем. Не плакала, ни слова не говорила. Так что жене Ивана Макарова было страшно на нее смотреть.

- Ну, как там на Украине? - решилась спросить она у Олениной дочки уже за поминальным столом.

- Да никак:

- А отчего не приезжали так долго? - стала допытываться жена Ивана Макарова.

- Каждый раз думала, что в следующий отпуск приеду обязательно, а время, вы ж сами знаете, летит и летит:

- Летит да не пролетает:, - посочувствовала жена Ивана Макарова. - А не страшно ли, что теперь Украина чужая страна?

- А где для нас теперь страна не чужая? - мрачно спросил муж дочки бабы Олены. - Люди теперь чужими друг другу становятся, а не то что страны.

- Что ж вы Кравчука своего не скинете? - чтобы только поддержать разговор с чувствующим себя явно не в своей тарелке гостем, спросил Заваленок-младший.

- Я не то что поскидал бы, а даже и передушил бы собственными руками. Потому что не получаю зарплаты уже пол года, а они жируют за наши деньги и воруют все, что не попадется, у всех на глазах воруют. Но вот же и вы своего пьяницу не можете скинуть с Кремля.

- Деньги из-за границы такие кинуты разному подлому народцу, что сквозь гвалт ихний уже ни одна живая душа не пробьется, - сказал Заваленок-младший.

- А новый Сталин на них нашелся бы, пересажал бы всех в клетки, как иностранных шпионов, сразу бы крик поднялся, что демократии у нас нет:

- Приличным людям демократия не нужна, они и без демократии друг друга не обидят, а у сволочей демократия только сволочною получится.

Все со скорбной почтительностью слушали разговор двух мужчин, приехавших из городов и сведущих даже в тонкостях современной политики. Слушали до тех пор, пока дочка бабы Олены вдруг не разразилась неожиданным для всех рыданием.

- Кто поплачет, тот и проплачется, - сказала ей жена Ивана Макарова - Ты не бойся, плачь, мы тута все свои:

Дочка бабы Олены, опрокинув стул, кинулась к ней, обхватила ее голову своими полными и влажными от обильных слез руками.

- Я вас, тетя Маруся, тоже никогда не забыва-а-ала! - провыла она сквозь рыдания.

Мы, затаив дыхание, стали смотреть, как она убивается. Женщины даже одобрительно закивали ей. Потом сами стали носами пришмыгивать. Потом за поминальным столом воцарилася тишина. Но даже и молча дочка покойной бабы Олены продолжала свое объятие с женой Ивана Макарова. Затем она оглянулась на нас, вытерла слезы круглым своим кулачком, сипло промолвила:

- Ну, все, кажется, жива я осталась: А то боялась, что сердце лопнет...

И, как ни в чем не бывало, уселась рядом с мужем.

А на следующий день они уехали в свои Сумы продолжать работу на заводе, где, оказывается, зарплату люди не получают уже пол года.

Когда Заваленок-младший утвердился в догадке, что и с кооперативами власть всех обманула, что, хоть ты лоб разбей, а вырученные деньги дешевеют быстрее, чем успеваешь их довезти с рынка до дома, он отправил жену к детям в Москву, а сам принялся добывать начальный капитал для будущего более верного дела. То есть, пользуясь разницей цен, начал он возить контрабандой наиболее ходовые товары на своей "Волге" туда-сюда через придуманную властями русско-украинскую границу. А в свободное время, чтобы не сойти с ума, с Иваном Макаровым толковал он о жизни. Панкратий стоном, похожим на ржавый скрип, просил у них дополнительного лекарства. Они (опять же, по решительнейшему настоянию Ивана Макарова!) наливали ему и себе.

- Потому что родились мы с твоим отцом в самую сиротскую пору, а сгинули прежде смерти, - резюмировал Иван Макаров. - Пусть он перекипит и не заметит досады.

Когда Заваленок-младший уже знал наизусть всю жизнь Ивана Макарова, тот начал рассказывать о менее значительных этапах своей биографии:

- Вот, например, дело было давно... Мы, кто на огороде, кто во дворе, копошимся себе... А затем глядь - на лугах идет человек. Ну-у, все давай гадать, что за человек такой... Да. А он идет и идет...

-Ну?

- Идет, значит, он, идет...

- И что за человек?

- Кто ж его знает. Так неизвестным он и остался...

- Шел и не пришел?

- Пришел и - дальше пошел. Но дело не в этом. Просто я вот теперь думаю: что, если это был тоже шпиен?

- Ну?

- Ну-у, значит, прошелся он тут, как ни в чем не бывало... Все у нас обглядел... И - у тебя теперь нет ни бычков, ни денег...

Панкратий, услышав о деньгах, опять заскрипел.

- Живи ж... - сын со скрипом зубовным, так ему отца было жалко, налил ему самогона.

- Дак что ты про мой рассказ думаешь? - спросил Иван Макаров, до конца доглядев процедуру приема лекарства Панкратием.

- Какая теперь разница, что я думаю. - Заваленок-младший тяжело вздохнул. - Ты говоришь полную ерунду!

- Я знаю...

- Зачем же тогда говоришь?

- Да просто пытаюсь понять... Жизнь ведь удивительно так устроена... Мы тут с тобой сидим, пьем... А он тоже вот так где-то сидит. И, может быть, вспоминает, как мы на него смотрели. И что-то про нас думает... А поговорить по душам мы с ним не сможем уже никогда. Хотя я в последнее время частенько стал его вспоминать. Да. А надо было остановить его, расспросить, мол, кто таков, куда держишь свой путь...

- Денег еще немного подкоплю и уеду. Открою в Москве свою фирму. Теперь же все законы только на стороне торгашей. Крестьянина они просто душат. И всех, кто может руками работать, хлеб растить или машины изготовлять, они душат. Такая, значит, им установка дана из Америки. А мне как теперь выживать? Стану ваше дешевое да вкусное масло поставлять в московские магазины. В здешнем райцентре очень хороший маслозавод. Директор сказал, что рад будет без предоплаты мне масло отпускать. Без слез невозможно смотреть на вашего директора. Чем больше работают они, тем больше у него долгов.

- Да, денег ваших пропавших жалко...

- Мне теперь только отца жалко. Только это не перекипело до сей поры..

- Да.

- Я с ужасом жду, что он придет в сознание и об горе свое сломает свой рассудок окончательно:

- Не даром же говорят, что всяка беда - живуча, как лебеда:

- В Москве хотя бы специалисты есть, которые успокоительные уколы делают, а тут же в райцентре одни костоправы:

Они помолчали, затем тайно от Панкратия выпили еще по одной.

- А я вот, знаешь, что себе хотел бы вернуть? - спросил вдруг Иван Макаров.

-Что?

- Я бы, ты, наверно, будешь смеяться, хотел ту минуту вернуть, когда мы вот этого проходившего человека увидели. Да. Последняя, как говорится, загадка в этой жизни осталась. Правду я говорю, Панкратий Григорьевич? - Иван Макаров, покачиваясь от выпитого, тяжело подошел к лежанке. - Я правду говорю?

Панкратий замычал было. Но затем в глазах его, до сих пор холодных, как у неживого, вдруг зашевелилась едва заметная искра. Он некоторое время только искрою этой глядел на Ивана, затем высохшей до полной легкости рукой пошарил по краю лежанки, нашел себе опору, приподнялся, затем свесил к полу правую ногу, затем левую. Сын подбежал к нему, подхватил на руки, спросил срывающимся от волнения голосом:

- Куда тебя посадить?

- На улицу ты меня вынеси, - неожиданно четким голосом сказал Панкратий, мы с Иваном погомоним...

У калитки от свежего ветерка он даже порозовел. Только дышал со свистом. На скамью, однако, уселся уже сам. Иван Макаров примостился к нему. Затем, оглядевшись и убедившись, что Панкратий продолжает, как ни в чем не бывало, сидеть рядом, он спросил:

- Ты вроде хотел мне что-то сказать?..

Посвистев горлом, Панкратий, чтобы собраться с мыслями, выпучил глаза, а на лбу его, раньше вареном, а теперь прозрачном, обозначилась прежняя живая испарина.

- Я узнавал... - сказал он наконец. - Это шел новый учитель козыревский... Он в Козыревке себе дом купил... Теперь там учительствует...

- Вот и слава Богу, - сказал Иван Макаров. - Да. Хоть что-то теперь и у нас понятное появилось. А то живем, как мыши в чулане.

- Я ж говорю, учитель это козыревский, - пояснил Панкратий еще раз. - Сразу, как прознал про этого учителя, сказать тебе позабыл: А сегодня вспомнил и, думаю, что ж это я:, мол, туту на лежанке лежу, а про учителя да не рассказал:

- Вот же и рассказал... Да.

Заваленок-младший слушал воскресший разговор своего отца с Иваном Макаровым, но не радовался, а то ли плакал, то ли скулил. Потому как не мог понять он, почему и зачем его отец ожил, почему Иван Макаров вдруг протрезвел, и зачем им обоим теперь так важно знать, кто и куда мимо них когда-то прошел.

- А то ты спрашиваешь, а я ж тебе забыл рассказать, - продолжал Панкратий уже даже без свиста в горле, совсем обыкновенным своим голосом.

-Да.

- Ну, теперь вот хоть посидим, как люди.

- Да, теперь уж посидим.

- Ну и сидите, коли хотя бы сидится вам..., - сказал Заваленок-младший и ушел в дом.

Сначала Панкратий и Иван долго глядели в сторону серебряного Ходяковского болота.

- Да, - сказал Иван Макаров, - а по болоту ж вот не пошел этот козыревский новый учитель...

- Не пошел... - ответил ему Панкратий.

Затем повернули они головы в сторону Липенских лугов.

- Да, - сказал Иван Макаров.

- А деньги я не все поменял на новые... - вдруг признался вдруг Панкратий и опять горло у него засвистело.

-Да...

- Пусть, говорю, полежат...

-Да...

- Пока, говорю, у них там затмение пройдет, пусть полежат:

- Обилигации у меня в сундуке, было, все потрескались от лежания, а все ж таки выплатили и за обилигации.

- Выплатили и за обилигации:

- Потому что, куда ни посмотри - всему есть край.

- Всему есть край:

- Да.

Важно помолчав сколько-то минут и не найдя новой темы для разговора, они разошлись по домам. Оживший Панкратий при этом поднялся со скамейки вполне самостоятельно, и прежде чем за собой закрыть калитку - тяжелую из сороковки сколоченную - он не без удовлетворения покачал ее своею вдруг окрепшею рукой. Затем привычно общупал глазами все свои амбары и погреба.

А Заваленок-младший, впервые за это время придя в полное, до краев ясное сознание, глядел в окно на отца своего, как на привидение.

Он в этот миг, наверно, был единственным во всей нашей деревне человеком, которого течение жизни вдруг напугало уже до такой степени, что если б жизнь вдруг остановилась, то он испытал бы лишь облегчение.

Но жизнь, какая они ни есть, так и не остановилась ни на одну минуту, так и не дала ему возможности передохнуть. И, в последний раз сосчитал он новые, заработанные челночным негоцианством, деньги и засобирался в Москву.

Отца своего, он, чтобы тот снова не пошатнул свой ум, решил увезти с собой. Но Панкратий сказал твердо:

- Тут я хоть знаю, как буду дальше жить, а в Москве я даже умру как таракан какой-нибудь.

Теряя последние силы, на бегу кусая воздух от недостаточности дыхания, Заваленок-младший кинулся в дом к Ивану Макарову.

- За отца не переживай, - сразу стала жалеть его жена Ивана Макарова. - Он, как и всякий человек, найдет только свою печаль, потому что всякому человеку своя печаль слаще. И какою бы наша жизнь ни была, все равно, для нас она самая золотая, потому что другую мы, слава Богу, сроду не знали и уже не узнаем. Пусть же и отец твой свое довершит, как может, а ты довершай теперь уже только свое.

- Я вам если и оставлю его, то только вместе со всем его хозяйством. Пусть оно хоть внукам вашим достанется, - придумал вдруг Заваленок-младший душе своей облегчение. - А я уж буду наведываться сюда теперь почаще. Да и дела у меня тут постоянные будут.

- Что кому останется, то тому и достанется, - рассудил Иван Макаров. - Теперь бы дожить хоть да завтрашнего дня.

В минуту отъезда Заваленка-младшего мы все вышли со дворов на улицу, чтобы увидеть, как сядет он в свой огромный джип, как, огибая Ходяковское болото, потечет его жизнь дальше, в сторону далекой и неизвестной нам Москвы.

Когда же затихающий шум быстро умчавшейся машины воткнулся-таки, словно нитка в игольное ушко, в какое-то свое место в гудящей трассе, мы стали смотреть друг на друга.

- Да, - сказал Иван Макаров. - То, что уже случилось, то уже промелькнуло, а того, что дальше будет, мы еще наедимся вдосталь.

Панкратий умер ровно через месяц. Дочка Ивана Макарова вышла-таки замуж за Павлуху, поклявшегося остепениться и не больше уже никогда пить. И вместе с сыновьями переехала она жить к новому мужу на центральную усадьбу. Оставшееся никому не нужным великое хозяйство Панкратия Заваленок-младший продал почти за бесценок нечаяным-негаданым покупателям - огромному азербайджанскому семейству. Дочка бабы Олены вернулась было к нам вместе со своим мужем, но вышел новый закон о гражданстве, и она вынуждена была вернуться в Сумы, где уже и от завода ее ничего не осталось. Но великая досада, вызванная неудачей, помогла ей с выгодою продать материн дом. То есть, когда к ней вдруг обратилось азербайджанское семейство с просьбой продать им развалюху бабы Олены для каких-то своих евлахских родственников, которые тоже намереваются переехать в Россию, то она заломила цену, в двадцать раз большую, чем та, в которую была оценена усадьба Панкратия. Но азербайджанцы даже не стали торговаться, сразу отдали деньги.

- У них же уже и милиция наша куплена, и все наше начальство. Им все можно. Вот теперь уже и я с их помощью родину свою продала, - сказала она не без слез жалостливой жене Ивана Макарова. - А мой муж говорит, что все-равно и на Украине, и в России скоро ни русских, ни украинцев не останется, все мы поумираем и на наших могилках другие люди будут жить.

- Счастье твое, может быть, в том и состоит, что ты детей не рожала, - утешила ее жена Ивана Макарова.

- Какое ж это счастье, если вам хоть есть за кого переживать, а я если и начинаю плакать, то больше от досады, чем от переживаний.

Иван Макаров до сих пор продолжает работать на сепараторе, потому что теперь хоть ты при десяти должностях кружись, а на круг все равно выйдут копейки; больше с одной грядки на огороде возьмешь. Но зато по вечерам старается он не отсаживаться от телевизора, чтобы не пропустить новости. И аж привстает со стула, когда показывают президента или кого-то еще.

- Ты уже умом тронулся со своим телевизором, а полову с чердака так и не достал! - ругает его жена.

- Да отлепись ты со своею половою от меня! - машет он на нее обеими руками. - Я, может быть, хочу понять хоть под конец, почему они там, на верху, так хотят, чтобы мы их всех обязательно ненавидели, почему только ненависть наша нужна им для ощущения своей правоты, почему они не хотят быть похожими на всех нормальных людей. А ты тут со своею половой!

- Да такие же они, как и ты, совесть остатнюю потерявшие! Воды в бадью не принесено, скотина голодная, а он сидит и сидит у телевизора! Нашел, с кем по старости лет связаться! У них в Кремле хотя бы скотины нет, а тебе даже и собственной живой твари уже не жалко! Повыбросила я бы все ваши телевизоры, чтобы не связывался ты с кем не попадя!

Красноречивыми этими укорами она возвращает-таки Ивана Макарова к мыслям об оголодавшей скотине. И, опамятовавшись, достает он с чердака гречаную полову, приносит дрова к печке, идет за водою.

А старшего их внука вскоре призвали в Армию. Хотя теперь уже и никому неизвестно, что да от кого Армия эта защищает. Младшему тоже не терпится в Армию пойти. Не страшит его даже чеченская война, потому как ничего он в своей жизни не видал такого, что было бы достойно его слишком придирчивого юношеского внимания.

Загадочного Козыревского учителя я несколько раз встречал на берегу речки Сейм. Он там в выходной день часами простаивал с удочкой. И, конечно, Иван Макаров вскоре стал приходить к нему на речку для своих бесед.

- До чего ж я здешнюю природу люблю! - завидев либо меня, либо всякого иного проходящего мимо человека, восклицал козыревский учитель и показывал свободной от рыбацкой снасти рукой сначала на золотое, будто лишь от его возгласа замерцавшее русло Сейма, а затем - на кудрявые макушки ракит и куда-нибудь подальше этих ракит, например, аж на тающий в белесой дымке горизонт. Глаза его при этом сияли, но - однажды я разглядел  в сиянии его глаз также и тоскливый проступ неподвижных, как две глубокие ямы, зрачков.

Однако, очень скоро учитель козыревский спился. А затем он и умер то ли от своего самого натурального пьянства, то ли от недостатка столь, оказывается, необходимого ему на каждый день восторженного чувства, то ли просто от смертной тоски по всему тому, что из неведомого далека однажды провело его к нам по Липенскому лугу, но - таки ж не сбылось.

Каталог Православное Христианство.Ру Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru