Rambler's Top100
   Проза:  Во все глаза или кающиеся и плачущие
Олег Слепынин  

Роман

И погубил дни их в суете и лета их в смятении Пс. 77. ст. 33

I

ПОСЛЕДНЯЯ ЗАПИСЬ ПЛАТОНА

***

Снова август, годовщина, 199* г.; всё ещё Крым.

Дивный сон! (Да сон ли?!) Вначале было так. Окно. За окном непроглядный мрак. Тьма глухая. В душе непереносимо острая тревога. Всматриваюсь изо всех сил. Ничего не вижу! Лишь совсем вблизи за стеклом еле угадываю покачивание чёрной разлапистой ветки, тёмное движение, листья облетают.

Непонятная страшная жизнь творится там! Глаза мои расширены (аж складки на лбу!). Вдруг - повсеместно - во всю ширь ночи - из небес к лицу земли - огромной рыхлой плоскостью двинулись снежинки - миллиарды, миллиарды, облака... В единое мгновение проявился окоченевший сад: наполнился снежным светом - всякое дерево обозначилось до веточки, до покорёженного листа. В моей душе как-то хрустально чисто плеснулось счастье... Я этот снег воспринял сразу как знак и откровение! Отчётливо в меня явилось, пронзило: снег это и не снег, это - Свет Небесный! Это мне явлен так Образ Вседержителя: без Него - всё темно, всё бессмысленно, всё страшно. При Нём - всё свет...

Сегодня ночью это было мне во сне. Явлено!!! Дивный сон.

II

ТИХАЯ ССОРА НА ВОКЗАЛЕ

***

Стоцветная толпа подрагивала на жаровне августовского перрона, стараясь уместиться в узкую тень от козырька - как в щель провалиться. В воздухе скопилось напряжение: поезд опаздывал. И витала безвидно в воздухе тайная тревога - как-то Бог даст доехать: время лихое. Впрочем, раздражение и страхи давились, глушились в душах мерным шумом ожидания, который пронзался вдруг то надрывным женским смехом, то гудом упавшей гитары.

Безвозрастная высокая женщина в нарядном голубеньком платье, поморщившись от какой-то внутренней боли, достала из соломенной сумочки зеркало; в зеркале пролетели рыжие колонны перрона, люди, обрывок синевы и солнца, она посмотрела себе в глаза, поумнела глазами, перевела взгляд на губы, поправила пальцем помадный размаз, повела зеркальцем влево-вправо - в него попали и задержались двое: молоденькая полноватая девушка и не очень молодой мужчина; они переругивались. У женщины несносно болела голова, словно спицей пробили мозг, и оттого мысль её была истерична: "Несносны, несносны дороги, - говорила она себе, глядя в зеркальце, - рельсы - прямо как трещины! в самой жизни! Прямо в воздухе, и сквозь голову они летят!! И весь мир - как старый мяч - в трещинах; повсюду змеятся; и люди - трещины бродячие! - пока до последнего камня всё в пыль не изотрут - не успокоятся!.. Где же этот поезд!.. И Игорёша запропастился... Надо, надо скорее выбираться из этого города... Некуда от боли деться..." Слёзы готовы были политься из глаз: голоса ругающихся в закутке стали для неё пыткой. Она прислонилась плечом и гранью лба к колонне, повела на голоса голову, и - боль почему-то мгновенно отпустила - будто спица исчезла. Теперь она и пошевелится боялась.

Слова в закутке распадались на вибрирующие звуки. Девичий голос возникал реже, но был как пригоршня воды для раскалённого камня: следовал разрыв мужского баса...

По душному перрону, по рёбрам шпал, разрушая спирали испарений креозота, прогулялся жаркий ветер - взвил мелкие бумажки и пыль; лёгкий сор иглисто прошёлся по лицам; газетный обрывок, кувыркаясь, взвился к солнцу - и там пропал. Люди отворачивались, жмурились. А женщина отдыхала.

Она смотрела в тот тенистый закуток у мятой водосточной трубы, куда уж и многие прежде поглядывали. Взгляды людей прилипали к этой паре, пожалуй, как пылинки к треугольнику паутины у этой же водосточной трубы...

Ругань вокзальная - скандалец - узор паутины: притягивает. Наблюдать бы такие сценки лучше в театре: там нервная пикировка несёт на себе некий смысл, предполагая развитие и обещает глубины. Смысл же вокзальных скандалов затемнён: ни начал, ни концов, да ведь и не пьеса! И не дело стороннему человеку наблюдать разбрызг эмоций случайных людей, которые по каким-то причинам перестали себя замечать.

Высокая женщина и не смотрела бы на них, да пошевелиться боялась. Так боялась, что даже ничего не ответила своему сыну, который, прибежав от справочного бюро и что-то ей сказав, принялся выводить белым мелом на асфальте нечто похожее на двухступенчатую ракету.

***

Сначала представилось, что в углу отец поругивает дочь, а та огрызается с изуверски хамоватой весёлостью. Глаза мужчины оказались примечательными - в них, омутно-карих, ходило бешенство. Очевидно, он ничего не видел вокруг. Его лицо, с резкими чертами, - не шло к его возбуждённому состоянию. Девушка - при взгляде на неё вскользь -смотрелась бледненько, лишь в серьгах проблёскивало что-то красное, она и полного взгляда на себе не останавливала. Но вот она что-то сказала и лицо её оживилось насмешливым изгибом отчётливо резких губ, похорошело.

Мужчина вдруг невидяще уставился на высокую женщину, замер; она отдёрнула взгляд, но положения головы не переменила. Правда при этом она их почти и слышать перестала.

Взгляд этой женщины был для Смешнина чем-то нереальным: он находился в том раздражённом состоянии духа, когда действительно как бы ничего не примечают вокруг. В этом состоянии, под взглядами хоть и ста людей, не было стыдно дошипеть, дорычать, что уже рвалось с языка.

- Меня бесит!.. Меня бесит!.. И все эти твои опоздания! Всюду, всюду!.. Опаздываешь!.. Кого хочешь...

- Мало ли кто кого бесит, - новая пригоршня воды на белые камни.

- Да как ты!!! - Взорвались горошины воды. - Уже бы и поезд ушёл!.. Я тебе почти... я тебе иногда... почти, как отец был...

- Иногда?.. Или почти?

- Что?! Что - иногда?!

- Или почти?

- А-а, вот ты про что! Как будто ты против была!

- Вы и не спрашивали особо... - Вместо воды слезинка капнула, слезинка печали и смирения. - Вы теперь поссориться хотите, повод нашли, чтобы... - Ещё две слезинки. - К ней собрались...

- К кому это?.. К кому это к ней?! - Смешнин мёртво впился взглядом в лицо Павлы, не чувствуя его. - Ну что ты мелишь?! Павла продолжала говорить печально. Да вдруг и рассмеялась белозубо прямо в его тёмное лицо. - "Поезд бы уже ушёл", - передразнила насмешливо. - Вы, Андрон Павлович, испугались, что я в городе останусь, вам мешать буду! Я, может, специально и опоздала, чтобы остаться.

- Опять этот бред! То мать твоя, теперь ты... Чему мешать? Ну что ты при-ду-мы-ваешь?!

- Сладко, Андрон Палыч, поёте, натурально, как соловей.

Вам бы в уголке юного натуралиста соловьём работать! Да только я по телефону всё слышала.

- Что за враньё!.. - Смешнин воровато глянул по сторонам и словно на миг протрезвел, уточнил тихонько: - Что ты слышала?.. Давай, Павла Павловна, говори.

- Очень просто. Позвонила домой, а меня в вашу сердечную беседу и вклинило. А там - щебет милый...

... Как ты меня ненавидишь! Молчала!! И это в твои... Вот змея! Что из тебя дальше-то выйдет! Ну, змея!..

- Зато вы, Андрон Палыч, не по возрасту любвеобильны. И при матери к ней бегали. И теперь вдруг надумали! Видели вас с этой рыжей!!

- ... Вот как? А может... может, я имею на это право?! - Смешнин вскинул голову, обратил к Павле профиль. - Может, твоя мать первая передо мной виновата была?!

- А, понятно. Вам рога мешают, - надсадно рассмеялась девушка. - Теперь мстить ей через меня надумали?

- Плевал я на твой смех и упрёки! - гордо пророкотал Смешнин.

При этом он стал выглядеть так глупо, что наблюдающей случайной женщине захотелось, чтоб ему хлёстко влепили по щеке.

- Что я делаю - то делаю. Я всё могу себе позволить. Ясно?!

- Ясно. Натуральный Раскольников. И даже в чём-то Вийон! Вам бы в музее восковых фигур...

- А что ты думала! Я посмел даже свои... свои бумаги сжечь!

На слове "бумаги" Андрон Павлович замялся, очевидно он хотел произнести какое-то другое слово.

- Единственно мудрый за всю вашу жизнь поступок! - девушка отвернулась.

Последняя фраза оказалась ведром воды. Камни вмиг покрылись трещинами и рассыпались в песок.

- Катись ты... Катись ты одна... - тихо прошелестели пески, - в этот Крым.

- Вот-вот, этого вы и хотели, поэтому вы... - Павла не окончила, потому что Андрон Павлович уже провернулся на пятках и, выставя плечо, перепрыгнув через какие-то вещи, исчез, разлетелся в привокзальной толчее.

***

Над перроном щёлкнул дюралевый репродуктор. Звук был - как будто в толпе у каждого над ухом с мощным хрустом раздавили орех. Все головы из хаоса разобщённости - носы, как магнитные стрелки - повернулись к одной точке, получилось к Павле Павловне. Репродуктор свистнул и вдруг поворковал сладострастным женским голосом, густым как мёд в молоке.

- Поезд номер 181, Минск-Симферополь, опаздывает на тридцать минут.

- Хочу на неё посмотреть! - кто-то в толчее раздумчиво хохотнул.

- В обратной геометрической прогрессии, - отметили справа, в кружке, где опять упала гитара.

- Ещё на тридцать, мать бы их! - ругнулись почти без грязи с другой стороны.

Тут же среди лёгкой, приторможенной толчеи, у самых рельс сидели две кошки - сиреневая и кот цвета хаки, они как будто бы прощались и вели при этом вдумчивую беседу. Ах, как бы узнать о чём беседуют кошки! Ну да ничего, может, ещё и узнаем на дальних страницах.

Андрон Павлович вынырнул обратно из толпы под динамик, подхватил с асфальта сумку и отчего-то замешкался, не поднимая на Павлу глаз.

- Никто никого не держит! - с опозданием и некстати, проговорила Павла. - Не пропаду без вас!

- Дура ты... "Мудрый поступок"! Может, я новую степень свободы искал... И - обрёл! И ты это знаешь! - он хлопнул зачем-то себя по заднему карману брюк. Там что-то выпирало прямоугольное, блокнот или книжка.

- Ну это понятно, это шедевр, нобелевский комитет в восторге, - сочувственно покивала головой Павла Павловна. - Такой муры - ваших мышек и зайчиков - свет не видел!

- Дура! - сумка массивно качнулась на длинном ремне и оттянула плечо. - Какая ты дура!

- Привет Натанике! - выкрикнула вслед Павла.

- Само собой, - глухо прошелестел Андрон Павлович. Павла исподлобья глядела вслед, потом смущённо и быстро стрельнула по сторонам, заметила направленный на неё из-за колонны взгляд случайной женщины и покраснела.

Женщина, вздрогнув, отвернулась. Её взгляд спешно обнаружил рядом сына, возившегося с мелом, и свой раздутый красный чемодан, приткнувшийся к коленке.

III

ЗА ХЛЕБОМ, СПИЧКАМИ, ЖУРНАЛОМ

***

В это же самое время невдалеке от вокзала, в одном из частных домов, куда долетал рокот репродуктора, речь зашла об ужине.

Валерий Древко пошевеливался - вперёд-назад - в кресле-качалке, держа в руках книгу, туповато посматривал в окно на рисунок пузатого голого человечка, кое-как прочерченного ветвями засохшего тополя, переговаривался с женой, чем-то позвякивающей в кухне, и при этом не всегда точно отвечал на её вопросы. Ему было тошно. Он с тоскою отчётливо ощущал, что в доме этом он стал никому ненужной вещью - навроде тряпки, которая по какому-то недоразумению зацепилась за гвоздь да и осталась у порога.

Вчера ему исполнилось двадцать пять лет, жена поздравила лишь из приличия, "символически", подарила календарь с картинками Сальвадора Дали, тесть же с тёщей о дне его рождения вообще не вспомнили, в гости, понятно, никого не приглашал. Да и денег на гостей нет...

- Сейчас Костю привезут... - Вместе с кислым запахом приходил голос из кухни - тоже кислый. - Ты хоть что-нибудь всё-таки можешь!? Если с ребёнком не захотел, то...

Вообще-то темперамент у Валеры был подвижный. Но в последний год он как-то пригас. Всё одно к одному: в школе чёрте что, с Томой не лады, с тёщей-тестем недоразумения.

А ведь совсем ещё недавно и сам он себя считал, да и многие другие тоже, педагогом по призванию.

Да какой же я педагог, какой учитель, - думал он в эту минуту о себе, - если в свой семье умную жизнь не могу наладить!.. Да если бы только в семье!..

Недавно, уже каникулы у детей начались, он умудрился рассориться и с завучем и с директрисой школы. Та строила дачу и - вот наглая! - попросила молодых коллег потрудиться на строительстве. Мол, всё равно каникулы, а дни - рабочие.

Никто, кроме него, не посмел отказаться. А в школе с его профессией у него и так было положение шаткое. Уже и предмет его теперь назывался иностранная литература.

Идеологи юной державы вовсю вытравливали русский язык.

После института он намеревался поступить в аспирантуру, но незаладилось; пошёл в школу. Со времён его учёбы школа чудовищно переменилась. Теперь тут и девчушки - правда пока не на уроках - запросто матерились, и в сексе поднаторели - однажды он услышал девичье рассуждение о преимуществах орального секса перед анальным для соблюдения девственности, - и наркотики в школе были в ходу.

Валера с первых дней затеял литературно-философский факультатив; человек десять-двенадцать к нему стали с энтузиазмом ходить, дно жизни их к себе ещё не притянуло намертво, этим в школе и жил.

- ... Так можешь или не можешь?

Пришлось появиться в кухонной двери, на косяке которой хранились не закрашенными отметины Тамариного роста.

Последний отчерк был восьмилетней давности, в тот год его будущая жена закончила школу.

Ещё острее, чем в комнате, в кухне разило горяче-кислым.

Из щели-улыбочки двух сковородок, накрывающих одна другую, шуровал белый пар; тушились почки.

- Я не расслышал, - с попыткой утвердить рассветное примирение, признался Валера. - Ты что сказала?

Он рассматривал её лицо и боялся подать вид, что оно ему не нравится - длинноносое, раздражённое, при этом бодрость в карих обкрашенных глазках. Тамара обвиняюще, но и сдерживая себя, с напряжением повторила: - Говорю, пока Кости нет, могли бы поесть спокойно... Так вот хлеба нет... И мучаюсь, зажигалка совсем не работает. Плиту не могу зажечь! Щёлкаю да щёлкаю, как идиотка!.. Что за мучение! От бумажки зажигаю... Ты можешь спички купить?! Ну скажи, можешь или не можешь?!! - Нет, Валера, это не жизнь!.. - Она скомкала спичечный коробок и пустила его под раковину, в область, где должно бы стоять ведро. С неожиданной яростью она шлёпнула после этого тапком об пол и обессилено опустилась на табуреточку-треножник.

Заключённый на взмокших рассветных подушках мир рухнул.

***

Семье Валеры Древко не была уготовлена счастливая участь.

Внутренне он уже почти согласился с Томой, что их жизнь семейная - не жизнь, а кошачье топтание у пепелища.

Отношения стали такими, что в минуты резкого обострения неприязни от него в доме уже и не скрывали - он тут никому не нужен. Замечания высказывались разнообразные, какие, возможно, миролюбиво объявляются и в миллионе других семей: то дверью хлопнул, а у Антонины Сергеевны "голова", то газовую колонку позабыл выключить, "вода - кипяток, труба чуть не лопнула"... А как-то, в минуту наикрайнейшего раздражения, тёща присоветовала: "туалетом нужно аккуратней пользоваться!.."

Понятно, дело было не в двери и не в туалете (да и когда в самих-то этих репейных пустяках была суть!), а в атмосферном движении неких воздушных токов внутри квартиры, в которых оптически преломлялись, увеличивались и обретали первостепенное значение эти мелочи, взрывая и тут же парализуя душу. Валера как-то не до конца отдавал себе отчёт в том, что он своим присутствием - рассеянностью, книгами, разговорами - и порождает эти потоки. Не понимал, что человек, не расстающийся с книжкой ни за обедом, ни в туалете, уже одним этим может вызывать стойкое раздражение.

"Читает и читает, будто других дел в жизни нет! И при этом и поговорить-то по-человечески не может!" - когда-то с такой невинной обидой подступилась тёща к Тамаре. И он и Тамара тогда лишь посмеялись...

Теперь же тесть с тёщей к Тамаре не апеллировали.

Обходились без деликатностей.

Случалось, он огрызался, а чаще обиженно-угрюмо замыкался, молча уходил из дома. Но никогда он не пытался разъяснить им себя: ему представлялось, что все понимают всё и без слов. Замыкаясь в себе, умолкая для тёщи с тестем на неделю, он бездумно считал, что этим он их вразумляет, но, как потом оказывалось, лишь расшевеливал в них обиды - вполне активно поощрял их раздражительность... В общем-то, получалось так, что не было и разницы - огрызался он или умолкал обиженно. А позавчера утром, накануне своего юбилея, Валера и свои претензии высказал. "Как мне надоели ваши придирки! - сорвался он. - Я что, в рабство попал, что всё это должен выслушивать?! И ничего ведь с вашей колонкой не случилось!"

Сильнее всего тестя задело слово "вашей". То есть зятёк ведёт себя как постоялец в гостинице - ломай, круши, ничего не жаль! Но этого Николай Иванович, человек простой, имевший прозвище во дворе Коля-Ваня, сразу не осмыслил и заметил, что, мол, ещё неизвестно кто к кому в рабство попал, да и вообще: "Нечего лезть в чужой монастырь со своим уставом!" В данных обстоятельствах сама по себе эта фраза смысла не имела. Но как бы из-за крепостной стены слов прозвучало: никто никого не держит, катился бы ты отсюда, Валера!..

Что ж, мысль хорошая. Но вот Костя растёт - жалко-то его как! И жить без Тамары - как-то непредставимо. Хотя Тамаре он, похоже, вовсе уже и не нужен. Но Косте-то - нужен!..

Пусть и грубить его научили, и настраивают против... Вот уж ввернулся в семейку - как шуруп в пропитанную кислотой доску! - погибаешь, а не выдернешься: Котьку жалко.

***

Валера произрос в однокомнатной квартирке типового хрущёвского дома. Кроме Валеры, его младших двух братьев и родителей, в квартирке проживал ветхий старик. Он лежал всегда, сколько Валера себя помнил, всегда был старым, всегда недвижным, всегда немым. Несколько раз в жизни Валера спрашивал у матери, как его зовут. Она отвечала. Но Валера почему-то не мог запомнить его отчества. Старик был частью загромождённого квартирного мира, частью квартирных запахов, разговоров, снов. Его присутствие было естественным, как и его необыкновенный храп. Потрясением было (Валера учился на третьем курсе), когда однажды храп оборвался. Раскладушка Валеры располагалась совсем близко от кровати деда, разделял их шкаф; за окнами дома грохотала гроза, бушевала, рвала небо в клочья; кто-то мылся в ванной, кто-то пил воду в кухне. Храп деда за шкафом был точно похож на долгий-предолгий скрип-стон старого дерева. Валере в ту ночь дед и виделся во сне непостижимо огромным деревом. Верхний лист его касался дальней звезды, корни стекали реками и ручьями к самому ядру, к огню Земли, а шумные ветви, раскинувшись, касались всех сторон света. И вдруг ствол вспыхнул изнутри пламенем и обратился в ветвистую молнию - от звезды да центра земли; изогнулись на ветру несчётные огненные ветви, полетели с них горящие листья по чёрному свету, обугленные листья и семена падали на траву.

Деда не стало.

8

Если бы Тамара, скомкав коробок, обессилено опустилась на табуретку и заплакала - мгновенно бы воцарился мир. Но Тамара рывком отпустила коробок под раковину и с яростью стала распространяться о том, что её не устраивает в такой семейной жизни; стержень для претензий был прежним: усталость и нелюбовь.

Валера умел слушать, но умел и не слушать. "Люди очень мало разговаривают, - думал с запоздалым сожалением он, имея ввиду и себя и Тамару, и тестя. - Но при этом говорим мы излишне много. А сочувственного понимания меж нас - в говорении без сердечного раскрытия себя - нет как нет. И выходит, что слова произносятся не для окружающих, а для радости каких-то бесплотных и туповатых сущностей, для уведомления их о реальности, им недоступной..."

Мысль эта ему чем-то понравилась, она даже нежданно улучшила его настроение. (Да ведь всякая мысль, рождаясь в нас, улучшает настроение. ) Впрочем, мысль эта странная сразу же и забылась, затерялась в нём. Но настроение улучшилось и он, перебив Тамару, вдруг пропел: - У-тро, утро зачинается скандалом...

- Почки! - вскрикнула Тамара и подскочила к сковородкам. - Тебе что говори, что не говори, ты как на Луне живёшь!

- Хорошо! - согласился он. - Ты только успокойся.

- Как же!..

- Пойду в магазин.

- Наконец-то!.. И на почту же зайди!

- Зайду.

- Угораздило меня журнал на твою фамилию выписать. Месяц получить не могу!.. Паспорт не забудь!..

- Что ещё?

- Всё. Спички и журнал.

- И хлеб, - подсказал он.

- Батон возьми, - всхлип Томы. Ответом ей - всхлип  затворяющегося замка.

***

Канва дальнейших событий такова.

Валера, выйдя в жар двора, прочувствовал, что ему мучительно хочется курить. Курить же он бросил на Пасху два года назад, когда не стало хватать денег на жизнь; сигареты продавались по талонам, и момент для бросания выдался вполне благоприятный. Но вот с недавних пор, уверившись, что бросил по-настоящему, стал позволять себе - то в компании, а то и в одиночестве штучку-две; впрочем, поругивая себя за это.

У светофорного перекрёстка ему повстречался завуч его школы, фамилией Таран, нацуга, преподающий несчастным детям фантастическую дисциплину (один приятель Валеры определил: фантастика!) под названием "История Украйны".

- Як там маршруты витра? - Таран, улыбаясь развязно, выставил ладонь, чтобы Древко её пожал. При встрече с любым человеком он всегда пытался пошутить, не представляя, видимо, ничего лучшего при встрече, чем шутка. Но шутки его почти всегда воспринимались насмешкой. Валера так и воспринял.

- Прокладываются, прокладываются, - проурчал Древко, не заметив руки и подумав холодно: "Да пошёл ты..!" Переходя улицу, Валера соображал - откуда бы Тарану знать о маршрутах ветра?.. Доложили, значит. Кто же?.. На последнем факультативе Валера излагал, придуманную им для детей, теорию о маршрутах ветра. Мысль состояла в том, что так или иначе все путешествуют маршрутами ветра, под парусами, сотканными из эмоций. И хорошо бы тонко чувствовать, каким интеллектуальным ветрам подчиняться в жизни, а каким противостоять. Хорошо бы помнить, что всякий ветер откуда-то дует и что паруса где-то да конструируются. Где, например, сконструирован парус, на котором написано: "Россия - исконный враг"?.. И для чего? А Россия - это Пушкин и Толстой. Но ведь кому Пушкин враг - тому, пожалуй, и солнце не мило, тому ночь подавай?..

И вот кто-то доложил Тарану. Так кто и когда?.. А Таран, конечно, с кем-то это и обсуждал?

Такие вопросы погружают в состояние неприятное - идут о тебе разговоры-обсуждения... Мнение формируют, отчеканивают.

И не повлиять на это!.. Ощущение беззащитности. Но тут есть и сладкий привкус: нечто от славы. Однако неприятного больше: ведь и ненавидят, поди, и обсмеивают, обсуждая, - жанр полемики таков.

Таран с изящной усмешкой глядел ему вслед: неаккуратен этот учителишка росийской мовы, рубашка на ремень вылезла, а идёт себе!.. Раньше-то какой активный был - в походы и по театрам деток наших водил. Энтузиаст долбанный!.. Теперь-то хвост прижали, когда их Пушкина с их Толстым и Гоголем перепёрли в иностранную литературу! Да по часу в день! Вот так хохма! Вставили Пушкина между сказками папуасов и сагами этих, как их... эпосом... И отлично! Наша влада. А по часу в день оставили, чтобы шуму меньше, а толку больше - дети скорее отвратятся, как от несерьёзного...

В Полтиннике, магазине N 50, c официальным названием "Жовтень", хлеба не оказалось. Продавщицы - одна сидела с книжкой, вторая крошки переставляла, как в напёрсток играла.

- Ну что, хлеба нет? - перед пустыми полками, поинтересовался он и мысленно резюмировал без всякого злорадства: "Зато незалежность". Фраза эта была как присказка.

Напёрсточница зевнула, смазнула крошки с прилавка и ушла в подсобку. А молодая, с выразительным красивым лицом, подняла глаза от книжной страницы и задумчиво стала смотреть на Древко.

Ему казалось, что она не расслышала.

- В "Железнодорожный", наверно, уже завезли, - проговорила она с замечательной улыбкой и вполне неожиданным милым кокетством.

Человек в чём-то очень сложен, а в чём-то до неправдоподобия прост, как в детском рисунке! Из мрачных раздумий, когда уже витают мысли о самоубийстве, может вдруг вывести, например, свежее солнечное утро или случайная улыбка красивой женщины. В Валере всё возликовало. Он кивнул ей: - Спасибо! И отправился в "Железнодорожный".

***

Дня три назад, в свой выходной, эта молодая женщина (лицо в нашей поэме мимолётное), видела Древко в Первомайском парке и запомнила.

В дальние годы там размещалось польское кладбище.

Невозможно теперь уже вообразить каким оно было. Но ещё можно представить, каков был парк. Сохранились аллеи, остовы от качелей и "чертового" колеса, бетонные полы от бильярдной, осталась круговая насыпь детской железной дороги и танцплощадка. На танцплощадке, обнесённой высокой проволочной сетью, теперь громоздились - похожие на макеты многоэтажек - пачки розового кирпича; стояли какие-то ящики; виднелись трубы и доски. Невдалеке, среди отвалов песка, на месте летнего кинотеатра зиял обширный котлован, а на дне его уже залегли крестообразно широкие фундаменты из белого бетона... Строился собор. Лена прогуливала свою собачку по уцелевшей тополиной аллее, вдоль куч земли, которые горными массивами, пересекая тропинки и дорожки, раскинулись под деревьями.

Лене нравилось здесь, в уже разрушенном, отплясавшем на костях, преображающемся через свою гибель парке.

Нора, её спаниель, отбежала в компанию знакомых собак и собачников, Лена следом не пошла, присела на скамейку. Вверху тарахтел вертолёт, она стала вглядываться через живую многослойную листву в небо, представив, что вот так, летая над парком, вертолёт делает по одному фотоснимку в день, потом из фотографий монтируют фильм... Вот же интересно: из привольного (для собачников, детей, коллекционеров и выпивох) парка, полного всякого рода качелей-каруселей, через хаос разорения, из дёргающихся линий и предметов, объёмно, прямо на глазах, вырастают стены храма, а вот уж и каркасы куполов вспыхивают золотом... И при этом - людей не видно, храм будто сам вырастает из земли.

У неё за спиной двое рабочих сидели на доске меж двух груд земли и говорили о чём-то непонятном. Да и не рабочие они - Лена скоро догадалась - в выходной пришли помочь стройке.

- Отчего же он призрак? - недоумевал один.

- Такое ощущение (моё личное!), этого города как бы нет, - отвечал второй. - Бывают же неизвестные солдаты, планеты, растения, то есть они были когда-то, но их не стало...

Может, я говорю не точно, но у меня такое ощущение, города нашего - нет. Вроде бы вот он Черкассы-город, - рука прошлась по белым колоннам входа в парк, по обломкам гипсовой скульптуры, по тополям, - и Днепр, и история какая-то своя, войны с революциями... Но всё это как-то блёкло, мелко, без взлёта... Не знаменито. Призрак в подвалах истории...

Лена была поражена разговором. Надо же, о чём говорят! Не про то где-что-почём, как все вокруг неё... Из другой жизни люди!

- Да и что за имя нелепое! Род не женский, как Москва, не мужской, как Киев... Во множественном числе! Ну где ещё такое?!

Слышать это про свой родной город было неприятно. Дикие какие-то придирки! Но она и не нашлась бы, чем ответить.

- Сочи! - с азартом выговорил несостоявшийся её нынешний покупатель.

- Что - Сочи? - не понял его товарищ.

А Лена сразу поняла и почему-то обрадовалась. И продолжила про себя: Черновцы, Минводы, Чебоксары...

***

В "Железнодорожный" хлеб завезли. Выстоял очередь. Но на почту не успел, вывесили - "Закрыто". Ему отчего-то казалось, что почта работает до семи. "Вот же досада! - посетовал он на себя. - А ведь мимо проходил..." И вообразил кислый голос Тамары: "Опять..." Хоть домой не возвращайся.

Покачивая обширным целлофановым пакетом, в котором топорщились два круглых хлеба и батон, быстро форсировал жаркую привокзальную площадь, купил в киоске сигарету и в поисках тени вышел на перрон.

IV

ЖИЗНЬ ВНУТРИ АНЕКДОТА

***

Как это бывает?  Раздражение уплотняется до крайнего предела, а потом, после взрыва бешенства, как-то вдруг окажется, что мутненький рассветик уже забрезжил. Но вот радости от этого света, от внутреннего самовыверта нет.

Муторно душе.

Именно так посветлело в душе Андрона Павловича. Он увидел себя, слабо отражённого, в стекле троллейбуса. Подробностей лица различить не мог - светло снаружи. Троллейбус был чист, и нов, и пуст, мчался от поворота к остановке "Жовтень".

Андрон, приходя в себя после Павлы, глубоко вздохнул, проковылял по мокрой резиновой дорожке вглубь салона и уселся у окна - а то ведь сейчас сволочь всякая поналезет.

А Павла-то - вот штучка!.. Но ведь натурально вышло? Даже и с перебором. Вот ведь! По-настоящему разозлился, до затмения! А на вокзал-то ехал именно с тем, чтобы и сказать, как сказал, - с яростью: "Едь-ка ты в свой Крым одна!" Именно в этом духе. И уйти взбешённым. А теперь, верно, и давление подскочило? В голове что-то... И дышать тяжело. Переборщил.

Ох эти бабы!.. Подслушала!.. Надо было спокойнее... И ещё какие-то фразы метались в его мозгу. Вдруг он буркнул вслух: "Тьфу ты, зараза!" Встрепенулся и покосился на соседку - услышала?

Такое с юной поры к судьбе его прицепилось, действительно, как зараза. Всякое намерение (конечно, не всякое, далеко не всякое, а даже и наоборот - редкое, но он сейчас подумал: "всякое"), всякое намерение исполняется с каким-нибудь вывертом, с какой-то нелепостью в десерте, с перебором прямо-таки анекдотическим, что уж и пожалеешь, что исполнилось. Именно с детства: его сестра научила: падает звезда - загадай желание. Загадал на свою голову: "Что б завтра я победил!" Он с пятого класса тренировался в боксе.

Победил. Судья поднял его руку, он стал прыгать по рингу от радости - прыгнул раз, прыгнул два - и угодил в больницу: ногу сломал. Всё точно исполнилось, но с довеском.

Получалось - будто он сам себе больницы пожелал. Так и повелось. Вот уж точно - зараза! Однажды и со стихами похоже вышло...

Андрон Павлович считал себя поэтом... Нет, конечно, не в том смысле, в каком верная половина обитателей благодатного Приднепровья таковыми является, урифмовывая в вирши-гуморески жизнь какого-нибудь деда Грица, например, о том, как дед Гриц выпил с кумом и кумой самогона, пошёл домой и заблудился, оказался у другой кумы, а в это время...

Ну и так далее. Нет! В высоком, подлинном смысле, когда за строчками - молнии проносятся!..

В какой-то год у него было стойкое чувство, что ему суждено оставить на просторах океана мировой словесности память об урагане по имени "Смешнин" и, возможно, течение своего имени!

Поэтом он действительно был, может, и в определённом смысле, но был: многие события его жизни, как он сам ясно видел, двоились - отражаясь в ситуациях, в которых он оказывался прежде. А это, что ни говори, верный признак поэта! Он и себя воспринимал, что удивительно, героем некоей жизненной поэмы, сказочно произрастающей среди дебрей неэстетичной газетчины. Как-то он мне сам в том признался.

Помедлил, угрюмо помотал хмельной головой, и добавил, что иногда ему кажется, что это не совсем и поэма, а если и поэма, то сотканная из анекдотов... Я не знаю, верить или не верить хмельным речам. Может, и правда ему именно так стойко виделось, а может лишь в той шашлычной вдруг пригрезилось.

Не знаю... Когда я с ним познакомился, он произвёл на меня двойственное впечатление: с одной стороны - неприятно комическое - готов был любому за насмешку в глаз дать, ну а с другой стороны... Впрочем, личные воспоминания здесь не совсем к месту...

***

Павла - штучка ещё та! - всё поняла верно. С вокзала Андрон Павлович прямёхонько направился к Натанике. Он и троллейбусом не ошибся, хоть и запрыгивал в бешенстве...

Сколько раз решал: с Натаникой - всё, закончено, спинка об спинку и в разные стороны. Изжито и отрезано! Сколько раз!.. В его жизни уже присутствовала глава с названием "Натаника". И вот опять... Дополнение наметилось!

Для него она была, как Смешнин теперь думал, женщина-приговор: живи, где хочешь, женись на ком хочешь (или не женись), но вот в какой-то момент... Ещё странная эта её преданность! Странная - при полном непонимании его нацеленности, его мира, его стихов! Не просто бездушное непонимание, но непонимание с тонкой насмешечкой!

Но вот изгиб её спины... "Изгиб твоей спины неповторим..." - когда-то было у него. А ещё и сладкие, зеркалящие глаза, сладкий поворот плеч... И её отрешенная страсть, которая ухватывала его в свои влажные устричные тиски.

Воистину - чёрная дыра: где бы ни был - вдруг разворачивало к ней, несло к ней, рвало всё наипрочнейшее...

И это при том, что сути его она не понимала! Она вообще стихов не любила. Они её смущали в мужских устах. К мужскому мату она смиренней относилась, чем к стихам. Иногда ему казалось, что она ревнует его к ним, к энергии и времени на них потраченным. Послушав его, не считала нужным льстить.

"Обыкновенные, - роняла она. - Ты не обидишься?.." - "Говори, говори, - весело подбадривал её Смешнин, он уже был готов её прибить. "Много такой муры на свете... Это, знаешь, как... Вот росло дерево, ветки, листья... А осенью посыпались листья... Они уже как бы отходы жизнедеятельности. Эти стихи, как отходы твоей жизни..." - "То есть - дерьмо?!" - радостно уточнял Смешнин. "Тебе виднее, - соглашалась она. - Если б что небывалое... Хотя я, извини, ничего не понимаю в стихах..." Начав говорить, она знала - сегодня же он исчезнет. В бешенстве он. "А вот так ему и надо! Бессовестный!.."

Из-за неё же, из-за Натаники, со стихами вышла такая штука. Сочинявший - оценит. Он их сжёг. Причём для него они ещё не совсем остыли, он в них не разочаровался. Это он так ей объявил, что сжёг стихи из-за неё. "Теперь радуйся!.." Но, как водится, у всякого поступка есть несколько причин.

Сошлись причины-стрелы, ударили остриями в одну точку, костерок на берегу Днепра и вспыхнул.

Тогдашняя страница его жизни пестрела другими именами.

Уверен был - в "Натанике" точка жирная стоит. В тот же год он зачем-то женился - на матери Павлы, цветущей женщине Тане Павленкиной, любившей высокое проявление воли и творчества, спорт и все стихи на свете. Причина сжигания была посерьёзней, чем разочарование, чем неврастенический срыв, чем безвестность. Причина была - языковая и национальная!

***

В том числе - национальная и языковая. Андрон вдруг осознал, что он - украинец! Хоть фамилия у него вроде бы и русская, но за столетия в клятой империи и не такого наворочали-понапутали. Сейчас, конечно, в борцы за самостийность всякая сволочь лезет. Фамилии самые экзотические мелькают. Один полковник недавно заявил: пусть я сам и армянин, но все дети мои - украинцы. Значит, генералом станет... А Смешнин-то природный украинец. У деда под Запорожьем хутор был, в хате на окнах - герань, как джунгли...

Катился 1989 год. Газеты и телевизор шумели с осуждением и даже ненавистью: "Рух! Рух! Рух!" Гады, мол, какие! Ответно разлетелась по столбам и заборам листовка: "Хай живэ КПСС на Чорнобыльской АЭС!" Как всем это понравилось! Прошёлся по улицам ветер свободы. Надоела эта КПСС, обрыдла! А Рух - альтернатива! От перемен - в жар бросает! Раскалённый ветерок дул из киевского особнячка Союза писателей, стоящего по диагональке от главной партийной цитадели. Киев - ладно, столица. А что же в Черкассах?!

У Смешнина в знакомых водился секретарь местного писательства, Петро Косач. С ним он время от времени выпивал, причём с блужданиями по городу - из кафе в пивную, из пивной - в пельменную; стихи, было дело, читали. Косач был человеком любознательным и покладистым, он ценил всякое написанное слово и уважал всякого пишущего. Сам же Смешнин местных писак в грош не ставил. Впрочем, и не читал никого.

И читать нужды не было. "Из них писатели, - случалось говаривать ему, - как из... " Надо признать, в сравнениях Смешнин не повторялся. Тут было: "как из пургена шоколад" и "как из сельпо супермаркет", "как из меня монах", "как из попугая соловей" и ещё что-то в этом же роде. В изощрённости сравнений присутствовала обида: не удавалось издать книжку.

А эти-то виршеплёты - издают себя почём зря.

На центральном заборе прочитал листовку, подписанную "Рух", и заглянул к Косачу. Тот сидел в кручине, установив подбородок на постамент из двух кулаков, изо рта его торчала беломорина. За его спиной висел портрет Шевченко в папахе, а на противоположной стене - в виде лозунга на бумажной зелёной ленте - цитата из Валентина Распутина.

Увидев Смешнина, Косач встрепенулся: "Я тут сижу сам не свой! И выпить не с кем!" Печаль его была, однако, не в жажде: с бутылкой, зубом торчащей из нижнего ящика стола, он и сам управлялся. "Понимаешь, Андрон... Мы такие козлы..." - "Мы - это кто?" - зло усмехнулся Смешнин. "Да писменники все наши. На той неделе собрание проводили.

Указание было... Давай по граммульке. - Он выставил на стол вторую чайную чашку. С белого фарфора улыбался жёлто-солнечный колобок, лукаво показывающий красный язык. - Только с закуской швах, корка вот... Ну и пришёл, конечно, этот, из обкома человечек... Когда-то он мне замечание...

Говорит, чего в обком без галстука явился? А я ему... Эх, давай хоть занюхаем... Говорю ему: пардон, вышел из пионерского возраста. Он, бедолага, трупными пятнами покрылся. Но с ними-то не очень и пошутишь!.. А тут Рух, будь он неладен... Осудить, говорит, надо... Ну и осудили.

Накатали с дуру резолюцию. Подписали, как водится... А сегодня Дуб звонит...

Иван Дуб, знаешь? О! Тот ещё... Такого вставил... Говорит, по всей Украине только две козлиных организации. Вторая в Одессе. Но там-то - жиды! Забудь, говорит, дорогу в Киев. Издавайтесь, говорит, где хотите. В Москве издавайтесь!.. Вот вляпались так вляпались! Кто же нас в Москве-то печатать будет? Понимаешь, срочно нужна новая резолюция. С поддержкой!..

Опять своих собирать... Стыдоба!.. Или уж пусть будет, как есть, а? Ты, Андрон, как к Руху-то относишься?" - Смешнин фыркнул на опасливость тона: "На Рух и надежда, чтоб партию завалить!.. "- "Ты прав, ты прав... - вздохнул секретарь. - Вот и Дуб тоже... Ему в Киеве виднее, какая ситуация... А так подумать - всё Москва да Москва, всё командуют и командуют... Партия рухнет (а если не рухнет?) всё будет у нас... Всё в Киеве, никому кланяться не нужно... Эх, жизнь наша подлая!.. Всё кому-то кланяемся. То обкому, то Руху...

Хотя Киеву и не грех поклониться, а?.. Как ты думаешь?" - "Аякже!" - перешёл Смешнин на украинский язык.

Но вот беда - писал-то Смешнин по-русски. В отличие от!

***

Смешнин был человеком городским, но, понятно, умел при надобности говорить и по-украински, как все: смешивая слова, считающиеся украинскими, с теми, которые считаются русскими, то есть говорить на суржике. "Язык-то знаю, - прикидывал он, задумав костерок. - Могу и по-украински излагать..." Прежде он считал, что по-украински пишут (и говорят) одни "быки".

Так называла молодёжь сельских обитателей, заехавших для улучшения жизни в город. Тогда и в голову не приходило, что русский язык не родной. Гоголь-то знал, как быть! (Смешнин у Вересаева вычитал и это запало. ) Говорил, мол, язык Пушкина для всех нас славян, как Евангелие - для всех христиан... Но и украинский был Смешнину всегда мил, но мил, как детский щебет, эканье-беканье. Раньше понимал: это детство русского языка, замер без развития; на нём писать - тоже, что всю жизнь детскими междометиями изъясняться.

Но в тот год прямо пелена с глаз слетела: всё обман! Империя лукавая так всё устроила, чтоб не было у нас своей литературы!.. Чтоб не развивалась мысль наша! Но теперь-то... Теперь свои границы будут, своя история, свой язык... Это - будоражит!

В него впущен был жар политических страстей, как в ту пору в многих. Словно дракон миллионоглавый прикоснулся огненными ноздрями к каждой душе. И стал Андрон думать о вещах, которых прежде для него не было.

Если язык и законсервированный, - думал он, - то и к лучшему: на нём глупостей меньше сказано!.. А ведь может и так быть, что сохранила от осквернения судьба мову как шанс для славянства, как зерно незатоптанное, как родник незамутнённый!.. Да, да, да! В это надо верить, - говорил себе Смешнин, чиркая, ломая спичку за спичкой. - Без этого нет смысла в самостийности!.. Нет. Да. Мова - шанс! На ней будет сказано небывалое слово! И не кем-нибудь!..

Горите, проклятые стихи, я вас никогда не писал!.. Всё сжечь, с нуля начать!

Ещё до первого глотка было любопытство: каково станет, когда всё сгорит? Ещё когда бродил по пляжам, оно было. Когда подыскивал уединённое место и откупорил первую бутылку - было. Это ж сколько тут, в папках этих, в тетрадях - ночей и дней, снов и женщин... Он от центра по набережной дошёл до Сосновки. За мостом средь ивовых кустов выбрал место. Бумаги занялись, он откупорил вторую бутылку.

Раньше, - по-читанному мыслил он, - в общем перегное Союза парились. Приходилось сквозь всех этих русских и нерусских продираться. А вот я-то и не смог!.. Хотел и не смог. Не угодны были стихи мои. Три книги зарубили! Последняя называлась "Шёпот и крик"... Вот уж душу отвели, поиздевались над названием: "Для чего шёпот? Что, разве в полный голос нельзя говорить? Ведь можно? Или у автора простуда?.. И почему крик? Литература ведь не психбольница. Это там кричат в затмении. А потом шепчут, слюну пуская. Так неужели у нашего автора слабоумие?.. " Но дело-то не в названии... Писатели они! Кропали стишата-паровозики про колхозы, партию и дружбу, а кто-то и поэмы! Кто пошустрей, тот хорошо и в Москве издавался, по заграницам мотался...

Твари дешёвые!.. А теперь они все в Рухе. К истине приникли, видишь ли! Ничего, они своё дело сделают - мы им под зад ногой!.. Но ведь и то верно - как-то они и язык наш развивали... Да... Вот это надо! Надо развивать своё, мне - надо! Только со своим языком можно в мировую литературу попасть! А иначе - растворишься в чужом - следа не останется, не то что течения! Вон сколько написано - никому не нужно, огонь и тот давится. А пепел - красивый...

Он сидел на берегу под днепровской кручей, веткой пошевеливал горящие листы, подливал в стакан вина, мыслил ясно.

"И пора начинать готовиться, - мыслил он, - к своему столетнему юбилею! Хватит туфтой заниматься! Вот о чём думать - о мраморной доске у подъезда, о чтениях юбилейных, об улице! улица имени Смешнина! "Внимание, следующая остановка - улица Смешнина"... Вот только с этим прицелом писать и поступать!"

В эти минуты он был уверен в себе. Знал - создаст небывалое! Какое оно будет это небывалое он ещё не ведал. Но ясно понимал - пока не сожжёт всё прежнее - не узнает. И отчего-то казалось ему в те минуты, что начинать с нуля в тридцать пять - лучший возраст.

А все эти-то, - куражился он, - местные, с младых ногтей кропали себе виршики на ридной мове, и книжки у них, и письменники они... Темь дремучая!.. Темь да не темь! - урезонил он себя. - Правда на их стороне оказалась. Ну да ничего...

***

Уже на следующий день он объяснял себе, что сжигать свои рукописи - это идиотомазохизм ! Норма - это когда один написал, другой сжёг. Одна эпоха пишет - другая сжигает. Лишь золото остаётся. А брать и себя сжигать - идиотизм, даже если две эпохи сошлись насмерть в одном человеке. Но он и спорил с собой, отстаивая себя:

- Ведь хотел узнать пределы своей свободы?

- Хотел!

- А чтобы узнать - нужно резко прыгнуть в сторону?

- Нужно: прыгнешь и узнаешь длину своего поводка.

- Прыгнул, узнал?

- Узнал!

- Свободен?

- Свободен как никто, пусть другой попробует.

- Ну так что же тебе ещё?..

Только что спорить, если той, вчерашней уверенности в себе нет!

Смешнин и думать по-украински мог, то есть внутренне проборматывать фразы. Но вот стихи... Сочинялись-то они легко. Излишне. Да чего ж тут сочинять! На украинском всякий дед Гриц вирш загнёт!.. Не чувствовал он прежней энергии в себе. И даже понять не мог - как же это в нём раньше было, что стихи получались? Перечитывал Смешнин, написанное собой, с отвращением. И двух строк перечитать не мог. Вышла осечка. Перегнул. Сначала считал, что это депрессия. Таня так его и успокаивала: депрессия, пройдёт. Тебе отвлечься надо. Почитай старое. И он - читал. Павла - лолитно-набоковского возраста - тут же сиживала, слушала вдумчиво... Но время шло, местные писменники уже и перековались, кропали про ридну мову, про Богдана и незалежность, спонсоров находили, издавались пуще прежнего, а в нём - тишина! Выяснилось, что в нём, после самосожжения, вообще стихи кончились. Он теперь и по-русски-то увязал в первых рифмах.

Года через три, уразумев наконец, что все его украинские стихи полная дрянь (как, собственно, большинство стихов на всяком языке), он и их сжёг, но теперь уже на трезвую голову. И - запил! Причём запил как-то по-особому безобразно, учиняя драки чуть ни в каждой забегаловке. И ведь ни разу серьёзно не нарвался; народ - гниль сплошная! Просто подходил и бил в несимпатичную рожу, не считая, много ли народу в кампании. Бил и всё. А если кто гонор начинал показывать - ещё бил. Бил и втолковывал: тварь ты и жопа! Запомнил? Повтори!.. Были такие, что повторяли. А пару раз на него набрасывались скопом - ну да ему это только в развлечение, стулья и бутылки шли в ход. И при этом он ни разу не попал ни в милицию, ни в вытрезвитель.

В последний его загульный день Таня встретила его, как всегда, на пороге, но с тем лишь отличием, что теперь, содрогаясь от ужаса, страстно желала взглянуть ему на затылок: во лбу его была дыра, в кровище что-то белело, ей подумалось, что это мозг, что пуля в лоб вошла, и мнилось, что затылок разворочен этой пулей.

Когда люди в травмпункте зашили рану и Таня привезла Андрона домой, тот, ещё в эйфории от спирта и новокаина, весело ей рассказал, что это его звезданули ножкой от стола.

Человек семь их было. Когда он упал и они разбежались, дело уже на улице было, к нему подошла какая-то иностранка и спросила прямо как в кино: у вас есть какие-то проблемы? "А я в луже крови лежу!.." Таня ответно весело открыла ему свои страхи: "Думала, пуля! Заглянуть тебе за спину боюсь". Он хохотал как при пытке щекоткой. Павла испуганно влетела к ним в комнату, из школы прибежала. Андрон оценил - переживает!

И вот однажды, отлёживаясь дома с перевязанным лбом, его осенило!

Он занимался тем, что переводил на украинский свои русские, сожженные стихи - Петро Косач взбаламутил. "Пока не вышибли из секретарей, - сказал он, - давай книжку попробуем издать. Подготавливай, Андрон, подготавливай рукопись! Тебе давно её пора иметь. Давно!". Андрон уж было махнул на стихи рукой. Но вот загорелся. Да пошло тяжело, чудовищная дрянь выходила... И вдруг оригинальнейшая идея пришла ему в голову! Оригинальнейшая!!!

Когда-то Натаника над ним подтрунивала: "Ну объясни, объясни, зачем в стихах рифмы?! По-моему, рифмы, - высказывала она дикую мысль, - плагиат! Кто-то придумал, а все повторяют, как обезьяны. Ведь не нужны они! Хочешь сказать - по-простому скажи, чего выкаблучиваться, для чего это чириканье? Если просто для красоты - уж совсем это не серьёзно... Для красоты ты своё придумай, небывалое!" "Да какое ещё небывалое?! - злился он. - Всё старо как мир!" - "Этого я не знаю, я вообще в стихах не разбираюсь", - угасала она.

Старо не старо, а вот и придумал! Для небывалости и красоты - ставить в конце стиховидных строчек маленькие фигурки: то значки бесконечности - маленькие гантельки, то крошечных зайцев, то слезинки, то деревца... Перед ним открылся бескрайний простор для творчества. Белый стих - и фигурки в конце строк, невиданные рифмы, они же в чём-то и иллюстрации!

В голове его открытие это так выстроилось, что он чуть в ладоши не захлопал, чуть кулаком в пробитый лоб не саданул.

Вот его слово в литературе! Вот его течение в океане!..

Вот!!! И - пошло дело!..

Петро Косач, увидев такие стихи, долго таращился, опускал и приподнимал с напряжением углы губ, осмысливал.

Смешнин, не дождавшись радостного восклицания, снизошёл до объяснения. Это, мол, форма такая новая, небывалая! Новое слово в мировой и украинской поэзии! "Ага, ага", - сообразил Косач и прогладил неспеша усы указательными пальцами.

"Украинский авангард - цэ дюже добре!" - изрёк. Он и денеги для книжки нашёл. Вышла книжка! Года не прошло. "Рыбы-Очи" название. Ведь глаз так на рыбу похож, а рыба - образ глубинной жизни! А глаз - тем более.

Уже дней десять, не расставаясь, Смешнин таскал книжонку в заднем кармане брюк, будто было ему восемнадцать, а не сороковник подваливал. Теперь увидит и Натаника, - воображал он хищно, - вот небывалое!.. Если б, кстати, не она - не было б открытия; боялась бы она сказать, что думает о стихах, - не осенило б!.. Она - не Павла. Той, как матери её, нравились все его стихи, и прошлые, и эти изыски. Всем знакомым показывала "Рыбы-Очи". Хотя, конечно, от обиды и она может, что-то ляпнуть. Ну да это уже значения не имеет.

***

На днях Натаника окликнула его в гостинице (Андрон охранником работал). Гостиница теперь была пёстро нашпигована офисами фирм и редакций.

- Так и знала, что тебя сегодня встречу, - Натаника глянула бархатно и увела смущённо взгляд и вернула, и опять увела. - Мне в тут в турагентство надо.

Андрон мгновенно смекнул, что она знала, где его найти, в гостиницу он устроился недавно. Впрочем, это было в её духе - как-то ненавязчиво окликать-отыскивать его, когда ей того хотелось. Правда окликала она его за все десять лет лишь два раза.

Однажды, кажется это было в одно из начальных намерений расстаться, она объявилась у него с сокурсницей, Юлькой Мухно. Наташа, судя по всему, осталась на лестничной клетке этажом ниже, а в дверь затрезвонила Юлька. Она была весёленькой, пьяненькой. "Нас волнует целый ряд вопросов по теории стихосложения!" - заявила она, лишь дверь приоткрыл. И шёпотом вставила: "Внизу вас ждут!.. Не могли бы вы нам объяснить..." Страшненькая, но раскованная девица, раскачивала сумочку - золотистый замочек ходил маятником, а девица заглядывала ему за спину, пытаясь уяснить характер тамошнего шума и мимолётного движения в темноте. Она как бы понимающе весело прошлась взглядом по его плотно подвязанному халату (только что подвязанному, иначе не было б так плотно) по его голым волосатым ногам.

Тут и Натаника выглянула из-под перил. Смешнин как будто её не заметил, прохрипел: "Я сплю, болею".  И ещё проворчал, но уже как бы сам себе или для кого-то, кто был с ним в квартире: "Совсем народ сбрендил!" И хлопнул дверью. А через день, прочувствовав, понёсся к ней.

И ещё раз она его окликала, вызвала, словно б из небытия, - отправила шутливую, вполне товарищескую, но никак не любовную, новогоднюю открытку.

Вот и теперь - соскучилась, нет упрёка в её бархате. А перелив бархата - как складки в простынях мелькнули.

В Андроне Павловиче сердце как-то вмиг расплавилось и стекло огненными струйками в живот.

- А для чего турагентство? - он хищновато всматривался, дожидался возвращения её голубого бархата. Дождался.

- Да так...

- Едешь куда-то?

- Прицениваюсь, лето ведь кончается...

- Понятно... А как поживаешь?

- Э-э, хорошо! Ухаживает один... - и торопливо: - Но не нравится... - И доверительно, словно б не год разлуки: - Даже имя дурацкое...

- Какое?

- Не важно... Платон... А ты... как?.. Не женился?

Удивительно, но она никогда ничего о нём не знала.

Кажется, и знать не хотела.

- Не будем о пустом, - отмахнулся он.

- О пустом?..

- Конечно!

Слова имели и прямой смысл. Но интонация - важнее слов. А ещё важнее - мимолётный закус нижней её губы, втяг покрасневших от смущения щёк, взмах ладони по локону. Ясно Андрону: у неё - никого, видеть его - рада. Ну и ладно. Не до неё. Через день, как водится, опомнился: прочувствовал. А тут она и сама позвонила.

Павла, значит, и услышала... Но ведь ни о чём особенном, кажется, и не говорили, поболтали, встреч не назначали... страстью наливаясь. А были уже и путёвки куплены - в Крым собрались. Тогда подумал - вот если бы с Натаникой...

Такое и раньше случалось - без содрогания не мог думать о поднадоевшей женщине. Чувство было - кислящее, словно б языком прикоснулся к контактам батарейки. Но не только во рту это кислящее - во всём теле. Век бы её не видеть! И картинки при мысли о ней как раз подходящие - подкрепляющие рефлекс отторжения. Омерзительно и вспомнить (а именно это и перед глазами) сгусточки клеевидные на завитках рыжевато-лысоватого треугольника. О Павле теперь - с содроганием. Всё внутри против, как с перепоя при мысли о рюмке водки. Антиоргазмом называл он это. Будто б вся былая услада, полученная от женщины, весь медовый хмель, превратились в нём в яд, в уксус.

А у Павлы нет и того, что было у её матери. Вокруг той жизнь искрилась, фейерверк энергии хлестал... Заболела как-то глупо. Ревновала... Царство, как говорится, небесное... А уж с Натаникой Павлу вообще не сравнить... - фигурка подкачала, нет той грациозности, от которой когда-то с ума сходил.

***

Натаника!.. Не без вдохновения имя это придумал, сплавил из Наташи и Николаевны - На-та-ни-ка, ей понравилось...

Ползёт троллейбус по городу, с бульвара Шевченко свернул на Героев Сталинграда и покатил к речвокзалу. Душно и жарко и людно, но троллейбусную духоту расщепляет чувство одно: скорее бы увидеть её - и губами к уху, чтоб эхо в нём от своего дыхания услышать!

Натаника жила на Мытнице - в микрорайоне, называемом по старине (и в подражание Киеву), новостроечном районе. У названия, впрочем, имелось и современное смысловое нагружение - район намыт: кусок водохранилища песком засыпали, вбили сваи (уханье копра когда-то будило их по утрам), выставили на сваях дома из квадратных панелей - стены китайские, лабиринты, город целый. А несколько домов - башни - из кристаллов силикатного кирпича вылепили. В такой башне и жила Натаника.

Смешнин отстучал пальцем в дверь понятную Натанике дробь.

Повторил... Приложил ухо к щели - вода позвякивает, сантехника - дрянь; в квартире - ни звука живого.

- Н-да, - произнёс он и развернулся к лифту.

Во дворе он посидел на карусели, поглядел на высокое окно, узнавая светло-серые в больших розовых лепестках шторы, вспомнив их; поглазел на дверь подъезда, похожую на зебру: обитую некрашеной рейкой; представил: вот только вышла, здесь прошла; подумал - неизвестно - на пять минут вышла, до ночи ли; пробормотал: "Ещё Платон какой-то!"; покискал сиамскому коту; странно побледнел, словно б смерть увидел; вскинул голову к небу и решил уныло: ждать нечего, жарко, искупаться надо.

V

О ПРИРОДЕ СОБАЧЬЕГО ОБЛИЗЫВАНИЯ

***

"Главный - один только миг, всё остальное - кокон! панцирь! скорлупа!.." - мысленно под счастливый стук сердца возглашал Платон Изюмников, поднимаясь прямоугольной спиралью лестницы на высокий этаж. Он громоздковато вспрыгивал со ступеньки на ступеньку, остро вскидывая колени и, в размер декламации (кокон! панцирь! скорлупа!), поочерёдно откидывал локти за спину. Видеть его никто не мог, и он маршировал, вывернув себя в детство... Возможно, отчасти правы те, которые находят сходство между идиотами и влюблёнными. Но это скорее всего в них говорит тёмная ущербность, которой отвратительны счастливые лица.

Вполне согласуясь с внешней нелепостью скакания вокруг шахты работающего лифта, бородатое лицо Изюмникова выражало притаённый восторг, а его мысленое словобормотание походило на радостное щенячье повизгивание. "Скорлупа рассыпалась - свершилось!.." Под скорлупой и коконом он понимал всю свою прежнюю жизнь, всех тех женщин и девушек, с которыми бывал знаком, все те переживания - разочарования и скуку, лихорадку и уныние, которыми был одарен прежде. Всё минувшее - скорлупа - он вышел к свету! Натаника сейчас откроет дверь.

Для жаркого августа и массивной комплекции одет Платон Владимирович с некоторым излишеством: костюмец жизнерадостно-зеленоватого отлива, белая сорочка, галстук в мелкую-мелкую крапивную листву; серые туфли - легки - дырочки-ромбики, а сероватые носки с прозеленью узора - замечательно в тон ко всему прочему. На ладонях Платон держал (так носят недавнорождённых - придерживая и сбоку и снизу) длинный багрово-алый королевский гладиолус, слегка и свободно обёрнутый в стеклянистый целлофан. Платон - человек молодости не первой, но и не последней, а именно: двадцати девяти лет. Даже и борода аккуратная нисколько его не старила, придавая лицу его несколько легкомысленное выражение, что в общем-то бородам и не свойственно. Одним словом, что и говорить, выглядел Платон Владимирович, как жених! Так ведь и цветок для чего!..

И ещё одна деталь: восходя, он не касался подошвами тех ступеней, о которые опирались стойки перил - механически соблюдая какую-то свою детско-отроческою примету.

***

В безвестный град Черкассы Изюмников угодил по лестному приглашению зазывалы с перспективнейшего НПО "Эталон". В ту пору по территории одной шестой бродили свежие ветры. На заводах и предприятиях в одночасье объявились умные директора, которые всё понимали в прогрессивном смысле, почитывали специальную литературу, интересовались новыми технологиями и, главное, знали - как надо работать. При этом они рассылали по Союзу расторопных гонцов, которые рыскали по научно-учебным заведениям, выискивая молодых даровитых людей, углублённых в перспективные темы.

Из Томска, прямо после защиты институтского диплома, Платона Изюмникова и зазвали в Черкассы, оценив лихость идеи его небывалого аккумулятора. Мелочиться не стали, с ходу предложили организовать лабораторию, пообещали в самом непродолжительном времени квартиру, ну а поездки в Японию и ФРГ - это уж само собой... Генеральным директором "Эталона" был человек могучей закваски, по фамилии Погонщиков, лицо во многих смыслах историческое: депутат перестроечного Союза! В областном руководстве Погонщиков имел чрезвычайно могущественных недоброжелателей, но зато в московских друзьях некоего Сяева. Сяев в то время возносился по правительственной лестнице всё выше и выше, пока не угнездился в кресло Председателя Совмина, и Погонщикову вдруг стало доступно всё. На завод завернула денежная река.

Завертелась жизнь вокруг "Эталона", забурлила. Зарплаты сиганули как Бруммель! С других заводов ринулись на "Эталон" спецы; завод расширялся, сотворялись новые производства, строился исследовательский центр, забивались сваи под жилые дома, замысливался лицей; отдых же в перспективе - на самолёте всем цехом на Кипр или в Анталию... А тут и успех - парочку станков с программным управлением купила западно-немецкая фирма. Об этом (с оттенком лёгкого недоумения) вещали все средства: "Прорыв отечественных тонких технологий на западный рынок..." Теперь телевидение и газеты, областное руководство и городское, все бывшие недоброжелатели и гонители стали, что называется, скакать перед ним на цирлах. Погонщиков олицетворил собой образ прораба перестройки.

Всё это бурление Платону нравилось. "Вот человек! - восхищался он Погонщиковым. - Вот размах! Вот время!.."

Даже не смутило, что с организацией лаборатории следовало повременить: отделка корпуса не закончена, помощь требуется.

Ну и прекрасно - решил - своими руками да для себя - с милой душой!.. А вокруг жизнь-то какая любопытная, телевизор посмотришь - так похлестче любого плутовского романа всё закручено! На досуге Платон - как и некоторые вокруг - стал прилежным глотателем пламенно разоблачительного чтива - иллюстрированного журнала и многослойной газетёшки. Газета в киосках не продавалась, отчего имела ореол запрещённости, но при этом её листы шпалерой вывешивались под стёклами Дома Связи, которые выходят как раз на обком партии, который её и запрещал. Платон целенаправленно забредал к Дому Связи, читывал...

Всякий человек явно обитает в нескольких пространствах: политические переживания накладываются на переживания производственные, заводские на любовные, религиозные... Хотя как посмотреть - что на что накладывается. Могут и любовные в какой-то момент перекрыть все прочие... Я боюсь, что этот абзац пролетел мимо вашего сознания. Но можно, думаю, его и не перечитывать.

Через год Платон оборудовал лабораторию по последнему слову. В ту пору он очень интересовался аккумуляторами, двумя женщинами и политикой. А если встречались ему церковные кресты - стало тянуть перекреститься и войти под них. В политике он сердечно негодовал на Партию, а всякую разоблачительную строчку о ней, выведенную с талантливым ехидством, воспринимал радушно. Представлялось жизненно необходимым разрушить Партию, которая мешает таким, как Погонщиков, - вот тогда всё в стране и станет как у людей.

Это уже потом, потом... Потом, когда Сяев исчез за границей, когда Погонщиков превратился в державника, заговорив об угрозе развала страны и о вредоносности академика Сахарова, когда "Эталон" обанкротился и Погонщиков пропал с завода, когда сам Платон превратился в эмигранта и осознал, что все перестроечные "огоньки" были прелюбопытнейшим, но и действенным видом оружия: инженеры-рабочие истреблены как класс - подались в торгаши и шабашники, заводы зачахли, страна рассыпалась, вот только тогда...

Тут бы самое время провести исследование на тему: "Механизмы воздействия тенденциозных информационных потоков на сознание обывателя", чтобы уяснить - каким образом, например, можно вырастить в человеке желание, скажем, спалить свой дом? Но я, сочинитель, подозреваю, что подобные исследования уже выполнены, поди, уже и тома в твёрдых обложках изданы! Да мало того, в каких-то из ранних редакций нашего сказа и я посвятил две главки, чтобы понять происходившее в мозгах Платона в те годы. Но я избавился от тех главок, уразумев, что нам достаточно знать лишь то, что за годы... (без отвращения теперь мало кто произносит "перестройка", "годы перестройки", поэтому я вовсе от всего этого воздержусь, а то действительно тошнота подступает), достаточно знать, что он переменился, да так серьёзно переменился, что, к примеру, 20 августа Девяносто Первого, сидя в общежитии на кровати с приёмником VEF, ударил кулаком в ладонь! Смысл удара был таков: да шарахните, шарахните, вы по Белому Дому, по демократам, что тянете?!! Но державники не шарахнули и, как мы помним, страна развалилась на куски. А Третьего октября Девяносто Третьего, сидя у телевизора, он аплодировал генералу Макашову, очистившему московскую мэрию от разрушителей и бросившему клич: "В Останкино!" Платону, правда, хотелось, что бы восставшие люди двинулись на Кремль. "Почему не на Кремль?! - кричал он Макашову. - Возьмите Кремль, телевизионщики на брюхе к вам приползут!.." Красный генерал не расслышал. Ну а утром 4-го, когда штурм телецентра уже захлебнулся в крови, Платон сидел перед телевизором с побелевшими глазами и вздрагивал от каждого снаряда влетающего - ни больше ни меньше - к нему в сердце... Кстати, все те снаряды так и застряли в нём навсегда. А потом он смотрел на расстрелянный и горящий Белый Дом и ему виделся в далёком московском небе Лик Нерукотворный, Белый Дом превратился в лампаду. И чувство было, что вся Русь Небесная стоит покаянно-молитвенно перед той лампадой.

Вот как переменился человек за несколько лет! Диво дивное. С Девяносто Первого Платон и в церковь стал захаживать.

В романах меня отчего-то смущают исторические даты современности. Вот идет роман, катится, да вдруг - раз - дата! Помню, как резануло мой внутренний слух указание даты урагана, который ворвался в роман Василия Белова. Ураган был тогда ещё у всех на памяти, он прошёлся по какой-то, кажется Ивановской области, запомнилось то, что в воздухе летали листы шифера, сорванные ветром, и летали люди, а шифер разрезал людей в воздухе. Из того же романа ещё запомнилась собака, будто бы дог, которая встречая в прихожей гостей, обнюхивала у мужчин ширинки. В последнем пассаже есть художественная точность, в шифере, рассекающем людей - тоже, но в исторической дате - нет правды, она из другого жанра, из эпопеи или очерка. Поэтому, указывая даты Третье Октября, Двадцатое Августа, которые памятны пока, я смущён, думая, что уже через десяток лет издателям этой повести придётся составлять комментарий к сим историческим числам..

"Эталон" рассыпался на сорок малых предприятий. В лаборатории у Платона осталось два человека. Сначала, чтобы получать зарплату, пришлось продать осцелограф, потом второй, потом компьютер, а там дошла очередь и до пишущей машинки, и до пятидесяти пачек бумаги, некогда купленной по дешёвке впрок... На многое и покупателя не нашлось. Кому нужны эти стенды! Получили кредит - и его проели.

Хозяйственник из Платона не вышел. Делать в Черкассах стало нечего. Квартира, понятно, ему улыбнулась. Стало быть нужно отправляться восвояси. Хотя возвращаться в Томск, возвращаться ни с чем - не хотелось. Да никто о нём в Томске и не тоскует! Мать после десятилетнего развода сошлась со своим вторым мужем, съехались - квартиры обменяли на частный дом.

А в Черкассах, может, кто о нём тоскует?.. Любовные переживания вдруг перекрыли в нём все прочие. Человек - влюбился. В принципе со всяким может случиться. Или не со всяким... Так или иначе, но однажды Платон отставил затею с переездом. Она появилась, Наташа... которую он отчего-то сравнивал с жар-птицей...

Всё вокруг в природе потемнело до черноты от вспышки в отдалении, а там и стук каблуков, и движущаяся стремительно фигура, волосы по ветру... О н а возникла. Удаляется.

Мелькнула жар-птицей - ищи, лови, приручай... Поймал, приручил. Приручил? Ну, почти приручил, почти...

***

Платон миновал двери уже двух десятков квартир; каждая - как книжная обложка. Распахнется, а за ней крепкие, но мало правдоподобные сюжеты, тайны, страсти, просветления - можно войти в дверь одним человеком, а выйти другим. На шестом этаже одна из дверей была приоткрыта. "Проветривают", - догадался он. И тут же забыл об этой чёрной щели. А в квартире той, похожей на сельскую библиотеку - с множеством стеллажей, которые в комнате располагались не только у стен, как в коридоре, но и пересекали её в две линии почти от порога и до окна. Там, впритык к подоконнику, стоял огромный стол с выключенным стареньким 286-м компьютером. За столом, против солнца, завешенного бамбуковыми жалюзи, сидел длинноволосый человек, лицо его и возраст были в эти минуты и ему самому незаметны. Он просматривал записи в своей давнишней тетради. Тут были выписки из разных книг, свои соображения, дневные заметки, описания погоды, снов, разговоров.

Человек вдруг нашёл то, что искал. Он разгладил крылья тетрадки по столу, подчеркнул название записи и стал читать, иногда с трудом разбирая свой почерк.

КАЮЩИЕСЯ

Подверженные строжайшей епетимии за грехи смертные в древних правилах Церкви разделяются на четыре разряда, и первые, ближайшие к общению называются "стоящими" с верными, с коими они стояли и участвовали в богослужении, но только не причащались святых тайн. Далее от общения с Церковью были "припадающие", коим дозволялось быть при литургии внутри храма до возгласа: "елицы оглашении изыдите", а при сём возгласе они должны были выйти из храма и пребывать вне до окончания Божественной службы, после коей они "припадали" или "преклоняли" колена для принятия пастырского благословения. Ещё далее "слушающие". Они стояли во время богослужения у дверей церковных в притворе и имели дозволение слушать чтение писания и поучения и удаляться от участия с верующими при священнодействии таинств.

Наконец, "ПЛАЧУЩИЕ", которые должны были стоять вне церкви, и со слезами просить входящих во храм помолиться об них.

По сим четырём степеням епитимии приближались древле к общению и единению с Церковью христиане, впавшие в смертные грехи, напр. , убийцы, тати, прелюбодеи, отступники от веры, еретики и им подобные.

Из книги "Православная Церковь в ее таинствах, богослужении, обрядах и требах".

Прот. Г. С. Дебольский

На следующей странице другой пастой была торопливая запись со многими сокращениями. В этом месте человеку пришлось особенно напрячь внимание, чтобы прочитать и понять, что он хотел сказать себе много лет назад:

Кающиеся и плачущие - те, чьё покаяние в плаче, в храм им войти не дозволено, а дозволено лишь стоять под церковью и просить входящих помолиться о них...

А мы все не подпадаем ли под эту епитимью? Имеет ли значение, что ни один священник такого наказания не наложил на нас? Но если отступники мы, но если мы прелюбодеи... То вот и закрыты на замки храмы! Вот и взрывает их Хрущёв. И незримый храм, стоящий над Русью, закрыт. А мы и плачем, сами того не ведая! Не ведаем, что просим помолиться о нас святых предков наших и мучеников новейших. Обещают власти, что мы жить будем по райски? Никак не бывать тому. По адски - возможно. А кто же снимет с нас это наказание?.. Тот, Кто наложил - Господь Бог. Как возопим все от ужаса, осознав, что не допущены, что недостойны... Что же нам пережить суждено, чтобы простилось нам?..

Июль 1961 г. , закрыли Троицкий храм, говорят взорвут.

***

Ступеньки окончились. Вернее, они слоились и чуть выше - к зарешётчатой дверце - к машине лифта, которая вдруг загудела, в ней завертелись колёса, заскрипели тросы. Но те ступеньки не для него: пришёл... Дух перевёл. Вот она её дверь - без номерка, тощая, необитая, щель меж косяком светится, даже и сквозняком через неё тянет... Платон вскинул кулак, чтоб постучать, но не решился сразу, прислушался. Кран капает, стукает вода в тонкую сталь ванны... Ванна у неё зелёная, с большим рыжим потёком в форме крыла... Есть к чему приложить руки в её квартире - и дверь утеплить и краны наладить, да и вообще - ремонт закончить. Квартира, он знал от неё, ей досталась несколько лет назад, когда снесли бабушкин дом, в котором было прописано много народу. Родители с бабушкой обзавелись трёхкомнатной квартирой на Рождественской, сестра с мужем и дочкой - получили двухкомнатную на Луначарке, Наташа - эту: невеста.

Постучал... За дверью совсем не сразу возникло протяжное пошаркивание тапочек о линолеум.

"Кто?!" - в голосе ленивое недовольство, не без оттенка вызова и даже угрозы, мол, кого принесло?!

Платон Наташу тонко чувствовал - тон адресован не ему, а некоему, чтоб отпугнуть - мало ли кто в наше время по подъездам шастает.

Он коротко отозвался: "Я". Как всегда, как сто раз до этого. Она рассмеялась. Она рассмеялась чему-то своему.

Открыла дверь. Что-то в вязании её насмешило, с вязанием вышла - спицы синие, варежка красная, Наташа виделась ему невероятно красивой - он смотрел на неё словно б через кусок горного хрусталя: тени на лице и отсветы солнца от зеркала - невероятное лицо! На ней был голубенький махровый халат, в котором Платон её уже видел дважды. Улыбалась, плотно запахнула халат на груди. "Проходи. " Взяла гладиолус и тут же ткнула его под зеркало в прихожей. Платон положил ей ладонь на талию. Точнее - хотел положить, тепло почувствовать. Но Наташа незаметно-ловко сделала полшажка в строну, ладонь скобкой зависла в пустоте.

Он чувствовал неловкость из-за того, что одета она по-домашнему, а он - франтом. Он-то был настроен прямо с порога предложить ей выйти за него замуж. Но она вдруг стала говорить, - видно, намолчавшись за день, - о вязании, объясняла, что её насмешило. А он за это время успел дважды огорчиться: принимая цветок, уклонилась от поцелуя; на гладиолус не посмотрела, как смотрят на цветы женщины, сунула на столик - к флаконам и квитанциям; варежка для племянницы - ей важнее. Ещё приручать и приручать, подумал.

Квартира Наташи пребывала в состоянии хронического ремонта, отчего разномастная мебель и вещи занимали тут временные места. В прихожей стояло старинное бабушкино трюмо и новомодный шкаф, из дорогих, он стоял косо, с отступом от сорванного плинтуса. В комнате у стен были натыканы коробки из-под бананов с книгами и посудой. Единственно что в комнате было в порядке и обитаемо - обширная серая тахта, составленная из шести мягких тумб, четыре их которых имели высокие спинки, обращённые Наташей не к стене, а внутрь комнаты - к окну и к двери в прихожую, отчего тахта походила на крепостную башню - с зубцами и бойницами. Кухня была приспособлена для кухонных дел ещё меньше, чем комната для житья. Когда-то её мать надумала поменять ей раковину.

Старую сняли и унесли, и смеситель отвернули. Теперь нержавеющая сталь новой мойки покрывалась в углу бронёй пыли. Старый тяжёлый стол для удобства жизни стоял посреди кухни, диагонально к окну, потому что с него Наташа ловко подбиралась к антресоли, где хранилась клубки с шерстью. Он разулся и в носках прошёл за ней в комнату.

- Ты прямо как жених! - удивилась она и приумолкла.

Платон потянулся прижаться к ней, она одёрнула: "Перестань! Петли собьются".

Вчера - ласкова, сегодня вдруг - нет. И не узнать причины.

Она уселась в полуовальное старое кресло, из которого вата лезла, уткнулась в вязание. Он пристроился на трёхножную шаткую табуреточку.

Теперь и язык не поворачивался произнести эти сложные слова: "Выходи за меня замуж". Казалось, ими, словами подобными, всё можно испортить. Это ведь зазыв в другое качество жизни, предполагал он. Одно дело "любовники" (да и то, как бы и ненастоящие), другое - "жених-невеста" - серьёзная сфера. А скачок из системы в систему без подготовки, он знал, всегда рискован, разрушить всё можно.

Уродство выйдет. Пусть, решил он, всё пока остаётся как есть... А - как есть?.. Робел язык!

Наташа любила с ним поговорить. Прежде Платон заходил за ней и, если заставал дома и при этом она была в настроении, они отправлялись гулять. Много меж ними было переговорено. И о пустяках и о вещах тонких.

Сейчас Наташа (словно бы вчерашнего дня не было - вот бы о чём говорить!) принялась рассказывать о Настеньке (для которой и варежки вяжутся), дочери младшей сестры, и о их собаке. Точнее собака когда-то была общая, но когда разъехались - собака досталась Свете. Платон чувствовал, что та собака счастливее его, потому что обожаема многими, и Наташей в первую очередь. О Чарли, престарелом пудельке, она говорила с сочувствием и даже умилением, впрочем, умиление больше касалось отношения сестры к пудельку. К старости у Чарли образовалось много болезней. Врачи наши сердечную аритмию и ревматизм, а недавно пришлось ему два зуба вырвать. И с желудком у него проблемы. Что попало Чарли не ест, для него специально Света готовит. А больше всего он ветчину любит. Только надо мелко-мелко порезать.

- Я тоже люблю, - засмеялся Платон.

- И зрение у него плохое - почти ничего не видит. А нос - сквозь полиэтилен чувствует... Как это у собак так получается?

- Очень просто, - ответил Платон. - Собаки смахивают языком с носа аппетитные молекулы запаха. Если, конечно, запах состоит из молекул. А с другой стороны, из чего ж ему ещё состоять? Вот из чего состоит запах ветчины? Или запах любви?..

- Давай про любовь не будем, - попросила Наташа.

Но Платон сегодня о пустяках говорить не хотел.

- Я думал, - проговорил он, ослабляя галстук, - жарко всё-таки... Думал, может, сегодня выберемся в кафе? Шампанского возьмём. А то сидеть, как на цепи, смотреть на тебя, языком смахивать твой запах...

- Здравствуйте! - возмутилась Наташа и покачала головой. - Я только что из душа.

- Или в ресторан. Я себе зарплату организовал...

- Как это?

- Мебель продали, - неохотно признался Платон. - Погонщиков сказал, выживайте как хотите... С одной стороны вроде бы и законно. А с другой... Неприятно. Развал! Вот и выживаем. Но ещё лет на пять добра хватит.

- Интересно... В ресторан, говоришь? Ну-у... можно сходить! - Наташа чуть покраснела от удовольствия и не сразу подняла глаза на Платона, какой-то узелок довязывала.

Рестораны она любила.

Отставив вязание, она поставила гладиолус в вишнёвого цвета вазу и положила ладони на высокие его плечи, чуть присела, в глаза заглянула.

Платон приобнял её, потянулся к её лицу. На этот раз она губ не отвела. И даже не откачнулась. Лишь вздрогнула, когда большая ладонь легла в разрез халата, на прохладную грудь.

Вдруг, в какой-то момент, уже откинувшись, лёжа, уже с распоясанным халатом, Наташа напряглась струной, вывернулась от Платона, вскочила, расторопно прикрываясь.

- Тихо! - выдохнула она.

- Что?! - Платон не мог прийти в себя, не понял.

- Тихо!.. - проскрипела она уже чуть не с ненавистью.

Дверцы лифта с полязгиванием открылись рядом за стенкой.

Ну и что? Лифт всё время...

Посмотрел ей в лицо - застывшее отчаяние. И у самого сердце гулко-испуганно забилось.

 

VI

ВОКЗАЛ. НА ПЕРЕСЕЧЕНИИ ТРЕЩИН

***

Покачивая чёрным полиэтиленовым пакетом, на дне которого массивно, как груз маятника, разлёгся хлеб, прикурив у случайного человека, человека бедного - в перекошенной красной майке, икающего, с размусоленной "примой" в грязных пальцах, Древко вышел на перрон. Здесь было много народа, вещей, шума, это мешало. Но была и тень. Почти сразу он нашёл средь людей себе место - подоконник. Окна вокзальных подсобок выходили на перрон. Примащиваясь рядом с толстым подростком, у которого было глупое лицо и чуть ли не женские груди, Валера заглянул в окно - в ресторанную кухню.

Повариха в белом кромсала тесаком мороженую рыбу. На бортике алюминиевого стола прыгала корявая надпись: "Ст. для холод. зак".

Валера присел на подоконник и наконец затянулся... О проклятое наслаждение дымной затяжки!.. Ядовитый туман ввинчивался в кровеносные сосуды и, одурманивая кровь, возносился толчками сердца в мозг. О ядовитая сладость!..

Совсем близко, из угла, пророкотал объявляющий голос.

Слова расслаивались, двоились, пытаясь нагнать над перроном своих близнецов, летящих из отдалённого репродуктора.

"Поезд номер 181, Минск-Симферополь, опаздывает... "

Подросток капризно простонал: "Опя-ять!". И всё вокруг шевельнулось, заговорило; жаркий перрон загудел, зашипел.

Мальчик, рисовавший мелом ракету, поднял голову к женщине и проговорил странное:

- Из двух сообщений - одно ложное. Да, мама?

Подпиравшая коленом толстый красный чемодан женщина, не отозвалась. Стояла она в совершенно неудобной позе, смотрела, вытянув шею, куда-то в сторону репродуктора, обращённая резным профилем к Древко.

- Сначала сказали "на час". Теперь ещё "на тридцать минут". Значит, есть вероятность, что и это сообщение ложное. Да, мама?

Женщина и на этот раз не ответила. Мальчик не удивился и продлил меловую линию.

Никотиновый хмель не стоек, в полминуты вылетел. Древко обругал себя идиотом и сделал от окна по диагонали два шага, чтобы мельком увидеть - что видит женщина. Но он сразу же и забыл, зачем двинулся к колонне, потому что узнал в толпе свою давнюю приятную знакомую. Она стояла к Валере боком, привстав на цыпочки. Валера подступал к ней, вглядываясь в повзрослевшие черты молодого лица, убеждаясь, что не обознался из-за необычности ракурса.

24

Помявшись, он смущённо улыбнулся и прикоснулся к её локтю:

- Привет.

Она резко обернулась.

На щеке её Валера обнаружил слёзку.

- Здрасьте, - сердито буркнула она, словно б от удара защищаясь. И, узнав его, попробовала ответно улыбнуться.

Кончики её пальцев прошлись по некрашеным щекам, прогоняя капли. - Не узнала сразу.

- Что-то случилось?..

Миг назад он и думать не думал о ней. Да вот посочувствовал смутившемуся своих слёз человеку, и разговор возник, может и не самый содержательный из всех сотворяемых на перроне в эту минуту, но нам вполне любопытный.

- Да ну! Ничего... Давай в сторонку отойдём. Возьмите это, - она показала на бардовый объёмистый цилиндр сумки.

Древко легко подчинился. Но и подумал: "Куда же это, что за перебежка?"

- Ничего не случилось... Просто грустно отчего-то... - Павла остановилась у крайней колонны и, оглянувшись, опять приподнялась на цыпочки.

- Ждёшь кого-то?

Валеру мучило, что он не может вспомнить её имя.

- Уже нет. Просто застоялась, потянуться, прости, захотелось. Поезд опаздывает.

- В Крым?

- В Крым.

- Э-э...

В этом "э-э... " был вопрос, совершенно ей понятный. Все подобные междометия - то ли отзвук допотопного времени, когда ещё и язык не был нам дарован, то ли грядущего - когда отнят будет. В вопросе было: с кем?

- Одна! А путёвки, представляете... две.

Павла обращалась к Валере - то на "вы", то на "ты". Она не помнила - на "ты" или на "вы" с ним была когда-то.

Кратким было их знакомство.

Одной не скучно?

Так получилось. В последний момент... Жалко, что путёвка пропадёт. Да и билет...

- Может, ещё сдать успеешь?

- Не успею. Пусть пропадает.

Валере не было дела до обстоятельств её жизни. Да она и не хотела об этих обстоятельствах с ним говорить. Но ведь и помочь ей надо, чего ж билету пропадать?! Ему стало жаль чужих денег.

- Давай в кассу схожу, узнаю.

- Валера... не стоит суетиться. Ладно?

И он устыдился своей мелочности. Но и привольно себя почувствовал, что-то расправилось в нём, суетность отлетела, словно б под звёздами средь тихой реки вдруг оказался. А она изменилась, отметил он, да ведь три года после Сокирно прошло. Тогда девичья робость была в ней.

- Ты повзрослела.

- А ты такой же. Я тебя в городе как-то видела. С тобой была дама. Красивая. Жена?

- Не знаю, - ответил он улыбаясь. - Может, просто знакомая... А вообще-то... - Он думал, что скажет, - да, жена. Но произнеслось другое: - Вообще-то я одиноко живу. По сути...

Да и Тамару он не считал красивой.

Впрочем, она и Павле таковой не показалась.

- А тут, на вокзале... Провожаешь кого-то?

Валера чувствовал её к себе расположение и ещё явственней то, что ей хочется его задержать, поговорить.

- Да нет. Случайно занесло. Тоже в отпуске, - он для чего-то приподнял, показывая, чёрный пакет с хлебом.

- В отпуске?

- Каникулы в школе.

- И вы, Валера, допустите, что бы пропала путёвка?

- Ты меня приглашаешь? - В голосе Древко возникла приятная ему самому игривая интонация.

- С удовольствием приглашаю! - поддержала Павла его игру.

Разговаривая, они оба чувствовали некоторое неудобство.

Валера испытывал неловкость, что забыл, как её зовут.

Помнил, что как-то не совсем обычно, то ли Власа, то ли Паша, то ли Богдана. Неудобство, которое испытывала Павла, было иного рода. Она боялась, не отдавая себе в том отчёта, остаться в одиночестве, когда в неё вновь вонзятся все режущие и колющие слова, брошенные Андроном. Она отлично почувствовала, что Валера забыл её имя; это не показалось ей обидным, ведь после Сокирно не виделись, кратким было знакомство, и она скоро нашлась, как ему подсказать своё имя.

- Смотри, правда две путёвки. - Из её заплечной сумочки явились приятного вида - с красным солнцем, с катером и человеком на лыжах - белые глянцевые прямоугольники. - Подруга в последний момент передумала.

- Забавно...

- Всё оплачено... И дорога. И путёвки.

Валера понимал, что она его подначивает, провоцирует, что всё это отчасти игра и шутка. Ведь понятно же ей, что не может человек ни с того ни с сего сесть в поезд и уехать неизвестно с кем, неизвестно куда. Так отчего ж и не подыграть? Ему было легко рядом нею. И он неожиданно подумал, что, наверно, по утрам приятно было бы её целовать.

Молодо, свежо лицо, губы отчётливы.

Она взяла на себя роль искусительницы, он простака.

- А подруга вдруг приедет? - придурковато вылупив глаза, задался он вопросом.

- Не приедет, - сладко прошипела она. - Я почему и расстроилась. Договаривались полгода, собирались... А она: "Понимаешь, Павла, не получается..." Так что, Валера, можешь и не думать. Приглашаю!

- Надо подумать, - он продолжил игру, понимая, что конечно же никакая его поездка никак невозможна. Он даже в центр города ходит пешком, экономит. Да и не только в деньгах дело - Тома его ждёт обедать! И Костю Николай Иванович с дачи вот-вот привезёт...Хотя было бы здорово - раз и исчезнуть!

- Подумай, - она с прищуром глянула на него.

- Увы, - развёл он руками, в одной из которых был пакет.

- Рад бы в рай...

- А, вам слабо! - не унималась Павла.

- Ладно, шутка есть шутка, - Валера вышел из игры.

- Конечно! - согласилась Павла. - Просто подумала, если одинок - так и терять нечего.

А ведь и нечего! - ясно почувствовал он.

- Да и ни денег у меня, ни вещей. Паспорт, правда, с собой...

- Правда? - Павла победно похлопала в ладоши.

Он и сам удивился, что вспомнил о паспорте. А ведь, может, это судьба?

- Если только в деньгах дело - дашь из Севастополя телеграмму. А нет - за всё заплачено... Отпуск-то раз в году! Чего ж тут в пыли и жаре сидеть?.. Представляешь, уже завтра - море! Пляжи. Скалы...

***

- Внимание-ание, - зарокотали репродукторы, - на первый путь прибывает...

А действительно, вот будет номер... Сюрприз так сюрприз.

Томке телеграмма: "Срочно вышли востребования, объяснение потом..."

Вдруг да согласится?.. - чувствовала Павла. - Но ведь женат! Куда там - от жены и детей. Да и зачем женатый? Хотя говорит, что одинок... Мужики трусоваты. С головой в омут - хвост у всякого задрожит... Это подонок Андрон Палыч ничего не боится...

- У меня четвёртый вагон.

- Море и скалы - соблазнительно.

- Что? Я не слышу.

Они двигались среди множества людей, их обгоняли, толкали, встречно пресекали им путь. Валера, вскинув бардовый баул на плечо, проталкивался за Павлой.

В отдалении из-за поворота, из густоты столбов, построек, цистерн возникла зелёно-красная прокопчёная физиономия тепловоза.

Так что же, может, взять да и поехать?.. Да куда тут ехать, шутка есть шутка!

Валера представил, что сейчас вернётся домой, увидит Тамару, а потом все дни до школы будет думать о море и о том, что он полный идиот. Представив кислое лицо Тамары, он ускорил шаг.

Сейчас разберёмся, сказал он себе, шутка или нет. Несёт ветром, так и нечего противиться! Он проталкивался за Павлой, не веря в то, что сможет уехать.

VII

ПРОЛОГ

ПРОСТЫЕ НРАВЫ СОКИРНО

***

На растресканном белёсо-сером асфальте средь соснового бора приостановился автобус... В тот день, три года назад, на белом свете, как заведено, свершались миллионы событий. В их числе произошло и такое - из автобуса на извилистую пустынную дорогу вышло шесть человек. Шесть лишь! А в былые годы... Вы помните? Кто-то, конечно, помнит. Да и как забыть! В былые времена, когда автобусы подваливали в Сокирно перегруженными, рюкзаки и рулеты палаток каменели под ногами, сдавливая ступни ног, а самая нервная удочка, - из букета, пристроенного над головами, - норовила хлопнуть по случайному загривку, - сотни высыпались на эту дорогу.

Прилетали сюда автобусы старательно - раз в тридцать минут.

Магнитофоны жевали воздух, всё хохотало и визжало, поток неиссякаем был... Было, бывало... А теперь - в Сокирно шестеро вышло, а назад - и ехать некому, пустой отвалил, как оплёванный, дымок разнесло.

Сокирно! Место вот каково, кто не знает. Прежде прочего следует сказать - место дивное. Сосны мачтовые - вершинами объёмно влеплены в сердцевину неба; коттеджики - домики деревянные - цепочками разорванными разбросаны вдоль берега средь сосен, средь тропинок; великая река (ну да вы знаете, Русь здесь устанавливалась) отражает днём солнце, а ночью луну и летящую цаплю; желтоватая лента пляжей - с топчанами и лодками - нецеломудренно обнажает тела, делая всякую тряпочку порочной; тут и ресторанчики мудрёные - и в гроте, и на пеньках, где за копейки подавали под пиво жареных кроликов и цыплят; тут и рыночек и киноколлизей, и танцплощадка...

Зона отдыха - в двух словах.

А одним - Сокирно.

Всё тут жило, бурлило, кипело, развлекалось-разлагалось.

Но обрушились на Сокирно перемены. Как, впрочем, и на всё и на вся. Затрубили трубы всенародно: пьянство - гримаса, "змий". Ну да, оно вроде и верно. Но как-то странно, чтоб ни с того ни с сего бросить всем миром употреблять-закусывать.

Хотя в этом что-то и есть. Может и давно пора. И не узналось сразу в этом громе ликующем нечто очень нечеловеческое, буквально антихристово. Первое чудо, явленное Христом, было обращение воды в вино. А тут первое действо нового правителя, что ни говори, как раз анти. Пьянству была объявлена война.

Линия фронта докатилась и до Сокирно. Как-то на сыром туманном пляже, недалеч от ресторанчиков-баров, обнаружился человек с прорезаным горлом. Повод был найден; на войне как на войне - рассадник и аннулировали. Скорей всего Сокирно пережило бы эту пустяковую диверсию. Да вот на следующий год охнула Русь Чернобылем. Дрожь прошла, как огненная молния, по старой реке. И словно б во времена батыевы паутиной перекрылись тропинки Приднепровья. Кусты и травы, тайные корневые подземные миры шевельнулись, двинулись к солнцу, чтобы, может, и солнце само паутиной прибить... Мужайся, и да крепится сердце твоё, Русь...

***

В то лето сердца были уже напряжённо политизированы...

"Это - как?.." - спросит потомок, читатель этих страниц.

Действительно - как?.. Хорошо бы выстроить ему ответ, ему, странно любимому человеку, как это в старину делалось - в форме диалога. Один интересуется, второй удовлетворяет. Ну например.

- Что значит - сердца политизированы?

- Вот с чем сравню. Если накачать воздух в бочку с вином, то получится шипучка. Правильно?

- Правильно. Газификация!

- Ну а если накачать человека силой - мышцы сформировать?

- Качок выйдет.

- Пусть так. А если политическими страстями?

- То выйдет человек политизированный.

- Верно. И страсти в нём, как та шипучка, однажды в свой час пшикнут-стрельнут.

- И что же, выйдя из автобуса, они друг другу стали говорить про политику?

- Нет, политика здесь ни при чём...

Теперь я вижу, что форма диалога не оправдала себя! Просто автору этого сочинения хотелось сказать, что политизированность времени - просто деталь, такая же, как, скажем, сосны, заброшенные коттеджи, река, на фоне которых сейчас развернутся события, важные для нас...

Люди, вышедшие из автобуса, политический текущий момент обсуждать не стали, хоть у каждого из них и было мнение по поводу прошлого и будущего своего отечества, выращенное в колбах ТВ и на газетно-журнальных полях. Нет, они прибыли в Сокинро попросту.

Попросту это так: три девушки и три молодых человека.

Обычное дело. Всё всем понятно, как в политике. Но это если в подробности не вдаваться. Роман же наш подробен! Поэтому во избежании недоразумений следует здесь дать формулировку подробности, коей следует именовать ту мелочь жизни, которая не является пустяком. Пустяков же в нашем романе не будет.

Хорошо людям, которые садясь за письменный стол или компьютер, не знают, что написать. Что ни напишут - всё слава богу, всё как подарок. Куда хуже мне, в котором уже шумит жаркими ветрами сосновый бор, кому ясно видны лица молодых людей и понятны их мгновенные перемены желаний. Я всё оттягиваю и оттягиваю мгновение, когда перекатится моё перо к ним.

Наверно, тут самое место приоткрыть (что конечно же может выглядеть нескромно) личность автора. Кто таков?! Откуда? Всякий может спросить. Ведь автор где-то близко и нет-нет да и объявляется на этих страницах. Любой вправе спросить: кто таков?! Но я не знаю, как ответить. Я близко...

В сорок лет оказывается всё близко. Только что были девяностые годы - рождение моего деда, Цветаевой, Платонова; вспыхнуло их детство - неведомое, странное, родное.

Близко-то как! И тут же, уже у меня под ногами, завершились нынешние девяностые, рассыпалась страна, написан "Бедный ИОВ", родился Иван, детёныш, сын второго дыхания... Зайдёшь в соседнюю комнату - можешь дружелюбно кивнуть Светонию, перемолвиться с Рабле, а Гомер эхом повторит за тобой: "Я сомневаюсь, что был я в Итаке..." Я родился в чащобе двадцатого века, через десять лет после Второй Мировой и 38 после Революции, через 18 после расстрела моего деда... Всё близко... Увидеть бы потомка моего, живущего в следующих девяностых!.. Да вот, кажется, и вижу! Любовью светятся мои глаза... И ещё через сто лет, и ещё через сто... Ах, как бы любил меня мой дед... И ты на него взгляни, так его запомнили крестьяне. Вот он, молодой и добродушный, стоящий на козлах прыгающей по полю коляски, он досадливо взмахнул на повороте хлыстом, подгоняя лошадь, навсегда покидая наше родовое тульское имение. Он любил многочисленную родню, скачки и преферанс, а принял мученическую смерть за Россию.

Он любим мною уже и за тот взмах хлыста... А за ним, из ХVIII-го смотрит на нас с тобой его прадед, ещё юнец, не ведающий, что впереди его ждут многие войны, Бородино, Вязьма, шпага "За храбрость", Париж, генеральство, что доведётся ему, ветерану 12-го года, командовать парадом при закладке Храма Христа Спасителя, вокруг которого по жёлтым дорожкам будет гонять колесо одна девочка... Оканчивается территория ХХ века, я стою на его опушке. Всё вокруг видно на сотни лет...

А когда мы прикладываемся к иконе, то целуем и предков своих, живших во Христе, и потомков своих до последнего дня.

Сочтите, читатель, эти строчки черновиком неоконченного письма, которое задумал автор для неведомого вам человека; начал да и позабыл его меж этих страниц. Уж простите меня.

***

Домик на себя оформил Борис Квадраткин, человек с лицом и фигурой римского легионера. Борис был объектом приложения страсти дев тихих и дев восторженных, дев умных и дев неразумных, и прочих дев, и прочих. Он действовал на них - как на кошек валерьянка - они дурели. Случается же в природе такое! Студенческое имя ему было - Нолик.

В этом несерьёзном, магнетизирующем многих прозвище, реально звучало уважение к Борису Квадраткину. В институте он вёл жизнь ураганную. Но в какой-то напряжённый момент буря вынесла его из стен родного факультета. Пришлось Борису спешно переплывать на заочный. При этом из институтских коридоров его вынесло в коридоры заводоуправления, а именно в отдел снабжения завода "Эталон". Завод - это была та стихия, которая после родниковых институтских лет вдруг показалась ему бескрайним свободным морем. Прежде Нолик чувствовал себя как бы в сырой котловине, где хоть и вдосталь всего - и девок и вина, и друзей-придурков, - но ведь и понятно - там, выше, на зелёных холмах, есть другое, там ведь солнца больше. Он несколько раз, как бы в шутку, пытался выкарабкаться из сырости (говорил своим: ну-ка, крикните меня секретарём). Но комсомольское начальство всегда имело свои виды, а может и казался он им опасным: сомнёт да заменит; спихивали его. По правде, в ту пору в роли комсомольского начальника его представить было сложно.

Боец - да, парень с девками активный - угу, организовать шабашку - запросто, но чтобы он на собрании мутное слово держал... Одни шуточки его чего стоили! В сочетании с каменным легионерским лицом (когда вдруг белая молния-улыбочка разлепит суровую щель) эти шуточки его производили славное впечатление, повторяемы были, разносясь кругами и теряя авторство.

Поездке в Сокирно предшествовало сплетение интриги, смысл которой состоял в том, чтобы примирить своего друга-приятеля Интрусова с Элиссой, девицей - глаза в косинку и с улыбкой неожиданной. Интрусов состоял в горкоме секретарём комсомола. А Элисса - печаль его давняя, из-за которой он в Черкассах оказался, - корреспонденткой при заводской многотиражке. Когда-то она тоже училась в Киеве, и там что-то между нею и Интрусовым произошло. Квадраткин подробностей не знал. Точнее, знал, что ему положено - Элиссу нужно из города вырвать и к Интрусову на руки передать... Что ж, значит, Сокирно пора проведать! Повод придумали такой - переезд Интрусова в Крым. Тем более, что это не было полной ложью, перевод в Крым ожидался с неделю на неделю.

Квадраткин подловил Элиссу в редакции. В комнате никого не было. Он уселся перед ней на край стола, забрав и пригасив сигарету. "Слышала? Интрусова переводят, засиделся в нашей дыре." "Куда?" - зачем-то поинтересовалась Элисса.

"В хороший крымский город. Севастополь называется." - "Ну и пускай, - равнодушно ответила она, прикуривая новую сигарету. Нолик сосредотачивался на её неуловимых глазёнках, думая: и что Рюрик в ней нашёл? Плоска - тоска. Хотя улыбка и губы. Но косая-косая... И волосёнки какие-то пегие.

"Знаешь, Элисса... есть люди, которые самолёту предпочитают самокат - надёжнее. Ты из таких?" - "Почему?" - глянула Элисса исподлобья. - "Почему?.. Об этом, Элисса, тебя и спрашиваю. Ты вот как чувствуешь - Интрусов самолёт или самокат? Какая у него моща?" - "Что тут чувствовать - всё видно. Причём давно. Толстый и наглый. Очень масштабен!" - "То что толстый - похудеет, коль захочешь. Да и не толстый он, а плотный, конституция такая. А что наглый - по себе знаю - второе счастье..." - "Даром такого счастья мне не надо!" - Элисса уткнулась в свою писанину. Нолик вытащил из её пальцев ручку, крутанул пропеллером по столу, та свалилась на пол. "Ты всю жизнь собираешься в многотиражке, как сова, сидеть?" - "Почему, как сова?" - Элисса подняла ручку. "Ты же классная девка, но ведь в Черкассах тебе ловить нечего! Газетка, кстати, вот-вот накроется, времена меняются. А журналистов таких, как ты, в городе - сколько?" - "Пруд пруди." - "Пруд пруди - не то слово, как собак не резаных. Вот и будешь тут, как слепая сова, метаться из редакции в редакцию, место искать. А можешь ведь стать..." - "Ага, - поняла его Элисса, - чайкой!" - "Чайкой так чайкой, - Квадраткин пустил свою молнию-улыбочку, от которой всё возможное должно было в ней увлажниться. - У него батя в Киеве высоко сидит. Не пожалеешь... Я, собственно, зашёл тебя на его проводы пригласить. В Сокирно едем в пятницу...

Не спеши. Никто тебя насильно в постель не потянет..." - И глаз прищурил. Элисса задумалась, потом сказала, что если и поедет, то только с Галкой.

Галку Орлец, подругу Элиссы, Квадраткин знал, она работала воспитательницей в заводском детсаде. Была она девкой грубоватой и долговязой, да ещё и лоб у неё был в прыщинку - как салями.

"С Галкой так с Галкой, - сразу согласился Квадраткин. - Найдём ей кого-нибудь, что б не скучала."

Основная проблема была решена. Оставалось - пару прыщавой найти. У самого Бориса в это время наметилась небольшая совместная история со Светлячком из конструкторского, так что к общению с воспитательницей он готов не был. Но на ловца и зверь. В центре, у Дома Связи, на глаза попался Древко, сокурсник бывший, парень с заумью, но в небольших дозах и к общению годный. В пединституте, правда, предами ценим был: чуть не с третьего курса вёл в подопытной школе факультатив. Но вот среди сокурсников - робок и неясен, как за дощатым забором.

"О! Только о тебе вспомнил - ты тут как тут! - Нолик выбрался из машины на бордюр, руку каменно жал, улыбнулся. - Кстати! Выходные свободны?.." - "Ну..." - озадачился Древко.

"Ясно, - мягко и со смешком, ожидая ответной улыбки, - оборвал его Квадраткин. - Значит, едем в Сокирно. С двумя ночёвками. " Древко затянул что-то насчёт библиотеки, мол, собирался плотно посидеть. "Что за библиотека?! - укоризненно изумился Квадраткин. - Лето - проходит, жизнь - проходит! Домик - заказан. Домишко - три комнаты, шесть коек. Компания - что надо... А девицу при этом гарантирую послушную". - "Да, лето проходит, - согласился Древко. - А что за девица?" - "Вот чего не умею - девицу на пальцах показать... Воспитательница одна, в каком-то смысле твоя коллега. Годится? И вообще - это Сокирно, ты понимаешь!..

Там, Валера, в мои золотые годы девок полегло, что немцев под Сталинградом!" Подкупило: Нолик имя помнит. И протянул: "Да вообще-то... " "Всё! Завтра на станции в восемь... Ты-то не женился? Нет? Ну и всё. Колбасы прихвати." - Квадраткин прихлопнул дверцу.

В пединституте они обитали на разных факультетах.

Квадраткин на "дурфаке", так самоуничижительно именовался факультет физической культуры и спорта. Древко - на русской филологии. Но пересекались. Вокруг Квадраткина вертелась разбитная компания, в которую Древко приглашаем не был.

Творились там дела не только развесёлые, но и непонятные: денежные, тёмные. Не приглашали: серьёзен, о неинтересном заводит, всё идеи какие-то... Древко же в сердце держал на Нолика тихую обиду. Ему казалось - оттого его в компанию не зовут (он пару раз определённо навязывался), что неполезен.

***

Древко, увидев в толпе на автостанции рядом с Квадраткиным Элиссу, приоткрыл рот, готовый через пару шагов воскликнуть что-то радостно-приветственное. Скорее даже как-нибудь пошутить. Но та, заметив его, отвернулась. Древко внутренне сник. Нолик махал ему с десяти шагов, приветствуя, мол, ждём тебя, ждём!

С Элиссой пришлось по-новому знакомиться. Она скользнула по Валере косящим неузнающим глазом, кивнула.

Значит, так надо.

Одно время они были дружны: в первый год после школы, когда поступали в черкасский пед и не поступили, хаживали вместе от безделья в кино. Зима была длинной. Древко азартно что-то рассказывал про книжное. А в мае его забрили в службу, больше и не встретились... Не знакомы так не знакомы.

А две другие девушки улыбнулись. Светлячок улыбнулась - симпатично, скромно, но Гале лучше б не улыбаться: лицо стало каким-то абстрактным, словно б распалось на дуги. По излишней продолжительности этой улыбки Древко понял, что Галя, девица громоздкая и с каким-то неприятным носом, предназначена ему.

Протянул руку и крепкий ширококостный парень: - Интрусов, Ярослав. Серьёзно посмотрел, с уважением, как наверно и на всех смотрит, знакомясь.

Бывают же, однако, имена! Может, извиниться да не ехать?.. Галя эта кошмарная...

Но - поздно убегать: подкатил сокирненский автобус, собрал в сборочку полустеклянные шторки передней двери. Да и как бежать - настроился (это как бы растворил и смешал краешек своего времени с Сокирно: думал - как будет и что, колбасу покупал, сумку собирал), не выскользнуть, смешалось его будущее время с временем этих людей.

А Элисса о чем-то с Ярославом переговаривается... Как-то нехотя, но... Так-так-так... Верно говаривал Квадраткин: город маленький, прослойка тонкая...

***

 <Эталоновская> "Радуга" располагалась за ветхим полупрозрачным - штакетным - забором. От ворот и калитки остались столбы, которые когда-то, как и многое тут, были крашены розовой краской. Теперь столбы, сделанные из шпал, подгнили, и их перечёркивал, как шлагбаум, а может и удерживал от падения, ободранный хлыст сосны, которой, очевидно, не повезло в жизни. Квадраткин поднырнул под неё и вдруг зацокал языком. Оказалось собаке. Беспородного толка пёс лоскутной серо-рыже-чёрно-белой расцветки сидел под дверью голубого вагончика, беззвучно скалил зубы.

Поцокав языком, Квадраткин оглушающе свистнул и притопнул ногой, собака проворно отбежала за вагончик и оттуда, уже из-за угла, нервно залаяла.

Шесть человек стояли на обсыпанной хвоей дорожке, свалив у столбов сумки и рюкзак. Все выжидающе смотрели в разные стороны, кто сквозь близкие сосны на Днепр, на песчаную косу и белёсую зелень кустов за ней, кто на собаку и вагончик, отметив, что в окне шевельнулась шторка, кто на сильную фигуру Квадраткина и на ближние домики, прикидывая, в каком приведётся жить два дня, кто смотрел на соседнюю базу, где толстый мужчина в шортах, с животом округлым и плотным, протирал лобовое стекло светло-зелёной машины, в котором отсвечивался стоящий рядом домик.

- Кого-то ждём? - Валера негромко заговорил с Галей. Та игриво подняла-опустила голые веснущатые плечи и, собравшись ответить мило, неожиданно икнула. Она не засмеялась от своей неловкости, но вдруг с неприязнью проговорила: "Откуда я знаю!"

Заминка, оказывается, вышла из-за смотрителя: нет на месте.

Квадраткин стоял под дверью вагончика и дирижировал ладонью лаем собаки. Его подруга ощутила вдруг, что в пространстве между нею и Борисом возник вакуум, стягивающий их в одну точку, пронырнула под жердь и, не в силах удержать себя, на виду компании прижалась к его сильной спине.

- Будем ночевать под соснами, - прошептала она.

- Какое там, Светлячок, ночевать, - не оборачиваясь ответил Квадраткин, помахивая ладонью. - Утро пока!

Вдруг дверца вагончика с треском распахнулась и за нею обнаружилась тюлевая занавеска, из-за которой выглянуло округлое черноусое лицо.

- О-о... - произнесло лицо и пропало за тюлем.

Человек там, очевидно, развернулся, потому что стал выбираться из двери задом, выдавив занавеску, вышаркивая вслепую на ступеньке обувь. Наконец, обувшись, усач поздоровался с Квадраткиным:

- Лучшим людям этой страны!..

Квадраткин жал руку, глядя на заходящуюся в лае собаку. - Где ты такого попугая взял?

- Но-орд! - укоризненно протянул смотритель. - Это новые гости.

При слове "гости" Норд с облегчением умолк, вознёс тонкий серп многоцветного хвоста и завилял им.

- Тебе трёхкомнатный? - усач равнодушно глянул на стоящих под забором. - Берите седьмой. Располагайтесь как дома.

Квадраткин вместе со Светой (она уцепилась сзади ему за плечи и подогнула ноги) повернулся к своим.

- И позабудьте, что в гостях... - он пустил на всех молнию-улыбочку и его почти заезженная шутка прозвучала вполне остроумно. - Хозяина нашего звать Лёша. Но палец ему в рот не класть. Лучше Норду... Ну и чучело лоскутное!

- Приблудился, - пояснил сторож. Лукавая улыбка возникла на его молодом овальном лице. - Ко мне многие наведываются.

Придут, поживут, уйдут...

За его спиной шевельнулась занавеска, из неё появилось - иллюстрацией - загорелое игриво-смущённое женское лицо.

- До вечера! - женщина быстренько сжала локоть сторожу и проелозила заинтересованным взглядом по мужским лицам. - У нас шашлык замочен... - Около Норда она ойкнула, сделала вокруг него дугу и вынырнула под жердь.

- Соседка, - втянув неспеша носом воздух, пояснил Лёша и мотнул головой на калиновый куст, за забор, в сторону салатовой машины. Он отдал Квадраткину ключ от седьмого домика.

- Познакомься, Лёша, - Квадраткин подтолкнул сторожа к Интрусову. - Это Ярослав... Иванович.

- Рад! - прореагировал Лёша. - А то начальство нас теперь не любит... - Он подошёл к жерди, перегораживающей вход. - Теперь всё больше в Крым да на Кавказ... А когда-то вся Москва здесь была. И весь Питер...

Руку Лёша протянул без суеты. Получилось так, что рука Интрусова какое-то время висела в воздухе над жердью, ожидая пожатия.

- Интрусов, - барственно и дружелюбно улыбнулся Ярослав, повеселев от того, что Лёша медлил с пожатием, выказывая независимость характера. Руку Интрусов жал с явным удовольствием и даже вкусом!

Познакомить Древко со смотрителем забыли. Он стоял рядом, смотрел через сосны на небо, в котором двигался журавлиный клин.

Их домик окружала деревянная резная веранда, на которую с разных сторон выходили три двери маленьких, совершенно одинаковых комнат. В каждой стояло по две кровати и по одной тумбочке. Ничего иного в комнатках бы не уместилось.

***

Павла приехала в Сокирно с двоюродной сестрой Зоей, её мужем (на его же зелёной машине), с её соседкой Стеллой и сынком Стеллы - умноглазым четырёхлетним Игорёшей. В машине Павла сидела на заднем сиденье рядом со Стеллой, голые круглые коленки которой высоко торчали из коротких белых шорт. Игорёша развлекал: по памяти рассказывал "Руслана и Людмилу". Слушать такое обилие стихов от ничтожно маленького мальчика было удивительно.

Павла выбралась из машины и огляделась... В Сокирно она когда-то приезжала с мамой, ещё здоровой, и со Смешниным, он тогда только-только поселился у них; Павле тринадцать исполнилось. Весело тогда отдыхали. Смешнин катал их на лодке, иногда вываливался за борт, мама садилась на вёсла и будто бы хотела от него удрать. Смешнин плыл-догонял.

Однажды он их ужасно напугал. Выплыли на широкий простор и увидели летящую из-за острова прямо на них "ракету". Мама запричитала: "Тоша!!! Тоша! Тоша... " И было в этом крике многое. Вначале: "Греби, милый, греби!" А в конце, в последнем возгласе: "Значит, судьба такая".

А Смешнин зловеще пророкотал: "Что, девоньки, жить хочется?!" - и вёсла бросил. "Ракета" наваливалась на них, окружённая белой водной бурей, отбрасывающая в брызгах слабую радугу. Мама обхватила голову Павлы, к себе прижала.

Но Павла видела, как страшный корабль медленно отворачивает совсем близко от них в сторону.

Потом так все смеялись! А мама долго пересказывала знакомым, как их разыграл Андрон: "Говорит: что, девоньки, жить хочется?.. А фарватер, где корабли плавают, чуть в стороне оказывается!.."

Поселили их в двух комнатах длинного, как барак, дома со многими дверями, выходящими на террасу, запертыми на разнообразные висячие замки. Павле дом понравился: тишина и запустение; лесная тишина, паутина безобидная меж резных стоек террасы, сонные пауки, хвоя нанесённая, запахи реки и сосен...

Зоя, она была лет на десять старше Павлы, пригласила её из жалости: близко переживала нелады в доме своей тётки, матери Павлы: больна очень, может, даже и умирает, а Андрон, муж её нынешний, подгуливает, скотина, да ещё как-то и неприятно при Павле шутит про взрослое. Она часто брала её с собой - то за грибами, то прокатиться по сельским магазинам.

Но сегодня у Зои была и ещё причина: Стелле компания, может отвлечёт её от тёмных настроений.

Муж Стеллы, отец Игорёши, укатил на заработки на Колыму и первые полгода не было от него ни слуху ни духу. Потом стали приходить коротенькие невнятные письма и денежные переводы.

Стелла через общих знакомых дозналась: нашёл там себе! Обозлилась и стала мстить ему со всяким, с кем удавалось.

Павлу она знала давно и не стеснялась.

- Разместимся? - она прыгнула на скрипучую панцирную кровать и стала раскачиваться. - А ничего сексодромчик... Правда со звуковым сопровождением... А пылищи-то, пылищи!

Её забавляла девичья стыдливость Павлы. Павла же её слова не всерьёз воспринимала, шуткой. Ведь нельзя же всерьёз о таком говорить! Не может же это быть правдой. Распущенных женщин Павла к тому времени ещё не встречала. Мужчины - те понятно. А тут - конечно же шутка!.

- Да, пыльно очень, - Павла, улыбалась, выказывая понимание шутки. - Пойду, тряпку найду.

- Тряпку?.. Тряпку давай я поищу, заодно и местность обследую. А ты тут... Игорёша! Ты читаешь? Ну читай, читай... У него две нормальные формы жизни - либо спит, либо читает.

Игорёша с цветастой книгой на коленках, пристроившись на парапете террасы, не глядя, помахал маме ладошкой:

- Пока-пока.

Подходящую тряпку Стелла обнаружила на крыльце перед неокрашенной дверью голубого вагончика. Очень скоро она обследовала и сам вагончик. Хозяином оказался человек молодой, гостеприимный и опрятный. И всё внутри вагончика выглядело опрятным и чистым. На линолеуме лежала потёртая малиновая дорожка, без единой соринки. Будто специально к её приходу хозяин вытряс; упадёт одежда - не запачкается. Так чисто бывает в жилищах некоторых холостяков, готовых всякую минуту к приёму неожиданных гостей. Раздвижная тахта была собрана и застелена чистым розовым покрывалом. А раскрылась легко. Только покрывало замялось, рубец пролёг по стыку тахты. На стене, поверх коврика с охотниками, оленем и собаками, крест-накрест - красиво - висели ружьё и сабля.

Коврик был тонкий и жесткий - она костяшками пальцев потом водила лёжа.

***

За длинный многосолнечный пляжный день обе компании перемешались. Оказалось, что Интрусов знаком с мужем Зои, доброглазым и животастым Вовой-Вовчиком. Ну и Лёша со Стеллой внесли своё. Как бы там ни было, подступающий вечер уже расписали насыщенными натюрмортами: берег под звёздами, костёр, шашлык, рыба в фольге. Лёша пообещал - обеспечит.

Компания слепилась полуслучайно; никого здесь не связывала особая душевная привязанность. Каждый мог бы в этот вечер с не меньшей жизнерадостностью находиться среди других людей; наверное, на свете существовали люди, с которыми они охотнее бы прожили это время своей жизни, сложись иначе обстоятельства. Но они иначе не сложились. И теперь всякое влетающее в сердце мгновение, и все подталкивающие его, это мгновение, прочие корпускулы времени, требовали наполнить их памятными эмоциями, явной жизнью - здесь, среди этих людей. Хотелось яркого и памятного! Все словно б обречённо сговорились, что рады друг другу. Молодой хмель праздности затопил Сокирно.

Похоже, что один лишь Интрусов был действительно счастлив. Элисса средь солнечного дня стала к нему благосклонней: приняла задумчиво, без показной недоумённой гримасы, собранный им букет из корней, цветов, веток и трав.

- Давай, Элисса, с нуля начнём. Познакомимся, - предложил спокойно. - Вот меня зовут Ярослав Иванович. Имя княжеское. Фамилия Интрусов. Я не из бывших князей. Из будущих...

Слова его были хвастливы, так во всяком случае Элиссе казалось. А Квадраткин, услышав их краем уха, нисколько не сомневался - из будущих.

***

Водка плескалась в трёхлитровой банке, отбрасывая огонь костра; стекло преломлённо высвечивалось изнутри голубым.

Неспешно плясали струи костра, отражаясь в глазах и мимолётно в белизне зубов. Сидели полукругом, лицом к тёмной реке, в которой уже появились звёзды. Пили за переезд Интрусова в Севастополь и за знакомство, и за его личное счастье. Тосты организовывал Квадраткин, возвышая, как умел, своего друга-приятеля в глазах Элиссы.

- Чтобы и у вас всё было, как у нас! - поддержала Нолика Света-Светлячок, обращаясь к Элиссе.

- А как у вас? - без улыбки поинтересовалась Элисса.

- Вот так, - счастливо засмеялась Света, прижимаясь зубами к голому мускулистому плечу Квадраткина.

Квадраткин в это время стягивал кусок мяса с шампура, подул на него, остужая, и вставил его в зубы Свете.

- Жуй!.. Не знаю, как у тебя, - проговорил он, - но у меня, что ни ночь, то брачная, что ни месяц, то медовый!

Это был новый девиз. Все засмеялись, громче всех Галина, а толстопузый Вова-Вовчик повторил восхищённо, понравилось.

Лишь Света стукнула Нолика кулачком по спине.

Потом наступила тишина, лишь костёр отстреливал капли жира. Во внутренней тишине каждого ожили свои переменчивые желания и мимолётные раздражения. Смех на миг освободил их всех от тайного ужаса одиночества, показал уголок сказочного сада, который существует в каком-то ином мире, смех рассыпался, и вывернул их обратно на этот берег, к лунной дорожке, к широкой реке, над серединой которой, прямо над фарватером летела чёрная ночная цапля, похожая на консервный нож, запущенный кем-то в неведомую даль.

Посмеялась и Элисса, укрывшись в тень, за спину Интрусова, а потом сосредоточенно подумала о чём-то своём: "А что ж, может быть".

***

Получилось, что Игорёша оказался под присмотром Павлы.

Стелла несколько раз суетливо исчезала от костра. То за стаканами уходила вместе со сторожем, то за солью, вела себя как обрадованная гостями хозяйка. О сыне она кажется позабыла. Игорёша вёл себя тихо, заворожено смотрел на огонь, и скоро попросился спать; Павла его увела. Но через час они вернулись. Объяснила: он днём переспал. К ним в компанию пристроился Валера.

Он не чувствовал в Павле женщины. Но с нею почему-то хотелось находиться рядом. Галина же, назначенная Квадраткиным ему в пару, не нравилась всем, и прыщами на лбу, и именно как женщина.

С Павлой у него нашлась общая для разговора тема: литературная, близкая Валере. Как-то мгновенно они выскочили на одно писательское имя. Сидящие у костра шарахали от них взгляды, впрочем, их и не слушали, других разговоров у костра хватало, да и Зоя запела. Павла неожиданно ловко и приятно обобщила:

- Раньше знали, что он писатель великий. Но он был, как... как если бы знать Рахманинова без его фортепьянных концертов! Знали бы - есть такой Рахманинов...

И вдруг бы его концерты открылась! По-моему, так теперь открылись эти романы. Проявились из небытия.

Она сказала "проявились", Валере это слово показалось симпатичным. Он подумал, что такой девушки ему не хватает у него на факультативе.

Игорёша, возясь с печеной картошкой, вдруг развил её мысль, неизвестно что и поняв: "Как из расколдованного кувшина!"

Валера спьяну заподозрил, что Игорёша уж и Платонова читал. Павла, опьянев чуть-чуть, разговорилась. Мысль её прыгала хмельным зайцем.

- Вы ведь любите Рахманинова! - смело заявила она.

Валера в музыке не разбирался, скорее даже равнодушен к ней был, но и стеснялся этого, не умея обосновать эту свою невосприимчивость, и правды не открыл.

- Смотря что, - ответил он. И выпил, передёрнувшись, то, что ему налили в кружку.

Тут же выяснилось, что Павла учится в музыкальном училище, играет на фортепьяно.

Она была в самом романтическом возрасте, ей было шестнадцать, она, как и мама её, любила стихи и музыку. Ей хотелось говорить о музыке и стихах и она заговорила об отчиме поэте.

- Вы знаете, есть такой поэт Андрон Смешнин? Он, правда, не очень знаменит, пока только в газетах печатается...

Но тут же ей и о Рахманинове захотелось сказать. И она объединила поэта с композитором. При этом она вспомнила какую-то обиду на отчима.

- А Смешнин завидует Рахманинову! Как-то мы слушали пластинку, а он и говорит: "Дивно удачлив был, дивно! Роскошная судьба!" А Платонова не любит! При жизни, говорит, счастлив не был, и о счастье не мог написать, так чего теперь на меня тоску наводить! Говорит про него: "Неудачник!" - Павла поделилась с Валерой своим удивлением: - Разве так можно?.. Она качнулась и опёрлась рукой о песок.

Валеру она восприняла теперь как лучшего на свете друга, который в общем-то польстил ей беседой с собой: поговорить хотя бы и о Платонове, она знала, в Черкассах не с кем. Даже с мамой, ей тоже неприятен Платонов. Древко ей показался ещё и утончённо красивым, она подумала, что ему бы вполне пошла гусарская форма, если бы он жил во времена Дениса Давыдова. "Правда шея тонка", - приметила она и засомневалась.

С нею стало скучно. Он не был испорчен и балован женским вниманием, но и в хмельном одурении не глянул на неё по мужски. Не то лицо, не та фигура. Да вообще - школьница по сути! По мужски он глянул на Элиссу и даже предпринял кой-какие действия. Ему показалось очень удачным, что пьяноватый и путаный разговор Павлы прервала Зоя, худая и большегрудая очень опрятная женщина в спортивном костюме, её, кажется, сестра. Она отправила Павлу с Игорёшей спать. А тут и кабан этот, Интрусов куда-то во мрак отошёл. Валера уселся рядом с Элиссой и заговорил о Рахманинове. На Элиссу накатил смех. Он понял так, что очень удачно пошутил и надумал её поцеловать. Элисса уткнулась в подогнутые свои колени, сотрясаясь от пьяного хохота. Квадраткин отозвал Валеру в сторону, в тень глухую, к перевёрнутым лодкам, откуда отдалённый костёр и перемещение вокруг него людских теней смотрелись таинственным, примагничивающим действом.

Голоса были глухи, как из минувшей жизни. А рядом пошлёпывала слабыми, почти невидимыми волнами река. Валера какое-то мгновение смотрел на огонь отрешённо, как, может, и зверь какой-нибудь в это же время смотрит на красное пятно из своего мрака. Костёр слегка двоился, Валера ясно подумал: "И для чего я здесь?!" Смысл вопроса был вне произнесённых слов. Смысл, почерпнутый им из этих слов, рождённых промелькнувшим стыдом, мог быть выражен и так: "Здесь вечные воды текут, в них звёзды дрожат. И как глупо здесь пьяной сволочью быть!"

Нолик тем временем разъяснял ситуацию, покачивая массивно ладонью, словно б прикидывая вес арбуза. Валера, как и не было в нём безсуетной мысли, с ним не согласился, заспорил, заявил, мол, пусть она сама выберет! Мол, он ещё раньше с нею знаком!.. Квадраткину пришлось крепко ударить его два раза в солнечное сплетение и оставить охлаждаться меж лодок на песке. Интрусов же, заботами Квадраткина, и не узнал, что у него какое-то время был соперник. Придя в чувство, Валера умылся в реке, потом на берегу его вырвало, он ещё раз умылся и приплёлся к костру. Компания тем временем разрослась. Откуда-то появилось ещё двое: высокий парень, знакомый Квадраткина, и лохматобородый дед, оба в болотных сапогах. На берег - прямо против костра - любопытной тварью вылезла дюралевая лодка с задранным мотором. Рыбаки, понял Валера. Квадраткин преподнёс ему полкружки водки. Как раз пили за встречу с рыбаками. Валера уязвлённо отмахнулся.

- А водочка - сла-аденькая! - щебетал дед-рыбак, хрустя длинным прямым огурцом. Валера мрачно выпил из стакана Галины. После двух глотков он как бы расщепился, и уже  видел всё вокруг через весёлые грани алмаза. Он тыкал пучком лука в песок, ища соль, закусывал, над ним смеялись.

Смеялся и он, отплёвываясь. Ещё он видел, как Интрусов прилёг на бок у костра и привалил к себе Элиссу. Её ладонь с оттопыренным мизинцем легла на крупный затылок. Неожиданно глаза Валеры и Элиссы встретились. Не смутилась. Что-то вызывающее мелькнуло. Валере ей подмигнул, и она, продолжая целоваться, отвела лицо в тень. Сторож поднялся, объявил, что уходит спать. Стелла помахала ему горящей веткой и, пересев к рыбаку Платону, принялась, на что-то жалуясь, теребить отворот его болотного сапога.

- Какой сапог горячий! - говорила она. - Ты разуйся. Тебя как звать?

Валера оказался у лодок, рядом с ним образовалась Галина.

Лицо у неё отсутствует, но губы и тугое тело на месте. По телу пробегают конвульсии, оно податливо, нервно податливо.

И что-то сползает под твёрдыми её джинсами и под толстым свитером. А грудь - мягкая.

- Пошли в домик! - зовёт он.

- Пошли, - покорно повторила она. И вдруг, готовая напрячься и встать, замерла, лёжа на песке меж лодок, глядя прямо в звёзды. - Какие звёзды! Прямо звёздный город!

***

Очнулся он, где уснул, в своей комнатке, на продавленном кровати; шевельнулся не сразу, а лишь втянув носом несвежего комнатного духа - вздрогнул, открыл глаза; голова болела, словно б едучими солёными огурцами была набита! Галина лежала на своей койке, к нему спиной, волосы растрёпано торчали, желтоватая простынка обрисовывала её длинное тело.

"Фу-у, гадость!.. - онемел он и смежил веки, а под ними даже подзакатил глаза. - Противно-то как!.."

Это было его первым утренним впечатлением о ночных метаниях и шёпотах. Удавиться бы, да не держать такого в памяти!..

О, эти мутные мужские рассветы! Секрет ли они для кого? Воспоминание о ночном мерзко, вчерашнее рвёт-блюёт ответно, противодействие равно всем тем сладким усилиям; маятник несёт на себе, желая размазать о камни земли; несётся маятник, кружится голова, всё вертится вокруг, вращается.

А вторым чувством - было совсем иное. Омерзение сменилось желанием каменным - мужским, дурным, хмельным. Ещё и длинная белая нога её обнажилась, простынка уползла к стене, толстое бедро с волосками открылось. Даже прыщики на ягодице не показались отталкивающими, их как бы и не было. Рука зачумлённо прошлась по своему животу.

Третьим чувством было - всё в те же мгновения пробуждения - в туалет надо срочно сбегать, хоть на веранду выскочить, а потом...

Заскрипела, загрохотала под ним кровать, ударились пятки о пол. От порога оглянулся. Галина через волосы, как из чащи, приподняв повёрнутую к стене голову, смотрела на него. Чужое лицо, незнакомое, чужой взгляд, неприятный.

С крыльца сиганул через все четыре ступеньки и через жгут корней под крыльцом; не упал, потрусил к воде. Свежесть воздуха бодрила. Сосновый сор гасил скорость, заставлял приседать на остром, ступать осторожней, перескакивать через ветки и шишки. Добрался до воды и рухнул в крапивную прохладу, как током прошило, оживляя.

Набултыхавшись в круговерти воды и неба, он побрёл к берегу, осклизлое дно неприятно облепляло ступни илом, жижа прохлюпывала под водой меж пальцев. Каждый раз, приподнимая ногу, он с усилием проталкивал её вперёд (похоже, как маляр кисть), очищаясь от ила движением в воде. Около берега был песок, вся грязь отлипла, но он до самого берега с усилием проталкивал ступни вперёд, нравилось ощущать сопротивление воды.

На берегу в перекособоченной лодке сидела та девушка, с которой у костра разговаривал о Платонове.

- Доброе утро, - поздоровалась она и отвела с лица тень вместе с прядью волос, открываясь и ему и солнцу. - Все ещё спят, а мы уже...

"Мы" - оказалось - она с Игорёшей. Мальчик расположился между двух лодок и строил на солнечном островке из речных палочек и сырого - из глубины, из котлована - песка блиндаж.

- Игорёша хотел на лодке покататься... Может, вы прокатите?.. нас? Хоть немного... у берега...

Мальчик вежливо приподнялся из-под лодок, ждал, как Валера ответит.

- Вообще-то... - начал было Валера, желая сказать, что хочет еще поспать. - Но, увидев, как мальчик открыто вздохнул и опустился к блиндажу, а на лице девушки возникло сочувственное понимание, вдруг согласился: - Э-ээ-э, а почему у берега? Махнём на остров... Где же вёсла?..

Павла была в своём любимом, со многими разными цветами и ягодами сарафане, а Древко в выгоревших до рыжины синих плавках.

- Наверно, рубаху нужно прихватить...

- А я перекусить возьму! - обрадовалась Павла.

***

Тут наступает в нашем рассказе момент, ради которого, собственно, и упомянут давний сокирненский денёк; тут бы самое время передать со всею возможной аккуратностью особенность возникших между ними отношений, да так, что бы не было удивительным, когда встретившись через несколько лет на жарком перроне и поговорив с полчаса, они вдруг поднимутся в один вагон, в одно купе и уедут из пыльного городка к морю.

О том, что он ещё совсем недавно витал в объятиях чужой женщины, жил в них, - совсем не помнилось. То пространство никак не пересекалось с нынешним, в центре которого девушка-подросток подставила лицо солнцу и, где колышется под вёслами солнечная вода, а за спиной, на носу лодки, четырёхлетний ребёнок рассказывает окружающим просторам сказку о "Золотой Рыбке". Валера провёл лодку между островков к обширному, мощно поросшему кустами, камышами и деревьями острову, обогнул его и, устав, причалил в случайном месте. Песка у воды тут было совсем мало, короток был пляж, но в глубину острова песок уходил как бы рукотворной дорожкой-тропинкой, мимо кустов, мимо ив, в камыши высокие, в мокреть болотистую.

Они валялись на песке, говорили о новеллах Томаса Манна, при этом, что случается редко, с интересом выслушивали друг друга; Игорёша строил замок струями разжиженного песка; ели бутерброды. Мимо, совсем близко к ним, проплывала баржа с холмом тёмных полосатых арбузов. На зелёном холме сидели кучкой несколько человек, ели арбуз, у каждого в руках краснела большая скибка. Валера махнул им рукой: "Поделитесь по братски!" Представлялось, что те с удовольствием бросят для них в воду арбуз. Но они с какой-то странной мрачностью не ответили. Лишь молодой мужик в потрёпанной соломенной шляпе и расстёгнутой выгоревшей розовой рубахе, сплюнув в воду трассирующую очередь семечек, помотал головой. Валера почувствовал себя оскорблённым. Павла попробовала сгладить неловкость, сказала, что наверное у них всё на учёте. Потом Игорёша попросился домой к маме, спать захотел, и они пристроили его в глубине тропинки, в тенёчке под ивой.

Валера с Павлой остались наедине.

Они искупались, сидели рядом, смотрели на удалённую зелень противоположного берега, на поблёскивающие жилы воды.

Валере вдруг надумалось провести пальцем повыше синей полоски купальника, над обвислым бантиком, по бугоркам позвонков, по белой коже, по нежным волоскам. Но не провёл.

Павла почувствовала возникшую в нём странность и (хоть совсем уже не хотелось), позвала купаться. "Ой как жарко! Давай искупаемся..." До этого она берегла волосы, старалась их не мочить. А теперь нырнула, зайдя в черноту воды по пояс, вынырнула и не оглянулась, поплыла от берега. Древко поднялся и пошёл по песчаной дорожке вглубь их острова, мимо спящего Игорёши, и дальше по болотистой тропинке к старому-престарому дереву с дуплом. Дупло было, как смерч.

Он заглянул в него, там среди сухих листьев и сора лежала бутылка из-под пепси-коллы с запиской внутри. Он не прикоснулся к бутылке. Вблизи дерева был травянистый сухой бугорок. Валера лёг на спину, лопатки вдавились в прогретую колючую землю. Солнце громоздилось над ним за ветвями, не давило. Он задремал. И даже уснул. Потом он услышал голос Игорёши. "Павла, - пропищал он, - где вы все? мама где?" Валера встряхнулся, сел рядом; над сухой травинкой пощёлкивали слюдой две синекрылых стрекозы...

Вот собственно и всё. На базу они вернулись в самую жару - огненно-чугунный пестик солнца перемалывал головы в сокирненской ступе.

37

Платон Изюмников пробудился от жары и тяжести в куче спортивных матов. Комната была похожа на чулан. В квадратное пыльное и запаутиненное окно упиралась солнечная ветка молодого дуба. Рядом с Платоном, красиво приоткрыв рот, спала смуглая девица, которая его и завела в эту комнатёнку заброшенного барака. Платон отвалил мат и обнаружил, что он и девица совершенно голы. Она спала, вольно и широко раскинув длинные ноги и закинув тонкие руки за голову.

"Стелла!" - вспомнил он. Их простыня, которую, они дружно ночью расстилали, свалилась на пол; под лопатками кололся потный и пыльный дерматин. Внимания на это он не обратил, потому что уловил запах, исходящий от Стеллы, который можно б было уподобить аромату всех собранных воедино эротических видений мира. Этот запах повлёк его губы к её сонному расслабленному соску. Стелла моргнула и пробормотала в дрёме: "Ой, мне сегодня уже нельзя... " Но тут же её нежные ладони заскользили по всей длине его каменеющего тела.

Выйдя на берег, Платон мощно потянулся, подпрыгнул и увидел на реке голубую лодку. В ней сидели трое. На носу мальчик открывал большую книгу; вёсла хлюпали, несли к островам. "Ну и рыбалка! - подумал он. - Нужно искупаться да повторить. Ну и рыбалка!!"

38

Они вернулись в самую жару. Стелла, оказывается, их уже потеряла. Она встретила их возбуждённо, радость плавала в мелких лужицах её глаз.

- Ой, я даже беспокоиться начала. Тут такие события!.. С ума сойти!! Игорёша, ты не сгорел? Кушать хочешь?.

Происшествие, выяснилось, было скорее печальным, нежели счастливым.

- Значит так, - рассказывала Стелла, помогая Павле вынимать из лодки вещи, а потом и Валере - вытаскивать на берег лодку. - С утра почистили перышки, выбрались на моторке на ту косу, там водичка прозрачная и дно хорошее: песочек чистый-чистый... Интрусов... ну этот... надумал показать акробатический этюд. Элисса, ну эта, с ним... она не хотела, как чувствовала... Прямо умоляла, чтобы её в покое оставил!.. И Боря загорелся, говорит: подстрахую. Да и вообще, мол, не страшно - песок и вода... Страховщик!.. Ну и уговорили. Интрусов присел, ладони вот так на песок положил, она встала на них, он её с песка поднимет, потом подкинул - через себя. Хотел развернуться и поймать...

Сильный, конечно, мужчина... Ну и орала она, бедненькая! Что поросёнок, прости Господи, недорезанный. Кошмар: "е-и-е-и-е!" И всё.

Рука сломалась у локтя, аж белая кость выдралась!.. С жилками. Вот здесь. Брр... Все вокруг как заорут, а я... Ужас! Хорошо, эти рыбаки... Ты Платона видела?.. Очень симпатичный, - при этом Стелла по-особому, как бы с интересом, глянула на Древко. - Дед с Платоном сразу её лодку. И в Черкассы, в "скорую". Уж не знаю, как они там...

Мы вплавь... Твои все уехали... Придётся тебе с нами остаться..."

- Да нет, - отнекнулся Валера, - домой поеду. Может, узнаю, как там и что...

Он собрал свои вещи, кивнул Павле, разговаривающей около зелёной машины с Зоей и двинулся через сосновый бор к дороге.

***

И оторвалась его жизнь от жизни всех этих случайных людей. Позже он как-то виделся с Квадраткиным, тот рассказал: женился Интрусов на своей косоглазой, теперь в Севастополе живут. Позже от кого-то Валера слышал, что и Квадраткин в Крым перебрался.

Примерно через год Валера встретился с тем рыбаком, с Платоном, но не поздоровался, да и Платон как будто его не узнал.

Валера позабыл все лица той поры. Но как-то по свежим впечатлениям ещё вспоминалась Павла, умно говорившая о книгах, помнилось речное ветренное раздолье и баржа с арбузами, солнечное купание и своя оскорблённость. И о бутылке в дупле как-то вспомнил. Чьё послание? Кому? Тайной осталось.

От Сокирно сохранился в памяти цветастый клочок. Да и клочок уж немало: сколько на годах-ступеньках растряслось, не удержалось, ветром выгладило, слизнуло.

VIII

ЗАМЕТКИ ОБ ИСЧЕЗАЮЩИХ ДНЯХ

***

Десять дней тому - от сегодняшнего восхождения с гладиолусом - Платон Изюмников развернул толстую тетрадь, пригодную быть хоть и амбарной книгой, и темпераментно вывел на какой-то глубокой странице: "Н. - моя!!!" В этих буквах ликования было не меньше, чем во всемирном восторге по поводу полёта Гагарина в космос. "Свершилось!! - писал он. - Победа!.." Он задрал лицо к потолку, сообразил и поставил число.

На твёрдом картоне тетради значилось: "Заметки об исчезающих днях". Когда-то он был так настроен, что вывел эти слова, они казались ему удачными. Позже он усмотрел в них некоторую напыщенность. Но чёркать по обложке не стал.

Так и осталось - "исчезающие дни".

Платон не был терпеливым составителем дневника. Открывал он его время от времени, причём обычно тогда, когда ему сразу хотелось сказать о многом, а лучше б - сразу всё. И оттого логические связки между предложениями не всегда бывали уловимы. Под восторженными знаками "Н. - моя!!! Свершилось!! Победа!", после бурной в себе паузы, вместил постороннее, не связанное с "Н".: "Ст. к мужу вернулась.

Только появился - четыре года по Колыме носило - к нему побежала, поманил - побежала... Сейчас всё это уже остыло во мне..."

Но случалось, он открывал дневник и в спокойном расположении духа. И катился шарик, выделывая свои мёртвые петли, потрафляя какой-то странной человеческой страсти - писать, то ли с временем-разрушителем спорить, поддерживая валящиеся на головы колонны вечной Помпеи, то ли душе своей пособляя в работе.

Кстати, в ведении дневника можно усмотреть интуитивную потребность в исповеди.

"Муж есть муж. Ушла, мне показалось - катастрофа во мне, а до этого (вот интересная подробность!) мечтал от Стеллы отделаться! Кроме извилистого смуглого тела - в ней ничего.

Это - мучило. Просто тела мне было мало! Почему-то в каждой женщине со временем я обнаруживаю какое-нибудь уродство, которое начинает вдруг раздражать. Отвращать стали руки Ст., точнее большие пальцы обеих её рук. Ухоженные ногти и конечные фаланги этих пальцев как-то странно расплющены, шире обычных раза в полтора. Она сама их стеснялась...

Вернулся к ней муж и я - я! - четыре месяца один. Почти пять. За это время как-то Ст. выслеживал. Ляр. эту! На работу к ней, в поликлинику. Свидания назначал! Один раз - гостиница. Холодный тамбур...

Уж представляю, как томятся одинокие женщины в ожидании, если и я, испорченный ими, многогрешный...

Однажды, когда совсем задыхался, увидел Н.

Какая-то трагическая тайна в её судьбе!

Лицо одухотворено пережитым горем!

Боялся написать-произнести слово о ней. Из-за страха её потерять. Сейчас посмотрел майскую запись - один лишь знак "Н" среди лабораторных историй, политических ожиданий, там же заметка: "Погонщикова съели".

Знак "Н" - в тот день увидел. И больше ни буквы о ней за все месяцы. М. б. за хранение тайны - воздалось?.. Если бы мог я довольствоваться платоническим чувством! Но для этого, наверное, нужно иметь какое-то особое воспитание, что бы забило оно во мне здорового мужика... Страшился, что никогда этого между нами не произойдёт. А ещё больше, что она исчезнет. Рубль бросал - орёл или решка, бросал до тех пор, пока три раза подряд не выпало нужное, как загадал. Это - нормально? И бороду тогда же запустил, как Фидель, до победы. Можно б и сбрить?"

***

О знакомстве с Наталией Николаевной была подробнейшая послепобедная запись. День знакомства он называл "тот день".

"В ТОТ ДЕНЬ. Май. На заводе неприятность за неприятностью, как из матрёшки. Задвинул в знак протеста с работы, поехал в центр. Милое дело в рабочее время по весеннему городу пройтись. Да и ожидание тайное - вдруг её встречу... А кого "её"?.. Май - всё цвело. Сирень цвела, абрикосы и вишни, каштаны - весь город в цветах, в цветении, в зелени - от травы (в траву слетали лепестки цветов абрикос) до макушек деревьев. Когда я увидел номер автобуса: 00-00, - сердце ёкнуло. Я понял: сегодня встречу! Поразил меня номер. Как бы соединённые мостиком два знака бесконечности. Во мне бесконечность - и в ней, неизвестной. Я не знаю, все ли люди ежедневно думают о смерти. Я тогда о смерти много думал. И мне представилось, что в этих нулях выход к бесконечной жизни - моей и её.

Я стоял в середине "гармошки" "Икаруса", у поручня поворотной площадки, всматривался в женские лица. Люди на остановках входили и выходили, то больше людей вокруг, то меньше... Её - не было! В совершенном разочаровании я вышел на конечной в центре. Я стоял и смотрел, как весенний автобус-шутник немного отъехал и в него стали забираться люди. Автобус фыркнул, двери закрылись. Я смотрел на удаляющиеся нули, как на сопла ракеты; отлетала надежда. Я побрёл... Оказался в сиреневом сквере за обкомом. Сирень со всех сторон - в ширину квартала, фонтан - мелкой цветастой мозаикой вылеплен; струи-параболы; солнце распыляется в них на радугу; клумбы длинные - малиновые тюльпаны, весенние запахи. А на сердце тоска смертельная. Подсели две холёные дамы, нутрии обкомовские: день, почти утро, а они разнаряжены, как на званый ужин. Закурили. Почему-то брезгливо покосились. Помеха сплетням? Я хмыкнул громко, неприлично громко и поднялся резко, излишне резко. Испуг напряжением залёг в морщины их косметических лиц. Я двинулся из сквера. Рыжий кот пересёк дорожку, по-полупластунски преследуя голубя, а потом, когда тот взлетел, стал улепётывать от растопыренных ручонок золотокудрого мальчика.

За ним семенила ветхая старушка с белой бутылочкой в руке.

Рыжий кот скрылся под складчатым сарафаном рослой голубовато-сребристой ели. Я обогнул ель, и вот тут-то на самом выходе из сквера, вот тут-то...

Да это действительно было подобно проколу сердца стрелой! Я потом так и подумал весело, что колчан со стрелами прикидывался рыжим котом, а Амур -золотокудрым мальчиком, убегающим от бабушки. Я обогнул ель. Я увидел её со спины.

Грива долгих тёмных волос... Прямая спина, костюм - юбка и жакет, белый воротник. Ноги - непонятно - хороши ли они.

Медленное течение волшебной женской фигуры в обрамлении весны! В этот миг в ветвях ёлки пальцы отпустили тетиву. Я пошёл за ней.

Я как привязанный пошёл за ней. Может, так лунатики ходят. Я не спешил увидеть её лицо. Я как можно дольше не хотел его видеть. Меня не интересовало её имя, не интересовал её возраст. Мы оказались в большом светлом магазине, кажется в "Юности". Она изогнулась над стеклом витрины, разглядывая пуговицы. Она очень любит пуговицы.

Любит всякие цветные нитки, брошки, кольца... В её согнутой фигуре было что-то невероятное! Она распрямилась и пошла на меня. Она приближалась ко мне. Более восхитительного лица видеть мне не приводилось. В нём - высокие переживания, глаза-глазищи - полны тайной боли, кожа чиста, как розоватый снег на восходе. Взгляд на мне не сфокусировался, прошёл сквозь.

Знакомиться на улице представлялось совершенно невозможным. Казалось, она непременно оскорбится, вскинет гордо голову, не станет разговаривать. Но если знакомиться, интересно - замужем? Какие-то кольца на правой руке поблескивают. Это я причины подбирал, чтобы не подходить...

Будто меня могло остановить кольцо. Я этого ещё не знал. Я не знал ничего, я ещё не свыкся, что она появилась. Я ещё предполагал, что всё это шутка весны. Я разглядел колечко на безымянном пальце её правой... не явно обручальное - с камушком зелёным. Да мало ли!.. А куда же она?.. Откуда - вопроса не возникало. Пока ещё не моего ума дело. Мы оказались в переполненном троллейбусе. Ей досталось место около двери, сидение развёрнутое против движения, лицом ко мне. Встретиться глазами не удалось: либо в окно глядела, либо мимо вскользь... Зря профиль к ней поворачивал, пытаясь его в ней отчеканить. А ведь пытался. Меня несколько смущало, что одет я совсем так себе: с завода. На улице забеспокоился: нужно что-то делать. Она пошла дворами вглубь квартала. Я заставлял себя, внушал себе подойти. "Ну же! - говорил я себе. - Догони её! подойди!.. Извинись, только не мямли..." Но понимал, что уж обязательно буду мямлить. Чего доброго - напугаю, мало ли маньяков!

В этом районе на Седова есть несколько длинных многоподъезднх домов. Опасность такая, что вдруг завернёт в дом - и ищи свищи. Такие вот были переживания. Так и случилось. Шла узеньким тротуаром, я по проезду, нас разделял палисадник - кусты, цветы, деревья. Вдруг она резко завернула в подъезд. Бросился следом. Обскочил палисадник, но в дверях, в тамбуре замешкался: пришлось пропустить женщину с коляской. Лифт ушёл...

Это удача, что я её не догнал!.. Через пять минут она появилась на балконе. Полила из белой пластмассовой лейки цветок, к ней вышел грузный пожилой человек, закурил, облокотился на перила. Они о чём-то стали весело переговариваться. "Отец", - догадался я. Значит, с родителями живёт. Или в гости зашла? Через пару минут я узнал номер квартиры.

Ум мой обнаружил изрядное проворство. Обычно задачи неспеша решаю. Но там мгновенно сообразил пойти в их ЖЭК. В диспетчерской сказал, что из исполкома, охотно поверили, назвали номер телефона. По телефону знакомиться - это всё-таки не на улице. По телефону - удивить и заинтересовать. Всякий человек ждёт какого-то чудесного звонка или письма. Наверно, и она ждёт.

- Извините, - нашёлся. - Сейчас вы ехали из центра на единице?

Что удивил, то удивил...

... Не сразу мне открылось, что она много лет любила человека. Как-то так он умудрился поразить её сердце, заморочил ей, бедной, голову, что и прощала ему всё. Он её бросал без зазрения совести и возвращался, когда хотел. Он женился и разводился несколько раз. Прощала, но, как она потом сказала, её сжигало изнутри белое пламя от унижения.

Белое пламя! Какая всё-таки она натура цельная! В этом же и жертвенность есть? Но вот удалось мне отвоевать её... Почти.

Она привыкла ко мне, виделись почти каждый день; разговаривали обо всём. Я даже стал опасаться, что превращусь для неё как бы в "доверенную подружку". Настоящих подруг у неё нет. Хотя Юля Мухно - забавная... По сектам мечется, истину ищет. А бывают ли у женщин подруги? У меня тоже с друзьями не очень. Есть с кем на рыбалку ездить и водку пить, есть с кем в шахматы играть... И так, похоже, у всех. Все одиноки.

Рассказы её становились всё откровенней и откровенней.

Лишь одна тема была под запретом. Она взяла с меня слово что о своей влюблённости я говорить никогда не буду... А когда вырывалось - отвечала, отмахиваясь: "Тебе кажется, перестань!" Я бесился!..

Если подумать - незавидна же моя участь... была! Я всё время с ужасом ждал - вдруг этот тип к ней опять заявится, а она его в очередной раз и простит. Она от меня и не скрывала, сказала как-то в раздражении (каждый человек бывает раздражён): "Что б ты знал - жду его! Пусть неожиданностью не будет. Появится, мы с тобою больше не увидимся". Как топором по сердцу.

Однажды мы сидели в "Ярославне" на открытой террасе, кофе пили. Вдруг Н. побледнела, напряглась, словно б испугалась и, совершенно для меня неожиданно, присела - на миг целиком ушла под стол с головой. Через пару секунд она распрямилась, будто за ложкой приседала. Я проследил за её взглядом. От Дома связи по тротуару шёл подтянутый человек, жилистый, за сорок, смотрел на нас. Нет, не на нас, а именно на Н. Будто б меня и вовсе не было! В этой наглости читалось уверенность в своём праве на Н. Плохо брит, щёки впалы. Молча минул.

- Вот бессовестный! - прошептала она. Но мне показалось - с восхищением. И пожаловалась мне: - Ну как, ну как он смеет меня осуждать, что я здесь с тобой, когда сам!.. Когда сам неизвестно где и с кем... бессовестный!

Я должен был её утешать! Из её интонации это следовало.

- Ты думаешь, осуждает? - я как бы удивился. - Ему, наверняка, всё равно...

- Это было бы странно, - оборвала она, - если бы всё равно. Потому что я чувствую, что не всё равно. Ты разве не видел, он смотрел на меня и презрительно улыбался... Змей!..

В этом "змей" было сладостное умиление! Так умиляются шалостям любимого дитя!"

***

Вчерашним днём была помечена запись на четырёх страницах.

"В тайне от неё я многое о нём проведал. Через Э. затесался в компанию, где он бывал. Гитара, вино, стихи. Я во мраке сидел, с него глаз не спускал. И - что самое странное - смотрел на него её глазами - видел, что она в нём нашла.

Что-то трогательное в его поведении углядел, беззащитное в чёрных глазах. А лицо - худое, властное... Там я узнал, что он живёт со своей падчерицей. Она с ним была. Молодая совсем, лет девятнадцать. Лицо знакомое, где-то видел. Я смотрел на него Наташиными глазами и у меня от жалости к нему (это ж надо, как его судьба крутанула) всё в душе перевернулось! Это уже потом, из-за падчерицы, брезгливость и отвращение возникли. Вот, думал, мерзавец!

Хотя, какое мне дело! Даже и радоваться должен. А у него и теория на всякую свою мерзость оказывается припасена: "Я имею право! В с ё потом оправдают, ещё и восхитятся!" Куда там - поэт! Пьяный, правда... Что-то бешеное в нём. Драчлив оказался. Там еле с ним сладили. Вчера достал его книжонку.

Стишки на украинском, но и на русском есть. Есть в форме бендеровского "тризуба" - с восхвалением, есть в форме звезды - с осуждением, а есть в форме ботинка:

Я иду - вот и

всё что я знаю!

Что же знают мои башмаки

бесконечность и пыль вбирая,

бесконечность и пыль вбирая,

от тоски?

"От тоски" - каблук. И лапоточки-сапожки - в двух одинаковых строчках, после "вбирая" - пририсованы. Вот уж точно "рифма рифме удивилась". Это авангард называется. У Воз. такая же мура позанимательней. Или у Симеона Полоцкого.

Если он о Полоцком слыхал. Да и я бы не знал, если бы не он.

Сходил в библиотеку, просветился в такой поэзии.

В тот вечер, когда А. в той компании дебош устроил, кто-то его подначил, листая эту книжонку: "Перековался? Раньше было: "Поэт в России - это..." А теперь: "Поэт в Украйне - це..." Какая-то девчонка подхватила, наизусть, оказывается, знает:

Поэт в России - это флотоводец,

монетки дней роняющий в колодец.

Фрегаты отчеканены на них,

на бронзе, серебре и золотых...

Кораблики, дойдя, светясь до дна,

увидят звёзды сквозь сиянье дня.

Квадрат воды - окно в глубины света,

помеха - вставка - силуэт поэта.

Поэт склонён - над срубом, над водой,

над бездною, под острою звездой.

А. развезло, был доволен, что его на память читают. Он отсел от падчерицы и стал той девчонке не без пьяного самохвальства выкладывать: "Ты знаешь, какое моё последнее на русском?.. А я скажу, хоть ты и не знаешь. Даже если и знать не хочешь..." - в таком вот роде. И он прочитал, грозно рыча:

Нет! как Пушкин "Годунова" -

мне не написать такого!

Но поэт я! Я - один

Ай да Смешнин сын сукин!

Помолчал и прибавил: "И сжёг всё к едрене фене!" Девочки ему похлопали. А он вдруг озлобился на лохматого поэта, который его подначил. "Кто перековался?!" Дракой закончилось.

До того вечера одна мысль вымучивала меня. Странная, дикая. Наряду с другими, связанными с Наташей. Иногда мне страстно хотелось, чтобы А. вернулся к Наташе! Чтобы ей стало хорошо! Чтобы счастлива она стала. То есть я готов был отступиться (уж какое там счастье со мной, думал я). Причём с радостью отступился бы.

Но мысль эта дикая отлетела от меня в тот же вечер. Не нужен ей такой ублюдок! И я успокоился, трезво рассудив, не вернётся он к ней! Падчерица - якорь крепкий.

С Наташей все эти месяцы я был всё-таки счастлив. Её (тогда ещё) нелюбовь - выше многого. Впереди было самое главное, то, чему все прежние наши дни - кокон.

Несколько раз в те месяцы я срывался, говорил ей грубости. Я бросал её, как бросают курить. Наверно, так и бросают. И не мог бросить. Исчезал на неделю, костя её в отчаянии, в бешенстве. "Тварь! - выл и вопил я беззвучно. - Гадина, гадина, гадина!!!" Я и в Ялту от отчаяния в июле уехал... Она нисколько не удивлялась моим исчезновениям.

Дверь отворяла, как будто только расстались и вот продолжили прерванный на полуслове разговор. Может, она так и на появления А. реагировала? Или у них всё иначе было?

В тот вечер, когда она пригласила к себе и зажгла свечу, я спросил её, как она объясняет мои исчезновения? Засмеялась беззаботно: "Думала, у тебя кто-то есть, исчезаешь пар сбросить. " Я отметил, что она сказала "думала", но не "думаю". А ведь и такое было. И к Стелле как-то заезжал, опять муж уехал, и с Л. М. в Ялте. Мстительное чувство. Но ума хватило промолчать. И в ту же ночь мелькнули передо мной застежки, пуговички, крючочки, проскользили, скручиваясь, резинки, что-то в одежде торчало углом, одно из-под другого... Свечу задула. Наваждение обернулось реальностью! И не было разочарования, как с другими случалось. С нею - превзошло. Казалось бы - реальность должна быть бледнее ожидаемого. Только не с нею. Она ласковой стала. Улыбка возникла, какой я раньше не видел. Сказала тогда: "И зачем я этого раньше не сделала! Так свободно стало. И тебя измучила." Словно б прощения просила... Моя! Спросил вчера днём: "Моя?" Ответила серьёзно: "Да. Твоя". Если честно, смертельно боюсь её потерять! Жениться бы!" Ах, как было бы хорошо! Непременно нужно сразу венчаться. И ребёнка бы скорее родить. Будет у нас нормальная православная семья, впервые за сто лет в моем роду... У меня тревожное предчувствие... Непроизвольно занимает вопрос: как долго можно жить в состоянии счастья? Счастье - система устойчивая? Очевидно, что нет. Но вот держится же! Как золотыми цепочками удерживается в небесах, не рушится.

Завтра свататься пойду.

НА ЮГ, В КРЫМ

***

Вагон плацкартный; жарче, чем на перроне, хоть и окна приоткрыты, душно; запах детских пелёнок, подкисшей еды и пота. Павла шла оживлённо впереди, не веря, что Валера решился.

Купе пусто, но столик грязно загружен объедками, разнокалиберные бутылки, как шеренга пьяных солдат, стояли у окна.

- Я сейчас уберу. Такое свинство!.. - Павла воодушевлённо стала сгребать мусор в газету, поднятую с пола.

"Вот так номер! - удивлённо думал Древко, приспосабливая сумку на третью полку. - Так ведь и уеду..."

Поезд дёрнулся. Соседние места оставались свободными. Но на нижней боковой полке - от них через проход, возникли два человека с одинаковыми усами, стекающими вертикально до самых разворотов скул. ("Специфические украинские, - отметила весело Павла словами Андрона. - Если б им дальше расти, то за обедом их надо будет закладывать за уши.") Сумку пришлось снять с верхней полки, Павла вспомнила, что еду забыли вынуть. Она достала пакет с жареной рыбой в фольге и двухлитровую бутылку пепси-колы. Теперь сумку поставили под сидение. Поезд набирал ход. Послепосадочная суета улеглась.

"Если через час, в Шевченко никто не подсядет, - задумала Павла, - всё будет хорошо".

***

Усачи застелили свой столик газеткой "Шевченкив край" и принялись перекусывать.

- Добряче сало пани Галя робыть! - вжёвываясь в белый толстый шмат с розоватыми, как закатные облачка, прослойками, проговорил один, чьё лицо у давнишних художников могло бы стать аллегорией Простоты.

- А яки борщи она варить! - интригующе провёл безымянными пальцами по струям усов второй, с лицом удлинённым и голубоватым от тонкости кожи и при этом вычерченным изящными, благородным линиями. - Таки борщи!.. В таких золотых озерцах середь крас... средь червоных просторив... як планета Марс!

- Ваша пани Галя велика мастериця!

- И ты, Иван, женись.

- Грошей богато треба... - с некоторым унынием отвечал Иван. Но вдруг, цепко и продолжительно глянув на Павлу и Древко, с воодушевлением воскликнул: - Вы мне, пане Игорю, вот шо скажить... Чи правда, шо незрячий поэт-грэк Гомэр и наш стародавний украинский Боян це одна людына?

- Цэ правда, - подперев задумчиво изящной конструкцией тонких пальцев подбородок, отвечал пан Игор.

- А чув, шо анты, ну шо з Атландтыды, яка потонула, цэ и булы перви украинцы?

- В цёму нема сумневу! Про те самый великий историк Грушевский записав.

- А от яка у мэне думка... Шо Адам, якого Бог сотворив, був украинец! Як вы, панэ Игорю, гадаетэ?

- Цэ, Иван, спорне пытання!

- Як цэ?..

- Зависит от точки зору.

- Цэ як?

- Материалистычна у тебе вона, чи идеалистычна?

- А яка краще?

- Колы идеалистычна то, як ты казав, вид Адама. Но я покы що прихильнык материализму. А це - дарвинизм! А по Дарвыну людыну не Бог зробыв, а вин сам по соби, поступово, вид обизя... вид мавпы произошёл... Та перша людына, шо вид обизяны, - и був украинец!

- О як! - задумался Иван и взялся за новый кусок сала.

- Так, так, - солидно покивал пан Игорь.

- Это они серьёзно? - разрывался от беззвучного смеха Древко.

- Куда серьёзней! - Павла почему-то мученически вздохнула и поднялась. - Где же проводник?

Древко и сам знал, что серьёзно, спросил, чтоб улыбнуться Павле. Нельзя же истуканом так долго сидеть.

Язык, на котором говорил пан Игор именовался суржиком: житейское наречие центрального приднепровья. Говор же Ивана был почти хорош, вполне украинский, на каком говорит черкасское село.

Павле хотелось получить постельное бельё, придумала: будет бельё - не сойдёт Валера в Шевченко. То есть имея уже бельё на ночь - не сбежит. Наконец, появился проводник, чёрен, угрюм, внешность - кавказского толка; собрал билеты, а за бельём к себе позвал.

Пока Валера рылся в карманах, переговаривался с Павлой, отнекивался, говоря, что и сам заплатит, в коридоре слепилась очередь. От купе проводника слышалась перебранка.

Пан Игор возмущался:

- Чому простыни... грязные, серые як... як... собака спала?!

На что проводник спокойно отвечал:

- Сэрый - цвэт такой. Па-ачему как собака? Хароший цвэт!

- Так и драное! Дай целое, кацо! Вон, наверху! Давай, да!

- Какой-такой рваный! Чуть нитка торчит. А то не смотри - себе купил.

На пана Игора шикнули из очереди:

- Давай короче! Берёшь - бери.

Взял. И Валера взял.

Действительно, серое, действительно, с бахромой. При этом все деньги у Валеры и закончились.

На станции им. Шевченко к ним в купе заселилась молодая пара дивного славянского вида - голубоглазы, а волосы, как пшеничное зерно, мелко волнисты. Одеты красочно - как в журнале мод показано. Юноша, выглядывая в окно, пересмешливо прочитал для спутников:

- "Чевченко"! И сюда имя этого бедолаги втиснули.

Он обратил своё энергичное и смелое лицо к Древко.

- Раньше станция Бобринская была... Приятель Пушкина, внук Екатерины... Дороги и заводы строил... - В голосе юноши клокотал огонь странствующего миссионера.

Древко кивнул и улыбнулся. То-то будет весело.

- Вам это неприятно знать? - юноша мельком обратился к Павле, которая как-то кисло на него смотрела.

- Что неприятно? Что приятель Пушкина?

Два усача взирали на юношу горящими, но и чуть застенчивыми глазами юных натуралистов. А паренёк их ещё не заметил.

- Из Москвы на отдых? - ласково улыбнулся пан Игор.

- Почему из Москвы? Из Алма-аты.

- Свадебное путешествие, - мило и смущённо призналась златоволосая его спутница и отправила свой взгляд за умилением к Павле.

- Свадебное?

- Две недели как из дома, а кажется - сто лет! Так здорово! - Девушка безо всякого сомнения знала, что всем интересно её слушать, все - как любящая родня. - Каждый день всё новое, все двадцать четыре часа, как... как... В Томске были у друга Жени, они в Карабахе служили. Потом у моей тётки в Шполе два дня. Так классно! Теперь в Крым - на три недели! У Жени дядя в Севастополе.

- На море собрались? - Иван мягко влился в беседу.

- Ну да, решили в Крым махнуть, - бесшабашно заявил Женя. - А то в другом месте всех денег не потратишь!

- Ой, Женя! Зачем так говорить? - Обеспокоенный взгляд по лицам. - Подумают - миллионеры...

Молодые сидели друг против друга. Женя, наклонившись, положил ей ладонь ковшиком на шею и мягко потянул к себе, прошептал: - Оля! Для красоты слога сказал. Красиво?

Словно бы в купе никого больше не было - засмеялись о чём-то своём. Смех никому не понравился.

- Титка в Шполе! - утверждающе уяснил себе Иван.

- В Шполе.

- Ты, значит, украинка?

- Украинка. С Казахстана...

- Ну и как на родине?

- В Казахстане?

- В Шполе! Я про Шполу...

Юноша Женя смотрел на Ивана  ревниво и выдавил неспеша:

- Русские мы! Русские! Или у вас здесь уже это не принято - русским называться?

- И в Алма-Ату их занесло, - словно не слыша, покачал головой Иван, глядя на Олю с отчуждением. - Всюду они. Во все щели, как тараканы, эти русские налезли!

- Вот как народ говорит! - показал на Ивана пан Игор. - А он тоже со Шполянщины... Сама глубина народная!.. Хоть и неприятно вам, вижу, слышать такие слова. Но против воли такого не скажешь. - Голос пана Игора был спокоен и внушающ.

- Это и не слова. Это крик. А крик и не должен быть красив.

Не закричишь от холодного угля, от горячего закричишь, как припечёт!

- Чем же вас так русские припекли? - зло улыбнулся Женя.

- Та всем! - с готовностью отозвался Иван. - Всё вам мало! Всё под себя гребёте. И казахов бидных загребли!.. Всё к Москве, со всей империи клятой. Москва, Москва - татарская столица! - неожиданно заявил он. - И русские-то - никакие вы не русские, а угро-финские племена! А само название Русь - у нас, у Киева упёрли!.. Как румыны своё у стародавнего Рима! Все вы - пальцы на горле народов... - Иван раздавливающе смотрел в глаза юноши. Но тот нисколько не волновался, лишь скулы напряг, готов был, кажется, и к драке.

Иван вдруг заполошно перевёл взгляд, ставший вопросительным, на пана Игора. Тот удовлетворённо кивнул, как толковому студенту. Иван удовлетворённо откинулся на стенку. А для юноши Жени все эти обвинения явно оказались неожиданными. Он действительно был готов и к драке, но как ответить - не знал.

- Почему угро-финские? - удивилась его юная жена.

- А вот белёсые вы - как финны! - глянув на пана Игора, агрессивно выпалил Иван.

- А почему - татарская?

- Два с половиной века под ними!.. - пришёл на выручку растерявшемуся Ивану пан Игор. В голосе его не было азарта спорщика, но только лишь желание оказаться доходчивым. - Это же правда. С этим ведь не поспоришь; это ведь - история.

А её знать надо. Правда? Тем более, когда в гости за рубеж отправляетесь в незалежну державу. Ведь мы, слава Богу, незалежни! И надо бы с уважением... А вы - "Чевченко!" Шевченко для нас - святой. Он как Дант для италийцев, як Шекспир для этих... как для вас Пушкин... Понимаете?

- Мы незалежни, а они всё идуть и идуть до нас. Не можуть обийтись!

- То, Иван, их беда. Негде им отдыхать. Моря-то тёплого нет. Ты вот в селе жил, тебе - не понять. А городские на море попривыкали ездить. Це факт. Вот и едут к нам в Крым.

- Так-то и к вам?

- Крым - це частина единой и неделимой Украины, - отчеканил пан Игор.

- Ну не знаю... - неуверенно пробормотал Женя. - Крым он и есть Крым. Опять же Севастополь - город русской славы.

- Це Имперское сознание! - воодушевился Иван. - Крым им подавай. Во народ! Всё хотят оттянуть, захватить, поработить. А потом флот потопят!

- Как два или три раза уже топили, - доходчиво уточнил пан Игор.

Павле за последние годы таких разговоров пришлось переслушать сверх меры. Она наперёд знала все слова, какие могут быть произнесены. "Сейчас, - знала, - скажут, что в России даже хат не белят, все ленивые и пьяницы..."

- А не потопят, так пропьют! - отозвался Иван. - Я же был в Ефремове, Тульская область, сахар возил. Все пьяные. Они даже хат своих не белят! Ленивые! Кусточка под окном не посадят!..

Древко сидел так, что видел человека на боковой полке в соседнем купе, тому явно хотелось вставить словцо. Нос у человека был примечателен. "Если бы... - сочинял Древко, - если бы такой нос увеличить хорошенько и покрыть льдом, тряская б вышла горка!"

Павла нервно засмеялась и возникла пауза. Волнистоносый человек вдруг азартно заговорил.

- У них в России и собаки какие-то придурковатые!..

Пан Игор доброжелательно улыбнулся.

Женя с Олей расправляли постель на верхней полке, растягивая простынку по концам.

Валера с интересом следил, как нос меняет при говорении угол наклона, а значит, и скорость спуска. "Бешеный аттракцион бы вышел", - думал он заворожено.

Иван, багровея под цвет свеклы, не сводил глаз с беззвучно смеющейся, отвернувшейся к окну Павлы.

Волнистоносому она не была видна и он продолжал.

- Да, да, придурковатые! Выйдут на проезжую часть - и разлягутся!.. И лежат себе!.. А ты их объезжай. Ну и раздавишь, конечно. По шоферской примете, следующий - человек. Т у р ь м а!..

Лицо пана Игора сделалось озабоченным.

- Уж это, положим, клевета на наших славянских собак! - деловито и скоро отрезал он. - В том, что лежат на дороге - их открытость и широта...

- Это даже у Гоголя казак в "Бульбе" на дороге лежал, - вставил Иван. И прибавил, подумав: "В красных шароварах".

- Кстати о Гоголе, - счёл нужным вставить в разговор мысль Древко, но почувствовал вдруг, что смертельно хочет курить и без паузы окончил фразу: - ... покурить, что ли?"

- Я не против, - сразу отозвалась Павла.

- Пойдёмте! - Женя достал сигареты.

- Ну и я покурю, - поднялся пан Игор. - О! Сигареты миллионеров, - похвалил он пачку Жени. И достал из своей сумки такую же.

***

В жарком тамбуре стало не продохнуть. Пан Игор без удовольствия затянулся и повернул к Древко лицо.

- Вы что-то о Гоголе?

- Да-а, не стоит, - Валера занялся сигаретой.

- Почему же, интересно.

- Вам не пригодится... Если б что против России - вам бы по сердцу... - Валере не хотелось смотреть ему в глаза.

- Ни в коем случае! - вознегодовал пан Игор, пытаясь поймать взгляд Валеры. - Мы не против русских, не против России! Но поймите! Нам ценно всё, что нас, украинцев и русских, разнит, - беспокойно втолковывал пан Игор. - У нас интереснейший период - обретение самосознания, осознание самоценности... Так что же Гоголь? Хотя Гоголь, конечно, для нас и не авторитет.

- Потому и не авторитет... Я просто вспомнил... А разнит или нет... Гоголь как-то заметил, что за то любит великороссов, что они могут очень быстро перемениться, - у Валеры в голосе ожил лекционный учительский ритм, он стоял спиной к пану Игору, в стекло смотрел. - Так быстро перемениться нравственно, что ни с кем и сравнить нельзя.

Был вор, и плут, и пьяница. Да вдруг, - Валера развернулся, - бах! и пошёл по миру каяться и плакать... А то и в монастырь, отхожие места за братией чистить...

- Что-то не видно, чтоб каялись, - усмехнулся пан Игор. - Уж наворочали столько дерьма за семьдесят лет "строительства коммунизма", столько народу перебили... Но монастыри что-то пусты стоят.

- Всё-то вы передёргиваете! - Павла резко бросила сигарету в угол. - Вместе наворочали! А теперь нет чтобы вместе и чистить - как крысы с корабля! Да и на другой корабль. А там-то уж наверняка, кроме капканов и яда...

Павла спорить спокойно не умела, обычно она сразу же начинала нервничать и при этом, стесняясь своего волнения, сбивалась с мысли. Она не окончила и в раздражении ушла из тамбура.

Древко подался за нею следом. Ему показалось симпатичным всё, что она намеревалась высказать ему в поддержку.

И ей понравилось его настроение. Хорошо он про Гоголя. А то эти идиоты, как и Андрон, уж совсем невесть что несут, нахватались из газет и радио иноземных придумок, как Серко блох...

Про блох Павла и высказала, чуть успокоившись, пану Игору, когда тот вернулся. Мол, напустили в нас этих незалежных идей, как блох, чтоб кровь сосали, да чтоб мы себя до крови разодрали.

Пан Игор очень интеллигентно рассмеялся.

- Да кому же это нужно, чтоб мы обескровели? Всему миру потрибна могутьня Украина.

- Зачем это всему миру? - поинтересовался Валера, поддержав Павлу.

- Чтобы России могла противостоять.

- А зачем им нужно, чтобы мы, кровные братья, противостояли?..

- Обезопасить себя, то есть Европу, цивилизованный мир...

Кто его знает, как в России повернётся? А насчёт братьев - это ещё вопрос.

- То есть они заинтересованы в нашей вражде? А мы-то заинтересованы? Я вот украинец по паспорту, но у меня мать русская, вся её родня в Липецке. И я не желаю никакого разделения...

Разговор, каких происходило тысячи и тысячи в этот миг на Руси, медленно загасал.

***

Ехали какое-то время тихо. За окном замерцали сумерки.

Павла негромко попросила Валеру спустить ей матрас. Устала.

Хочет лечь. Как-то перекусили. Стали укладываться...

Враждебность дневных ядов вползла парами в щели снов.

Древко вздрогнул: мелькнула чёрная тень на фоне окна, что-то скрипнуло рядом. Но тут же сообразил: Женя взлетел к юной своей супруге на верхнюю полку. В душном воздухе пронёсся шелест простыни и счастливый шёпот:

- Надо же, так нас не любят, что и собак ругают...

Древко беззвучно перевернулся лицом к стенке.

Томка, верно, в милицию уже названивает. Пожалуй, и планы против воли строит: вот убили его, под машину угодил, кондрашка на улице хватила, в морге где-то, а как с пенсией на ребёнка? Оформлять как-то надо...

Завтра будет лёгкое разочарование, если телеграмму получит... Укачивает вагон, усыпляет. Уснул Валера. От верхнего шевеления Павла вдруг проснулась. Она подобрала к груди ноги, уселась в постели и развернулась к окну. Темень, уплотнение черноты в отдалении - бугры деревьев.

Гремят колёса - "на юг! на юг!" Летит змеёй в чешуйках поблескивающих стёкол ночной зверь, сосчитывая своё число, несётся под звёздами, не уставшими радостно светить, умеющими отражаться в накатанных рельсах, плывёт меж снов и звёзд...

Мелькнул в глазах Павлы жёлтый далёкий огонёк - и опять в них влажная спокойная тьма, спокойнее которой и нет ничего.

В тишину завернулся мир как в тёмную шубу, лишь сердце в глубине пульсирует: "Ту-дух... ту-дук... на юг... на юг..."

Андроша, наверняка с этой, равнодушно подумала она...

Где-то завтра ночевать придётся? Что-то будет?..

***

Приснилось что-то несуразное. Но и не без пророчества.  Каким-то образом в их купе возник американский президент.

Древко сидел у окна, а рядом с ним два кота. Причём, вот что удивительно: один палево-рыжий - как натуральная карликовая пума, второй - цвета хаки, аки размалёванный тушью и зелёнкой брезент. Павла, усачи и молодожёны отстранились, понимая, что Валере с этим президентом о чём-то важном нужно поговорить.

Древко подумал, что хорошо бы предложить гостю чай. Но решил, что тот откажется, сославшись на занятость. Президент же как будто и не спешил. Так что вполне можно было угостить его чаем. Это было бы вежливо, - соображал Валера. - Хоть он и враг, но всё-таки ж - человек!..

Страдая от своей скованности, Валера вдруг робко предложил: "Может, в карты сыграем?" Клинтон (президента звали Клинтон), очевидно, тоже тяготился неловкой паузой, потому что вдруг искренне обрадовался. "Только я предпочитаю пара на пару!" - заявил он снобистски вскинув голову.

"Отлично! У нас даже коты играют в карты!" - несуразно похвастал Валера, понимая, что сейчас же будет уличён во лжи. Но коты, что поразительно, важно расчесали специальными щёточками редкие иглы белых усов, и подсели к столу. Чтобы вернуть лицу презрительное спокойствие и улыбочку "я свой парень", президент напрягся. Но при этом ужасно покраснел - гранатовые прожилки выступили на щеках.

Коты уселись так, что Платону выпало играть с котом цвета хаки, а президенту - с карликовой пумой. Коты играли сосредоточенно. Держать карты им было неудобно; очевидно, они привыкли к картам меньшего размера, а эти были под обычную человеческую руку. Котам приходилось придерживать карты обеими лапами, иногда и хвостом, а извлекать их из вееров - зубами. Первую партию выиграли Клинтон с пумой, вторая завершилась вничью. Древко сдал карты для третьей партии. Началась игра. И тут он решился задать вопрос, который давно вертелся у него на языке. "Вот вы говорите, что ваша Америка достигла небывалого могущества и процветания..." - "Да, именно так я и говорю", - покивал головой Клинтон. - могущества и процветания" ... Беру! - Он покосился на кота цвета хаки, который его засадил, сунув козырную даму. "Ну а долго... То есть я хотел спросить: как долго продлится это ваше процветание? - Валера нервничал. - Ведь ничто не вечно под Луной..." - "Конечно, конечно, - поспешил заверить его президент. И вдруг тоска исказила его глаза, а лоб вспотел. - В 2006 году произойдут странные перемены..." - "А что случится? Война? Землетрясение? На что нарвётся ваша Америка?" - загорелся любопытством Древко. Все присутствующие видели по лицу американского президента, что тот знает, но и понимали, что сказать не хочет. "Поживёте - увидите!" - нашёлся наконец тот. При этом лицо его приобрело выражение растерянного высокомерия.

Кот хаки тем временем совершенно бесцеремонно "повесил" президенту погоны. Он вспрыгнул на стол, держа карты в зубах, двумя лапами положил шестёрку червей на левое плечо, а шестёрку треф - на правое. Всё купе зааплодировало. А высокий гость громче всех.

Х

НАТАНИКА В БАШНЕ

***

Всякий звук,

всякий шорох ничтожный

луч звезды и сухой подорожник;

взгляд чужой или смех Бомарше -

отзывается эхом в душе.

Это о ней; о её болезненно восприимчивой душе, это из тех же страниц, на которых примечен неповторимый изгиб спины. А здесь, в этих строчках, нам предъявлен набросок её портрета, выявляющий одну лишь черту её сущности - обострённую восприимчивость. Действительно, любой запах, рисунок лужи или обрывок фразы - действуют как вкрапления в звучание музыки, протекающей неостановимо и тайно через неё. Всё может усилить эту музыку - и синь лужи на асфальте, и шутка Фигаро. Но и навредить всё может.

Коснётся неприятный взгляд - всё мучительно мутнеет в ней...

Через всякого, конечно, протекает река-ручеёк ощущений, в каждом нечто подобное мелодии звучит, при этом каждый, как может, оберегает её стройность в себе, её лад. И Натаника как может оберегает. Поэтому на улице она старается не смотреть в лица людей, вскинута её голова. Впрочем, она всё примечает вокруг, лишь прямых столкновений взглядами избегает. Со стороны глянуть - гордячка идёт - высока, почти стройна, красива; волосы, как тёмные осенние листья, завитки до лопаток стекают. Но это со стороны. А знакомые считают её капризной и заносчивой. Непредсказуемо часто у неё меняется настроение. И сторонятся её. А это мучительно - осознание своей неуютности для прочих. От неё отгораживались, и она отгораживалась, забивалась в свою квартиру.

Неустроенность квартиры её нисколько не раздражала. В этом кавардаке и незавершенности была какая-то ею одной прочувствованная гармония. Квартира, в каком-то смысле, была её отражением: всё неустойчиво, все не на месте, но - так сложилось - и не гнетет!.. Когда-то, ещё лет пять назад, когда только вселилась, мечтала, что Смешнин возьмется за ремонт. И даже разговоры какие-то об этом велись... А без него браться - только хуже на сердце станет. Она пробовала.

Как-то под настроение взялись переклеивать обои. Прилепила две полосы - одуванчики и зелень, поверх тёмно-коричневых, налепленных строителями. Да и заплакала. С тех пор эти две полосы и красуются средь тёмных стен.

***

Наталья Николаевна, развалясь в жёстком старом креслице спиной к окну, вязала синими пластмассовыми спицами из двух лохматых клубков - красного и зелёного - детскую варежку и думала о Платоне и Смешнине. Время от времени с лестничной клетки приходил вой запускаемого кем-то лифта. И каждый раз её сердце вздрагивало.

Думала она сейчас о Платоне как-то с неприязнью. Вот зачем уговорила себя, научила, что подходит он ей?..

Зачем уступила? Вчера он даже милым казался... Мужичьё оно и есть мужичьё! Все грязны. У всех любовницы, - она знала об этом по своей бывшей работе. Или мечта о любовнице... И Платон не лучше. Чистоты ни в одном нет. Сразу или это, или дружба врозь... Лучше врозь, чем с кем попало. Но Платон не сбежал сразу - вот и привыкла к нему. Из-за скуки! Андрон исчез, Юлька Мухно в сектах пропадает, телевизор не работает. Вот Платон и был вместо телевизора... Когда-то один сослуживец предложил починить, развернул телевизор, крышку снял. Так и стоит. Другое ему было нужно. Ещё чего!

А с Платоном всё-таки приятно поговорить, слушать умеет, да и сам интересное рассказать может. Только вот нет в нём того огня... И для чего-то влюблённость симулирует. Если б на самом деле влюбился - сразу бы почувствовала. Она помнит то ощущение, когда Смешнин к ней подошёл впервые. В глаза напористо смотрел - с какой-то яростью, в нём настоящая страсть кипела... Вот - влюблённость, она действительно навеки в Андроне, никуда и после его смерти не денется!..

Жаль, что теперь уже всё поздно... А у Платона - одно лишь одиночество и желание к кому-нибудь приткнуться.

Мысль её незаметно перешла на Андрона.

"Бессовестный, - думала она. - Замучил! Где это слыханно - на целый год пропадать!? Да теперь уже всё... Столько из-за него слёз!.. Вот так ему и надо!.."

Но при этом она знала: лучше Смешнина для неё на свете человека нет и никогда не будет. Потому что когда Андрон рядом - сверкает ручеёк ощущений, бегут золотые струи упруго; в сказочную радугу обращается всё вокруг... Вот и заплачено за это слезами ожиданий! Как дура какая-то ждала его и ждала... Какой же он всё-таки подлый... И слезинка побежала из уголка правого глаза Наташи. И вторая выкатилась и догнала первую, подтолкнула. У всех и мужья и дети, думала она плача и продолжая вязать. А он такой осторожный! Сколько раз надумывала родить. Решала - рожу! А он... подлый и бессовестный! Время же идёт и идёт... Двадцать семь - по женским меркам - старородящая... Когда она в определённом настроении вспоминала о своём возрасте, ей становилось не по себе.

Вот возьму - и выйду за Платона!

Подумала - и страшно сделалось: ведь Андрон узнает!..

Она отложила спицы и пошла в ванну - умылась, слёзы смыла.

Постояла над сверкающим жгутом воды, сбросила халат, стянула трусики и под душ залезла: жарко.

Две недели назад, когда она уж и Платона боялась потерять, унизилась, подловила Смешнина: ему решать. А он и не откликнулся, не почувствовал, что она до предела дошла.

Тогда и уступила Платону.

***

Они прогуливались по центральному бульвару, Платон сказал, что наверное скоро уедет: завод в развале, квартиру теперь не дадут, а жить в общежитии и ждать неведомо чего - скучно. Он пригласил её к себе в общежитие, как и раньше приглашал. Она всегда отказывалась. Отказалась и теперь. Но чего прежде не бывало - вдруг позвала к себе. Прежде он к ней без приглашения заходил, да она его дальше прихожей не пускала. "Подожди, - говорила она через дверь, - переоденусь". А когда переодевалась - открывала дверь.

Платон заходил в прихожую, чтобы через минуту выйти - они отправлялись бродить по городу - по новостроечным дворам Мытницы, по набережной, доходили под надднепровскими холмами и до Сосновки...

Наташа привела его к себе, чего прежде не бывало, цветастые шторы плотно сдвинула, свечу зажгла, чтоб весёлость и беззаботность в себе открыть, а лицо спрятать, как с Андроном когда-то. Она попросила Платона снять поролоновую квадратную подушку с одной из тумб тахты, под ней, рядом с электрической мясорубкой, какими-то синими тряпками и колодой разноцветных кастрюльных крышек нашлась бутылка коньяка.

Наташа была тиха и ласкова, расстелила две розовые узорчатые салфетки на маленьком треугольном столике, поставила стеклянные стопки; из кухни вынесла хрустальное блюдо с гроздью винограда, чьи ягоды были зелены и огромны и на каждой из них горел свечной огонёк.

Их захватила в свою пасть глухая и слепая ночь. Пожевала и выплюнула в утро.

Открыла глаза - замок щёлкнул, это Платон ушёл - тошно-то как!.. Из утра всё выглядело жалким, пьяным, убогим...

Как же очиститься? как же отмыться?!

А ночью о таком и близко не думала. "Всё к лучшему! - шептала она Платону, лёжа грудью, размазав, растянув сосок на его груди. - Ну скажи, милый, зачем я себя так долго мучила?! И тебя, бедного, мучила..."

Вспомнила свой шёпот - и глаза прикрыла от дурноты в себе, простынку на лицо натянула. Но и уснуть не смогла - её уже вымучивало чувство вины перед Андроном. Не зря она оттягивала с Платоном - словно б заранее знала, как будет ей. Вот вроде бы никогда и не клялась Андрону в верности. А тошно-то как! Или эта тяжесть - вина перед собой: предала своё ожидание и свои слёзы?

Наташа твердила себе, что так ему и надо, но легче от этого не становилось. А ведь как она настрадалась из-за Андрона - слёзы, наверно, сквозь все этажи до центра Земли протекли! И всегда ему всё прощала. Когда узнала, в свои двадцать лет, что драгоценный её Андрон женат - чуть с ума от горя не сошла. Но отревела и смирилась. Он объяснил - разводится. Простила, а в душе было: грязь, грязь, грязь! Это в семнадцать ей можно было жизнь по тончайшим ощущениям выстраивать. А уже в двадцать - не получилось почему-то, простила. Но он и разводиться не спешил. И как она потом болела, когда узнала, что он развёлся, чтобы жениться на мымре той старой!.. После свадьбы заявился через неделю...

Виду не подала, что знает о женитьбе, но и не подпустила к себе. Точнее, хотела не подпустить. Два дня продержалась. Да он уговорит, кого хочешь... глаза его - вот уж точно цыганские! Как гипнотизёр!.. Объяснил, что он с ней не живёт, просто обстоятельства так сложились. Пришлось поверить. А когда через несколько лет эта жена дурацкая померла, так он и вовсе исчез... Так ему и надо! И прибавила: подлецу - рога к лицу! Натаника повеселела: смешно получилось, ещё и стихи от ненависти начну писать...

И теперь, стоя под холодящим душем, она повторила: подлецу - рога к лицу!..

За прошедшие дни она пустила Платона к себе в комнату ещё раз. До этого по улицам лишь бродили. Вчера это было. Но и перед тем позвонила Андрону: не поздно ещё! И поговорили вроде бы хорошо, но не пришёл... Да теперь уже и поздно.

"Вот и получай рога, поэт!" - промакиваясь полотенцем, рассеянно сказала она. И подумала, уж в который раз за последние семь лет, что он не в том поэт, в чём себя считает. А лишь в общении с нею. Придумал же такое имя - Натаника - волшебное... Среди ночи, среди россыпей запретных ощущений... Забыть бы его! И чем скорее, тем лучше. Приятнее о Платоне думать! Ведь наверняка придёт сегодня... Она прислушалась к себе. Хорошо с ним бывает. Но когда он рядом.

А как с глаз долой, так и из сердца вон... Всё держится память за Андрона... И так каждый день! Одна только мысль о нём - всё внутри загорается.

Не нагибаясь, но лишь поставив ноги в тапочки, она растёрла сухой свалявшейся тряпкой воду на кафеле. В прихожей остановилась перед зеркалом, подробно осмотрела своё тело, обеими ладонями провела от рёбер подмышек до талии и ниже, за овалы бёдер - прорисовала свою фигуру, потрогала груди, вздохнула, что не велики. Лицо было скрыто - отсверк солнца, попадающий через кухонную дверь, слепил, и ладно, лицо своё она не любила. Наташа погладила живот, дунула на волоски и набросила халат. В комнате она глянула на часы, время не запомнила, подошла к окну. Кто-то в доме сбоку тряс на лоджии зелёным, с белыми голубями, одеялом, опасливо поглядывая вниз, во дворе мимо китайской стены девятиэтажки осторожно катил чёрный "Мерседес". Пуст двор, жарок; но в песочнице возится какой-то ребёнок, а рядом, на крыле самолёте, сделанного из цветных металлических прутьев, мужчина сидит, журнал читает, отец, видно, его. И не боится, что ребёнок сгорит! Подняла глаза, за домами - Днепр синий.

Действительно синий, без всяких оттенков, темнее неба.

***

В дверь тихонько простучали. Два раза. Наташа вздрогнула.

А лифт - молчал. Платон?! Правило какое-то у него - лифтом не пользуется, часов не носит и, говорит, телевизор с октябрьской стрельбы не смотрит. А может, и нет у него телевизора?.. Попросить его, что ли, дверь обить? Что б гудение лифта никогда не слышать. О ёлки-палки!.. Петли спутались!..

- Кто?!

- Я!

И рассмеялась сама себе: смешно - рисунок-то ёлки.

- Проходи... Петли спутались, как ты постучал. Говорю - "Ёлки! Петли спутались..." А на рисунке - ёлки... Смешно?

- Елки?

- Вот, - она показала варежку.

- Смешно.

- Можешь не разуваться...

Она сразу отложила гладиолус, подумав, что Андрон бы никогда одинокий цветок не принёс. Если дарил - то букетами взрыврподобными...

Настроение у Наташи омрачилось уже тем, что он как-то не так постучал - напугал её, да и не сразу понял про "елки". И то, что цветок один - не понравилось.

- Ты прямо как жених! - проговорила она с досадой, рассмотрев, что он в нарядном костюме. "Вот же, вырядился, - подумала она против воли, - и не жарко ему!.. Может выставить его?" Но ей приятно сделалось оттого, что ему вдруг вздумалось обняться. И лишь по инерции досадливо отстранилась:

- Перестань, петли собьются!

Он уселся на табуретку - большой, с забавной бородой.

В разрез халата, наверно, таращится, молчит, обиделся.

Забавный!

- Вязала сначала себе свитер, - заговорила она вдруг беззаботно, уже и без тени раздражения. - Не понравился рисунок - и распустила всё! Теперь Насте варежки решила связать... Была у них с утра. Чарли, представляешь, два зуба вырвали, к ветеринару возили...

Наташа посмотрела в лицо Платона. Ничего не скажешь, умные глаза. Огня только нет. Не интересно ему про Чарли, хотя и слушает с улыбкой. Ничего, пусть слушает... А гладиолус и костюм - неспроста. Наверно, после вчерашнего жениться надумал. Сердце заколотилось. Интересно, как это бывает, когда замуж зовут?

Она рассмеялась, когда он сказал, что любит ветчину, как и Чарли.

- Я думал, - голос его дрогнул, - думал, может, сегодня выберемся в кафе? Шампанского возьмём. А то сидеть, как на цепи, смотреть на тебя, языком смахивать твой запах...

- Здравствуйте! - крючок захватил сразу две нитки, пришлось чуть распустить. Двусмысленность ей почему-то понравилась. - Я только что из душа. - И сама рассмеялась.

- Или в ресторан. Я себе зарплату организовал...

- Как это? - Спица справилась со сложностью. А в ресторан бы сходить - хорошо. В "Турист"! Хотя "Турист", говорят, закрыт. Тогда в "Россаву", ни разу не была. И встретить бы опять Андрона!.. Когда-то часто он её приглашал - широк, деньги всегда водились. Стишки стишками, а деньги были... На этот раз он ещё и драку с Платоном затеет! Платон, кажется, до драк не охоч..? Хоть видом и крепче. Трусоват, значит, синяков-ушибов боится? А может, и не боится. Андрон ударов вообще не замечает. Сколько раз он влезал во всякие недоразумения!.. Говорил: "Подожди, я быстро. Кулаки чешутся..."

- Мебель продали, - хмыкнул Платон...

А у этого хоть и деньги есть - да скуповат. Цветок-то лишь один купил. Наташе не хотелось о таком думать, но оно как-то само подумалось. Вообще-то Наташу денежные вопросы занимали мало. После того как её сократили из родимого Управления связи - значилась безработной. Мать пыталась втянуть её в челночную жизнь. Сама-то она давно моталась - в Польшу и Румынию, а с недавних пор - в Москву. Но у Наташи не заладилось. В Польше автобус остановили ("рэкетиры, сволочи такие!") Она заупрямилась, не захотела платить. Ну и натерпелась же страху! Рэкетиры потащили её к себе в машину.

Она в сиденье намертво вцепилась... Обошлось. Правда все деньги забрали. С тех пор мать смирилась с её бездельем.

Собственной энергии хватало и на дочь, неприспособленную к новой жизни, и на свой дом.

Наташа принесла красный гладиолус из сумрака прихожей. И он, легко облокотясь на бортик вазы, встал чуть накренясь, как тореадор. Красные круги воды колыхнулись вокруг стебля.

- В ресторан, говоришь? Ну-у... можно сходить!

Плевать на Андрона. Подлецу рога к лицу!.. А Платон даже и красивый... И цветок красивый!

Она глубинно содрогнулась от сладости, когда его ладонь прикрыла прохладу соска...

- Стоп, милый! - Наташа чуть отстранилась, уже лёжа за зубцами тахты, провела пальцем по его мягкой бороде. - Давай-ка в ванну. Загудел лифт. Как-то по-особому взвизгнули тросы и ремни...

Непонятным образом она вдруг поняла, что это откликнулся Андрон. Сейчас, через минуту или две в дверь постучит! Она похолодела. Раздета, всё наружу!.. Она вывернулась из-под Платона, вытянула с усилием из-под него халат.

- Тихо!

- Что?!

На Платоне были приспущены брюки.

- Тихо!.. - проскрипела она, уже совершенно уверенная, что сейчас раздастся условный стук Андрона.

Дверцы лифта звучно открылись. И почти тут же в картонную обшивку лихо, как пароль, пять раз ткнулись костяшки пальцев.

- Это Андрон... убьёт! - пролепетала белогубо.

Словечко "убьёт" её и саму неприятно ударило. Сердце заколотилось. Дробь повторилась.

- Н-да! - звучно принеслось из-за двери.

Лифт зашумел, уходя прочь.

Наташа опустилась на тахту и, сгорбившись, обхватила голову руками. Через мгновение она обессилено приткнулась лбом к груди Платона. Но тут же вскочила и заскользила на цыпочках к окну. Там, у шторы, она вытянулась, вглядываясь вниз, через балкон. Ничего не увидела. Перебежала в кухню.

Андрон вышел из-под козырька. Макушка родная! Он повертел головой и присел на карусель. Из тени дома к нему вышла сиамская кошка. Андрон закинул ногу на ногу.

"Ждать собрался! Как всё по-дурацки! И главное - было же чувство, что придёт, было!" Андрон вдруг резко вскинул лицо, отыскивая её окно. Наташа шарахнулась за косяк, чуть равновесие не потеряла, дёрнула штору. "Заметил или нет? заметил или нет?.. Мог и заметить."

Наташа несколько раз примеривалась осторожно выглянуть, но вот, наконец, и решилась. Смешнин уходил по тротуару в просвет между двух домов к Днепру. Исчез. "Вернётся!" - почувствовала. Она только теперь вспомнила о Платоне. Тот, оказывается, стоял в коридоре, у неё за спиной. Оделся уже.

Смотрел на неё.

- Милый мой, прости! - проговорила она с совершенно искренним надрывом. - Понимаешь... Он вернётся. Мне обязательно нужно с ним поговорить. Пожалуйста! Ты сейчас иди. Мы с тобой завтра встретимся. Хорошо? Он такой бессовестный! Пожалуйста! Ты знаешь... Я ему всё скажу!..

Она словно б через силу повернула к нему плачущее лицо, в глаза заглянула, будто б сочувствия ждала. А в глазах его, похоже, недавно произошло многоходовое движение. От испуга - при стуке в дверь - к отчаянию - при её метании по квартире - и до мрачной ненависти, когда она назвала его "милым".

Лицо его простое стало надменным. Брезгливость обезобразила его.

Он молча пропустил её в комнату и стал натягивать туфли.

Обулся беззвучно. Не заглянул в комнату. Дверью саданул. В удар этот многое вложил.

Наташа почувствовала облегчение. Вздохнула впервые глубоко. Вздохнув, в изнеможении прижалась щекой к шершавой дверной обшивке, слышала, как оскорблённо щёлкают подошвы по ступеням, наверняка, не касаясь тех, о которые опираются перильные стойки. Она опустилась под дверью на пол.

XI

ЗАПУТАННОСТЬ И БЕСПУТСТВО

***

Андрона Павловича посетил вдруг безотчётный страх. Словно б нечто сквозняком пролетело через него. Беспокойство овладело им...

Когда-то (он уж и сам о том забыл) в энергичном словоговорении, завязывая в Татьяне Павленкиной приятное к себе отношение, придумал объяснение её странным волнениям.

Наплёл воодушевлённо и безмысленно про невидимые и пока ещё не открытые тупой наукой волны.

Невидимые, мол, как какой-нибудь ультразвук! Блуждают по свету, блуждают... А как наткнутся на человека, пролетят его сердце насквозь - вот в нём и страх беспричинный... Когда учёный народец откроет эти волны - оружие ещё то будет!..

Таня Павленкова оказалась непростой женщиной. Она вдумчиво на него смотрела, не отозвалась улыбкой на его воодушевлённость. "У каждого события, - отстранённо проговорила она, - может быть два объяснения... по крайней мере. У вас - волны, физика... А я думаю, что оттого во мне этот страх, когда вы рядом, что мой Ангел хранитель меня остерегает..." - "Художественно!" - Смешнин влепил ладонь в ладонь, понимая, что с дамой придётся повозиться.

Теперь, сидя на скрипучей карусели, он глянул вверх, будто б желая увидеть остерегающего. Взгляд его прошёлся по закатному небу, в котором из синевы уже выплавилось и стало остывать золото... В её доме за каким-то поднебесным окном дёрнулась занавеска... А может, показалось - тень птицы пролетела?.. Или и птица была, но и штора дёрнулась? Её окно или не её?.. Да ведь нет её... Ждать нечего. Жарко. Искупаться надо.

Шагая по асфальтовой дорожке между двух домов к реке, Андрон соображал. Ночевать-то должна вернуться... Хотя может и у матери переночевать. Вот будет анекдот - и в Крым не поехал и к ней в зубцы не попал!.. Отчего же беспокойство накатило? От жалости к Павле, что на вокзале бросил?.. Или тяготит, что опять Натаника возникла?.. Что там за Платон у неё в поклонниках?..

Шагая по песку, который нанесло на асфальт с пляжа ветром, его пронзила горечь: один остался! Один! И никому не нужен! Павла уехала! Обхамила на прощанье. И Натаника где-то шляется!.. Хоть возьми да сдохни - никому нет дела! Утону - никто не узнает!.. Даже документа с собой нет... А окно-то - её... Занавесочка-то в её окне дёрнулась! Дома она?! Видеть не хочет? Или не одна?.. А?.. Но ведь звонила!..

Андрон Павлович круто развернулся, точно б в невидимый жёлоб попал, и понесло его в обратную сторону - в щель меж серых домин, в её двор. И вот твердый палец ткнулся в обгорело-заскорузлую красную кнопку. Лифт заурчал вверху, заскрипел полозьями и тросами. Под этот скрежет и скрип кто-то скакал по ступенькам, приближался.

***

Платон вывернулся на площадку первого этажа в тот момент, когда Андрон Павлович резво вшагивал в кабину лифта. Суровой профиль мелькнул перед Платоном. Лифт ушёл. В сетчатке осталось напряжённое лицо, нос с мрачноватой горбинкой, чёрная щетина: о н, гад!..

Словно б в горючий газ Платон превратился - лифт искрой брызнул - Платон вспыхнул. А мысли - ни единой, нечем управиться с хаосом боли.

Корчась в собственном пламени, Платон оббрёл башню и вновь появился под дверью Наталии Николаевны. Из прихожей свободно протекало: - Ты бессовестный, бессовестный...

Её голос - капризно-жалобен! Почти неузнаваем...

Напряжённость в голосе возникла, а вот как бы и злость, но тут же и огонёк игривости выскользнул из слов её. Таких интонаций Платон ни разу не удостаивался. Словно и не её голос!..

Странным, странным образом меняется человек при перемене окружения!..

Первая фраза Андрона была малоразборчива, наверно, говорил он глядя в окно, но вот его голос приблизился к Платону, звуки скристаллизовались в ясные слова.

- Я хотел тебя видеть и вижу. И ты меня видеть хотела.

Теперь уже её слова стали невнятны. А его голос вплотную приблизился.

- Брось в меня камень и прости!

- Нету камня.

- Вон гантеля - швырни мне в башку!

- Голову жа-алко...

Помертвев, Платон вслушивался в милый щебет мирящихся любовников. Он стоял чуть пригнувшись, обратив вмиг опухшее ухо к сквозящей щели.

- Только подожди!.. Андрё-оша!.. Стой! - Нечто подобное борьбе происходило за дверью. - Спрячь руки за спину!..

Скажи лучше, как твоя падчерица поживает?!

- Не могу спрятать, сами... видишь, что вытворяют? Не контролируемо, как протуберанцы на Солнце...

- Ну что ты несёшь! - фыркнула Наташа, кажется, продолжая отстороняться.

Слышать каждое слово - как по одной - и неспеша - раскалённой монетке проглатывать! Сердце горячо прыгало в горле. Ужас был в том, что в голосе Наташи простанывались тихие нотки удовольствия.

- Подожди... Я тебя прошу!.. Ты не ответил. Как Павлуша, корова твоя поживает?

- Далась она тебе... В Крым с любовником уехала!..

- Да? А ты, значит, сразу ко мне?.. Жена в Тверь, а муж в дверь?

- ... Какая ты... С чего ты взяла, что сразу?

- Как, не сразу?!

Возникла пауза, во время которой, как оказалось, Андрон наливался гневом.

- К чёрту шутки!.. Почему ты всегда думаешь, что я такой подлый?! - Сердит, грозен стал его голос, как будто б и молния вдруг в нём мелькнула. - Почему?! Ты о всех так думаешь или только обо мне?.. Я же тебе сказал - пока книгу не издам, не появлюсь... Помнишь?!

- Не помню.

- Вот, смотри!..

- Ух ты! Книженция...

Слова то глуше, то сильней, но смысл происходящего заключён не в самих словах, а в том, что они оплетают людей, стягивают их в единый узел, в котором вообще все слова погибнут, лишь губы соединятся.

- Стой! Давай поговорим. Сядь там. Андрё-ёша! Нет, пошли в кухню... Я так не могу. Стоп!

В полуметре за дверью прошаркали тапочки.

- Натаника!.. Ну что ты?! Давай тогда чаю...

- Заварка кончилась.

- А я принёс. И колбасу. Хлеб-то есть?

Лязгнули замки сумки.

- Скажи, ты меня ждала?

- Руки помой.

- Ждала. Я пришёл? Пришёл. К чему разговоры?! Говори - ждала?

В ванной загремела вода.

Платон напряг слух. Если б она ответила "нет" или что-то похожее на "нет", он бы, пожалуй, и вломился б в дверь.

Наташа молчала.

- Я знаю - ждала-а! Ну скажи: "ждала-а"... Я ведь, Натаника, понимаю, зачем ты заходила в гостиницу и звонила... Ждала?.. Потом почитаешь. Не молчи... Натаника, ведь ты знаешь - ты - моя единственная в жизни страсть!..

- А потом опять исчезнешь на год?

Всё! Слушать дальше не было мочи. Не разбирая ступенек, Платон понёсся... Имена же у них... надо же! придумали - Анрёоша... Натаника... Стерва! Вот если б вломиться к ним!.. Будь она проклята!.. Ждала! Придурка этого. Поэт!.. Гадина!

***

Платон вылетел в темень двора, вывернул к карусели и задрал голову. В кухонном окне горел свет, потолок был жёлт.

Этот стоял у окна и пил воду из носика красного чайника, как случалось и Платону из этого чайника пить.

- Тьфу!..

Не замечая абсолютно ничего вокруг, ни кустов почерневших, ни дороги Платон отмахал пешком две остановки.

Начался дождь. Троллейбус выхватил его из-под дождя, помчал к центру. Платон уже знал, куда ему нужно, в чём спасение...

В таком состоянии хорошо вешаться. Хорошо с девятого. И водка хороша. И хороша к водке Стелла... Но верёвки нет и девятого нет, а Стелла обитает на Луначарке, доступна.

Стелла!.. Стелла... Стерва! Что-то стерв вокруг развелось. В центре - пересадка. Центр - как шарнир в весах. На одной чаше - белая башня, на другой - Луначарка. Но ведь у Стеллы кто-то в гостях может быть?

Позвонить.

А вот и жетончик.

Темень. Диск на ощупь. От трубки пахло укропом и свежей водкой. Хороший запах. Отозвался Игорёша.

Платон промолчал, придавил рычаг. Взял в киоске две бутылки, - выбрал подешевле, - на одной "русская водка" напечатано, на второй "ликёр", по-итальянски; поехал на детский голос.

Стемнело вязко.

Мокреть блестит повсюду, отражая разбросанные над асфальтом белые и жёлтые фонари. В душе от ожога такая же темень... Лишь неясные в ней проблески случайного встречного. Огни встречных машин, огни в окнах...

"Это побег с поля боя, - догадался он. - Не вступив в бой! Трус!.."

Он хлестал себя упрёками, как розгами, вспоминая все свои низости, трусость свою. Он увидел другой свой побег - из лесного гарнизона... Спасаясь от побоев, он рванул на попутке в штаб бригады, понимая, что совершает совсем не то, что нужно бы совершить. Тогда бытовало нечто вроде присказки: "В армии отслужить, да чтоб в морду не получить - не может быть". Он и получил - и ещё раз и ещё - от ефрейтора, чья физиономия была, как говорящий слюнявый череп из фильмов ужасов. Платон знал, как нужно поступить. Как поступил один паренёк из Магадана. Дождался своего дежурства и ночью, вытащив штык-нож, подсел на койку к своему обидчику. А потом ко второму... Второй убежал, ну а первый запутался в своих кишках. Восемь лет магаданцу дали... Срок жуткий, но...

Платон всё страшило в том сюжете, дрожь начинала сотрясать, когда думал он о штык ноже.

Автобус мчал его, оцепененев от мыслей его, мчал покорно к призрачному ненужному дому.

За дверью - Игорёша.

- Кто? - опасливо вышептнуло дитя.

- Мама дома? - Платон для чего-то переменил, сгустил голос, зная уже, что нет её. Сама бы к двери подошла.

- Нет...

Игорёша торопливо прошлёпал от двери.

На нет и суда нет...

Назад, скорее назад! Это уже минут тридцать прошло. А ведь за тридцать минут всё можно успеть! Почему, дурак, к ней - к Натанике - не вломился!.. Зачем сюда понесло? Ослепление, приступ какой-то!!! Но к ней вломиться - это как со штык-ножём к Могиле подсесть...

Вломился бы - она б и выгнала... И этот - боксёр... И - что делать?!! Вот уж точно - без ста грамм - не догадаться.

Платон шлёпал через тёмные дворы от дома Стеллы к остановке, на ходу сдирая с горлышка жестянку. Лучше в морду получить, чем так вот... Это понятно - лучше в морду... А потерять Наташу - жить незачем!..

Платон топтался на остановке, глазел в блестящую лужами и проводами даль улицы, давился водкой. Нет и нет автобуса! Какой-то паренёк спичкой поджёг завитушки объявлений на столбе. Огоньки пробежали по столбу, пропали. Подкатил частник. Платон отбросил бутылку, та без звона хрустнула под кустом, наткнулась, верно, на камень. Теперь Платон знал, что войдёт к Натанике. Только бы они ещё не успели... Платон накручивал себя. Если дверь не откроют - ногой, ногой... И - будь что будет! Лучше так её потерять, чем так. А если они уже..? Будь что будет! Не думать! Пусть и голову разобьет.

Плевать! Это ещё посмотрим, кто кому разобьёт! Козёл! Я ему самому... Ещё больше нос загорбачу!.. Только б успеть... Но она-то - как же?.. Появился - и обо всём забыла?.. Милый, говорила, прости... Стелла с мужем сошлась, теперь и эта?.. Уже пятьдесят минут они вдвоём.

***

- Ты всё-таки такой глупый... - Голос Наташи сочился, кажется, из кухни.

... Не успели!..

... Или успели?..

... Успели, и теперь чай пьют?..

Сердце колотилось излишне гулко, прыгание артерии затеняло звуки квартиры; никак не отдышаться.

- Тяжело с тобой стало... - Андрон близко, совсем под дверью; наверно, в полуметре, протянуть бы сквозь доску руку... Значит, не успели. Даже, кажется, ссорятся.

- Ну почему? - игрив её голос. - Сказала, что думала...

Ну что это за птички, дельфинчики... Я вообще-то не разбираюсь...

Нет, таких интонаций Платон от неё не слыхивал. Будто она совсем другим человеком сделалась. Как же это возможно? Совсем другим!

- Да, тяжёлый случай.

Не успели!!

- Глупый ты... Ничего тяжёлого... Но и ждать нельзя!

Платон окаменел. И вдруг массивно трижды стукнул кулаком в дверь. А всё тело - от центра сердца до кончиков волос - ледяным стало.

XII

ИЗ ЗАПИСОК ТАТЬЯНЫ ПАВЛЕНКОВОЙ, НА КОТОРЫЕ ЧЕРЕЗ ГОД

НАТКНЕТСЯ В СВОЁМ ДОМЕ ВАЛЕРИЙ СЕМЁНОВИЧ ДРЕВКО

***

Знакомясь, он нёс, заигрывая, какую-то несусветную чушь, которая, наверно, сравнима с растопыренными перьями павлина.

Смех Андрона не заразителен, фамилии не соответствует, нет той лёгкой весёлости, на которую фамилия указывает. И он - некрасивый! Глаза цыганские какие-то. Какая-то муть в лице...

Перечитала, что тогда о нём написала. Всё не так!..

Он сегодня ни с того ни с сего зашёл ко мне в институт на кафедру. Весело зашёл. Какой он всё-таки интересный человек! А если лицо его к солнцу обращено (как сегодня!), глаза у него чёрные-чёрные, - оторваться нельзя, - с искорками... Меня тянет к нему... Тянет!.. Всё на что-то надеюсь. А ведь говорят: с молодости счастья нет - так и не будет. Дурища! Но трудно в тридцать пять замкнуться в себе.

Так устроена, что одной Павлочки мало. Противная природа бабья! Дух замирает... Андрон нужен!

Нужен?..

Иногда накатывает на меня в его присутствии беспокойство, тревога пронзает меня... Сегодня я попыталась ему сказать об этом своём ощущении... Ему - смех. Сказал, что существуют блуждающие эл.-маг. волны, которые, пронзив человека, вызывают в нём страх. Перья павлина, конечно! Но мне пришла в голову одна мысль...

Трудно бывает сразу высказать то, что хочешь высказать.

Иногда нужно по длинной-предлинной нитке слов в лабиринте пройти, чтобы подобраться к главному.

Сначала я сказала, пробираясь по нити, что у всякого события может быть несколько объяснений... Сейчас во мне уже нет той нетерпимости, которая прежде была, когда я только-только пришла к вере. Я уже почти освободилась от неофитского экстремизма, умею говорить подробно, не в лоб. Я попыталась мельком в него поместить соображение, что всякое событие, которое представляется чудом, (как вот и сама жизнь) может быть объяснено и на языке физики-химии, но и всеобъемлющим: милостью Господней, Даром. Об Ангеле хранителе сказала. Андрон - не верующий. Мне бесконечно скучны атеисты. Но - не он!.. Ведь и я такой была. Пока он жив - ничто не поздно.

А мысль моя была вот какая. Она, конечно, проста. Да и не мысль это, строго говоря... Я уже давно знаю, что выражение "мысль созрела" - не метафора. Мысль действительно вырастает в человеке. Натурально, как дыня на грядке! Созревает, пока наконец не попадёт солнечным яством в чей-то дом...

В самой возможности объяснить чудо физикой-химией (в окопе материализма), в самой этой возможности открывается смиренность Господа, Который, даруя, остаётся незримым. Как Им Самим и заповедано, кстати, творить милостыню. "Смотрите, не творите милостыни вашей перед людьми с тем, чтобы они видели вас..." И вот лишь поэтому, для тех людей, кто предрасположен искать как воплощается чудо в жизнь - через действие каких реакций, частиц и полей - такое им в свой срок и открывается. Какое это всё-таки чудо!.. Этого говорить я Андрону не стала. Боюсь, не поймёт. Пока не поймёт.

Цветные перья некстати начнёт распускать. Я этого ужасно боюсь. Это ведь так глупо - когда некстати. Какая-то всё-таки в некоторых мужчинах есть непролазная глупость, бесчувствие какое-то!..

Всё и всюду - милостыня Божья нам! Мне! Вот уж чудо так чудо - мне, бывшему преподавателю научного атеизма!.. Сейчас многим кажется невероятным, что бывшие партийные бонзы стали в церковь захаживать, с иерархами дружбу водить. Видят в этом неискренность, мимикрию. А я знаю - это просто милость Господня некоторым из нас, грешным. Кто-то, например, в политику ринулся, в Рух, кто-то из бывшей партийной интеллигенции - в язычество ударился... Забавно, что моя кандидатская была о древнерусском язычестве... Тогда мне это было так интересно! А теперь... Что теперь меня больше всего интересует? Что волнует мой убогий ум?

Мне очень хочется понять, как люди приходят к вере, уяснить себе механизмы этого чуда... Меня интересует: как я пришла к вере. Это ведь совсем не просто понять... Но ведь грешно - докапываться? Вера - дар... Но почему-то очень хочется понять...

Не молю ни о чём, ничего не вымаливаю - ни удачи, ни даже здоровья. На всё воля Господня. В этом высшая сладость. Молю лишь, что б вера моя не иссякла. Чтоб Павлу она наполнила...

Вру, вру, вру! Хочу счастья, хочу! Пусть АС станет моим!.. Лишь пусть только будет на то воля Твоя...

XIII

ЧЕРЕЗ ЗЕЛЁНЫЕ ХОЛМЫ К МОРЮ

***

Электричку "Симферополь-Севастополь" с гостеприимной радостью обнимали зелёные крымские холмы - холмы-волны и ветер тёплый сквозной, а ветви пышных дерев, как брызги этих волн, с простодушным восторгом норовили залететь в самые окна вагона, в котором и Древко с Павлой ехали. Ветвям не удавалось, а солнце то и дело проникало - по лицам и одеждам проскальзывало, рождая чудные тени. Вагон - полон одежд цветастых и лиц разнообразных, но лица, конечно, не так выразительно ярки...

Впрочем... Павла смотрела зачарованно...

Бывают же лица на свете! Неизвестный останется неизвестным, а помнишь его много лет, так дивно выстроено лицо его, так одухотворено оно необыкновенно.

Мужчина с удивительным лицом, которое заключало в своих мягких морщинах прирождённую привычку напряжённо думать, сидел расслабившись, лицо его отдыхало. Рядом, уложив ему голову на плечо, дремала женщина. Толстое её вульгарное лицо было безыскусно украшено помадами и тушью, оно оттеняло собой соседствующий лик. А в лике том была и любовь и нежность к этой женщине! Мужчина явно боялся пошевелиться, чтобы не потревожить её.

Лицо это произвело на Павлу такое впечатление, какое иногда производит на людей высокая музейная живопись...

Вагон электрички стал подобен драгоценному музейному залу. И все лица для Павлы обрели здесь ценность как произведения высшего творчества. В лица, в их оттенки хотелось всматриваться, услаждаясь...

До Бахчисарая пришлось лицезреть мир стоя. Павлу с Древко водило по вагону то в одну то в другую сторону, как по залам Лувра, люди на остановках входили и выходили...

В Бахчисарае открылось два места - одно против другого.

Пристроились. Рядом оказался морской офицер с "крабом" Советского флота на фуражке. Фуражку он держал одетой на колено. На второй его коленке клокотала от внутренней энергии газета "Киевские ведомости".

- Извините, - Павла вежливо и мягко смотрела на офицера.

Не подскажете, где в Севастополе санаторий "Солнечный"?

Моряк потянулся к нагрудному карману рубашки, - рубашка же его была желтовато-кремового тона, облитая солнцем, - достал очки в сверкучей золотистой оправе, увеличил ими глаза и стал вопросительно смотреть на Павлу. Павла повторять не стала. Лишь через пару лишних секунд молчания выжидающе улыбнулась.

Одна из тайн жизни состоит в том, что на заданный вопрос всегда накладывается ответ.

- Это где-то на Северной, - ответила за офицера старушка в чистенькой зелёной блузке, исстиранной до ветхости. К блузке была приколота узкая - в три ряда - орденская колодка. По цветным изразцам орденской глазури пробежал солнечный огонёк, тень налетела, колодка потемнела, но два дрожащих блика остались, словно б изнутри танковой смотровой щели светились белки.

- На Северной? - Павла заворожено смотрела на старушку.

- Нет-нет, не на Северной, - вплёлся в беседу чей-то растрессканный голос. - На Северной ничего такого нет! - Старик располагался в соседнем отсечке. Он повернул к Павле лицо и при этом солнце выявило на его профиле все морщинки и бугорки, все оттенки старческой кожи - от молочных узоров и сиреневых прожилок до коричневых бесформенных, как острова, пятен и седых волосков, а на носу несколько чёрно-синих точек. - Да, ничего такого нет. У меня сын живёт в Учкуевке! - Это произнесено было как финальная фраза в доказательстве теоремы.

Однако к обсуждению вопроса тут же подключились два паренька - один длинноволосый, второй по моде бритый. А следом, не во всём соглашаясь с ними, приятная молоденькая женщина в тряпичной шляпке с пластмассовой ромашкой на зелёном стебельке.

Вопрос неожиданно оказался из тех, которые рождают словесную цепную реакцию. Людей почти против воли и настроения втягивало в разговор. Каждый из говоривших слышал такое название - "Солнечный" - и считал нужным высказать, сложившуюся в его голове версию. Почему-то никто не догадался предположить, что адрес указан в санаторной путёвке. Сообразил морской офицер. "Разрешите, на путёвку взгляну... " Павла прочитала: "Учкуевка"! И повторила беззвучно, одними губами: "Учкуевка какая-то".

- Так и есть! На Северной! Я знаю... - старик вновь обернул к ним свой профиль. - Сын у меня в Учкуевке! А санаторий - это не санаторий... Житиё в частном секторе! У Шурки, сына моего, договор с ними. Запишите адрес, скажите, - прислал папа, Сергей Степаныч!.. Он вам лучшую комнатку устроит...

- А пропуск у вас есть? - офицер крупноглазо смотрел через очки на Древко.

- Какой?

- Всё в порядке, - отмахнулась Павла. - Уже не те времена.

- Да-а, - протянул моряк. - Докатились... Теперь и патрули с электричек сняли... Едь в Севастополь кому не лень...

Мысль о "лучшей комнате", общей для них двоих, породила в Павле и Древко разного рода простые предчувствия и определённую взволнованность.

Древко с пустотой в груди подумал, что ещё вчера, в это самое время, он ни о какой Учкуевке слыхом не слыхивал, о Павле и думать не думал. А сегодня...

Так что - ночевать под одной крышей?.. Несёт ветер... А Тамара переполошилась уже... Интересно, куда ж занесёт?..

Павла, услышав о "лучшей комнатке", с неприязнью, злой неприязнью подумала об Андроне: "Так тебе, козлу, и надо!"

С первым встречным, по правде, давно готова была, а тут и не первый встречный!.. Побыстрей бы Андрона из себя вычеркнуть, затушевать его чёрным, чтобы неузнаваемым стал...

Ёкнуло сердце. Вздохнула коротко. Ох, какими красками  высветится Севастополь?.. Старик для удобства разговора  перебрался в отсечек к Павле с Древко. Офицер распрощался в Инкермане. Инкерман... Валера был наслышан об этом городке, прилип к окну. Совсем близко от него, под придвинутой к железной дороге серой горой мелькнула порушенная церковь, сложенная из желтоватого известняка, а на безрастительной поверхности горы открылись рукотворные пещеры, пещеры-кельи. Всё проплыло дивным видением. Павла не увидела остатков старинного монастыря, она старательно записывала произносимый Сергеем Степановичем адрес: улица Коктебельская, дом номер восемь, спросить дядь-Шуру...

***

От вокзала нужно было на троллейбусе доехать до центра, до Графской пристани, оттуда на катере перебраться на Северную, а дальше уж пешком или на автобусе - до Учкуевки.

В троллейбусе Павла с Валерой оказались в разных местах. Для Павлы нашлось свободное место в серёдке троллейбуса у окна.

А Валера отошёл от неё, пристроился около кабины. Водителем была беленькая симпатичная женщина лет тридцати с жёваным шрамчиком над губой.

Валера спросил, продаёт ли она талоны (в Черкассах талоны продавали водители, а здесь, войдя в троллейбус, Валера заподозрил, что дело обстоит иначе).

- В киосках некоторых продают, - с симпатией посмотрев на Валеру, пространно ответила она. - А в некоторых не продают.

Но у меня есть несколько своих, мне не нужны, я отдам.

- Мне два, я расплачусь.

- Нет-нет-нет! - запротестовала она. И даже как будто обиделась. Троллейбус тронулся.

Валеру это умилило. "Русский город! - с восхищением подумал он. - Русский!.. Возможно ли такое в Черкассах?.."

От этой мысли его отвлёк разговор сбоку. Там сидели двое молодых мужчин. Оба были аккуратно подстрижены, оба в светлых рубашках, при галстуках, а в лицах было что-то комсомольско-милицейское: туповатое, но с задоринкой. У одного было больше туповатого, у второго лукавого. Из разговора стало понятно, что встретились бывшие институтские однокашники. Валера почти угадал: один работал в милиции, второй - в адвокатуре. Они обсуждали какое-то судебное дело, решали, как устроить отвод судье. Додумались, что нужно действовать "в лоб", но ещё и через какого-то Петренко...

Однокашники говорили, стараясь перекрыть троллейбусный вой.

Видимо, им в голову не приходило, что в шуме троллейбусном их кто-то может услышать. Помолчали. Потом милиционер предложил адвокату перейти в налоговики: "С высшим юридическим в налоговой - эльдорадо!" - "Пойду с удовольствием, - с готовностью откликнулся тот. - Если будешь мне бульдозером". - "Подумаем... " Милиционер покосился на Валеру. Пришлось отступить.

В это же время Павла слушала у себя за спиной другой разговор...

Потом, воссоединившись на Графской, они перескажут услышанное. Валера скажет, что наверно хорошо жить в этом городе, где запросто встречаются такие водители троллейбусов. "Это как-то легендарно по-русски!" - прокомментирует он водительский подарок билетов. Потом он расскажет о беседе юристов, в которой его больше всего заинтересовало свежее значение слова "бульдозер". И он какое-то время будет путано рассуждать об особенностях разных городов... Уже на катере, название которому было "Норд", Павла перескажет то, что сама услышала в троллейбусе. "Я у окна села, а прямо за спиной - вот интересно! - тоже разговор невозможный..." Валера будет поражён и заинтригован: как же она так долго терпела, сразу не рассказала, ждала, пока он не умолкнет... Выслушав Павлу, уже выйдя с катера на Северной стороне, Валера и другому удивится: "Как странно в троллейбусе сконцентрировалось, сгустилось время! Или пространство сжалось? Рассказать кому - и не поверят, что одновременно такие разговоры рядом..."

Павла глядела в окно и не видела ничего. Она не смела шевельнуться, слушая, как у неё за спиной юные воры делятся друг с другом опытом. "Ты-то опаской умеешь?" - голос был юн, протяжен на гласных, развязан. "Да на фиг?! - в голосе второго была надменная снисходительность. - Я и граблей любой карман возьму". - "Надо уметь опаской, я за три секунды любой карман открою... " - "Ты сам Севастопольский? - второй был, кажется, задет." - "Из Киева. Но в Одессе два года жил, учился в мореходке. Одесса многому учит..." - "Сейчас, говорят, там крупняк шпокать стали?.." - надменность в голосе пропала. "Да ну, ничего не будет". - "Говорят, хотят их на отсидку, чтоб средние поднялись, те вернутся - войну устроят..."

Выходя на зов Валеры из троллейбуса, она невзначай оглянулась и успела рассмотреть юнца, который говорил последним. Пареньку было лет семнадцать, лицо прыщаво, и было в нём что-то вёртко крысиное. Второго она не увидела, тот как-то ловко прикрыл вдруг лицо газетой "Слава Севастополя".

***

- Как я рад! - из-за калитки, на которой шершаво и неровно белой краской было написано: "Коктебельская 8", появилось умильно-красное лицо пожилого человека. - Успел-таки к вашему приходу комнатку добелить! Мне позвонили. Я сразу же всё побоку, всё побоку... А то жили тут одни... Пустил на свою голову! Стены немножко перепачкали... Как тут у нас хорошо! - Хозяин открыл запор, попутно вынув из почтового ящика "Славу Севастополя".

Сладкая речь его лилась и лилась, затопляя тесно застроенный двор. Вид у хозяина был затрапезен: штаны лоснились и смотрелись чуть примятыми водосточными трубами, лоснилась и рубашка - в крупную красно-белую шахматную паркетину.

Имя хозяина, когда Древко услышал его в регистратуре, оказалось приятным для слуха: Александр Сергеевич. Здесь же хозяин мягко подучил Павлу: "Зовите меня дядь-Шурой". Древко отчего-то услышалось шкурой.

- Зовите меня дядь-Шурой, - он с минуту показывал противоестественной белезны зубы, улыбку словно б из какого-то голливудского нехудожественного. - Меня в Учкуевке всякая собака знает. Вот и домик ваш, левая дверка... Вот сюда, тут ступенька, вот сюда. Времяночка моя! Уж только одного боюсь, вдруг не понравится!

- Понравится, понравится, - Древко нашёл уместным успокоить Александра Сергеевича.

- Вот это самое главное! - порадовался тот. - Чтоб потом не пожалели.

Последнее прозвучало как-то странно, словно б даже с угрозой.

- А ещё и такое бывает, что приезжают люди на второй год! Разные люди попадаются. Вам понравится, то и вы приедете через год! Море видели? Не купались ещё? Ну-у, как же? С трассы-то море хо-ро-шо видно!..

***

Флигелёк - белые стены - умостился через дорожку от хозяйского дома. Комната оказалась неожиданно большой и действительно свежевыбеленной: воздух был насыщен меловой влагой, паутина по углам молоком прибрызнута. Три узкие, приютско-армейского толка кровати сбились в квадрат посреди комнаты; на панцирных сетках пробрызганы меловые линии, знать, койки во время побелки были прикрыты газетами. Из прочей мебели здесь сиротливо стояла громоздкая белая тумбочка, на которой вверх ножками умялись косо один в один два детских стула.

- Сейчас вам матрасики, простыночки, и на ужин успеете. А потом и на море. Не купались ещё, нет? Или уж завтра на море, далековато. Уж после завтрака...

Павла принялась разбирать вещи.

- Правда, хорошо бы на море сходить.

- А у меня и плавок нет...

- Да?.. Это ничего. Мне неудобно, конечно... Новый купальник есть. Новый-новый! Возьми плавки, - просто предложила Павла, - особо и не отличишь.

- Ну уж прямо! - отфыркнулся Валера.

- А что тут такого?! И цвет вроде мужской. Смотри, какой - синий-синий? - Она по сестрински растянула плавки в ширину. - Это в детсаде мальчишки стесняются девчачьего.

Та подробность, что цвет "мужской", кажется, и оказалась решающей.

- Вообще-то, надо б искупаться...

***

Выбрались в сумерках. Бетонная дорога, кое-как освещённая, белёсо лежала меж кустов и деревьев, спадала к морю. Справа шли редкие дачеобразные бунгало, от которых сквозь ветви на мрачную дорогу попадал свет.

Днём казалось, что море рядом, лишь с холма спуститься - за полосой деревьев. Обманчив оказался учкуевский пейзаж. В темноте они уже двигались минут пятнадцать и мысль мелькнула - туда ли? У встречной шумной компании поинтересовались: "Где же тут море?" "Почти пришли, коль полдороги прошли!" - был развесёлый ответ. Тут открылся тонкий смысл дядь-Шуриных слов: "С трассы-то море хо-ро-шо видно!.."

- Ну и дядь-Шура! - для завязки новой темы.

- Приключение! - Валера бодро согласился.

- Если вниз идём - всё равно к морю выйдем, - подбадривая себя.

- Уж пошли, так деваться некуда, - с какой-то тоскливой обречённостью.

- Жалеешь?.. - тихо и настороженно; обида готова выскользнуть в следующих словесах: "Жалеешь, что поехал?"

- Наоборот! - Древко разрушил эти непроизнесенное слова.

Тёмная растительность раздвинулась перед ними.

- А вот и море. Здравствуй, море! - произнёс он неожиданно для себя поэтическую строчку, которая в одной рукописной книжке была названа поэмой.

"Наоборот, - мысленно повторила Павла, думая о своём. - Наоборот, наоборот... Как хорошо, что Андрон не поехал! Он бы пока к морю спускался - весь бы изнылся. И поругались бы..."

Набережную освещали несколько фонарей. Под ними слабо светились простенькие павильончики и - силуэтом - на фоне моря чернела спираль какого-то аттракциона.

- Хочу заметить, не самая фешенебельная набережная...

- Главное, море есть! - Павла поёжилась от прохладного ветра.

Набережная выглядела как-то угрюмо. Оживлённо было лишь около одного павильона, где за круглыми столиками плескалась в стаканах водка. А рядом дымился мангал, светя в черноте малиновыми углями.

На парапете под скудным фонарём сидели кучкой подростки, покуривали и хлебали из двух бутылок пиво. Один что-то размашисто рассказывал. Древко, проходя мимо, гоня искушение, отдёрнул взгляд от чадящих сигарет. Им в спину кивнули:

- Слышь, Лапоть, вот эти к дядь-Шуре заехали. В "телевизоре"... - Худенькое ничтожное дитя в растянутой майке, в бахромистых джинсовых шортах и с дорогой сигаретой в грязных пальцах сплюнуло под парапет.

- Откуда?

- Фиг их...

- Чего ж не узнал? Куришь, а на сигарету не заработал.

- Ла-адно, узнаю.

И разговор подростков вернулся в прежнее русло. Русло же было скользко и скалисто. Названный Лаптем рассказывал с каким необыкновенным человеком ему довелось познакомиться:

- Кликуха - Хичкок! Слыхал? Огород мне про него говорил.

Ну, человек!! А тут он сам на Братском к могилке подходит, а потом ко мне. "Скучаешь?" - говорит. "Ну давай, - говорит, - и я с тобой посижу. - В сику, - говорит, - умеешь?.. " Простой, вот как мы с тобой! Ну, стали играть. Про Огорода спросил... А я откуда знаю?! Пропал, говорю...

Скачут, скачут слова по острым скользким камешкам...

А Павла с Валерой лишь одно слово случайно расслышали: Хичкок. Решили, что компания о кино беседу ведёт.

- Надо же, какие развитые дети, - неуверенно проговорил Древко. - А по виду не скажешь...

XIV

ДУЭЛЬ

***

Андрон Павлович стоял в коридоре у зеркала, закутав бёдра простынёй, причёсывался и смотрел на мерцающее в глуби отражение Натаники, которая, склонясь над газовой плитой, следила за кофе. Андрон Павлович уже пожалел, что заявился к ней. Можно было б и в Крым не ехать, но и сюда не соваться! Ведь давно сказано: "С чем покончено, к тому не возвращайся". Вымершим народом сказано... Да... по-дурацки всё опять вывернулось... И как-то жёстковато всё. Неприятно.

Забылось это. Забылось!! Но вспоминалась-то в последние дни её страсть сладко!.. Заглатывает, как вакуумная бомба, - вспоминалось, - всё вокруг рассыпается, летит...

Теперь Натаника ходит по квартире и светится. Делает вид, что не стесняется. А фигурка-то и попка так себе, и ноги худоваты, и грудь вроде б мала и обвисать стала... Павла и то поаппетитней... Да, в чём-то поаппетитней... А Натаника, значит, запомнила, сболтнул когда-то, что всегда и всюду, только глаза прикрою, вижу её без всего. Поверила... Теперь так и ходит, что б и не забыл...

***

Стук в дверь произвёл на Андрона Павловича опьяняющее впечатление. Сердце вздрогнуло, животный страх лёгкой волной разбежался по телу и растаял, преобразившись в призыв к деятельности. Смешнин - рванулся в комнату - одеться!..

Почему-то подумал: Павла выследила!.. С неё станется. Мимо Натаника торопливо прошелестела стопами. Халат набросила.

Всё тот же халат, голубенький махровый, протёртый на попке... Хотя какая там Павла! С чего бы ей... Натаника волосы отбросила, подмигнула нервно. Мол, нас нет. Мол, сидим тихо... Делать здесь нечего!.. Рубашка куда-то подевалась!..

Ага, за тахту, в пыль, зараза, забилась. Натаника вроде бы с недоумением на суету одевания смотрит. Похоже, что и надменно смотрит...

Снова затряслась дверь.

Что ещё за явление Командора! Что за хамство...

Натаника, отвернувшись, прикрытая раскинутым халатом, нервно натягивала трусы.

- Наташа!! Это я, - без искажения просочился голос Командора. - Открой, я знаю...

Не героический голос.

- Знаешь, а чего стучишь! - нервно и очень зло, почти беззвучно, пробормотала Наташа.

- Кто это? - вывели губы Смешнина.

- Готов?.. - Наташа проигнорировала его любопытство, прядь от глаз отдула, отвести рукой - сил нет. - Оделся, что б бежать?.. Да? Собрался бежать?.. Сейчас увидишь - "кто"!

Последнее она проговорила со злостью обречённого, не таясь; зашаркала тапочками шумно. Смешнин подхватился за нею следом - в кухню занырнул, там он носки оставил. Дверь прикрыл. А Натаника как раз входную отворила.

- Я, может, помешал?! - голос наигранно груб.

- Пришёл - проходи... - голос Натаники натянуто скучен. И вдруг искренность в нём прорезалась, словно б с надрывом пропела: - Как вы мне все надоели!!

Она выскочила из прихожей в комнату, а дверь полупрозрачную крепко в косяки вбила, простонала, не совсем хорошо соображая о чём это она:

- Сами разбирайтесь!

Отделившись от мужчин, она со всего маху уселась на тахту, в смятые простыни, руками лицо закрыв, пальцы вжались в лицо и волосы, а локти при этом воткнулись в тахту меж расставленных колен.

Смешнин в кухне натягивал носки, поражаясь наглости Командора: знать, что тахта занята - и ломиться! Да за такое - без слов нужно - в зубы...

Но уверенности в себе Андрон Павлович не чувствовал, ревности не ощущал... По-дурацки всё, по-дурацки, думал он... Такого приключения давно не было. Случалось, по молодости, и в шкафу классически сиживать. Но теперь-то - что? Ведь не прятаться! Спокойно и тихо стало на сердце.

Драки он не боялся. Кто бы там ни был в коридоре, уж чего-чего - не опасался он ни ударов, ни боли от ударов...

Или взять да уйти? Молча, раз - и в дверь мимо него.

По-аглицки, назваца... И давно это у них?.. Придётся знакомиться.

***

Высокий толстоватый парень с лицом негероическим стоял в коридоре. В ладонях его недоумённо проворачивалась бутылка ликёра.

Андрон, усмехнулся.

- Почём ликёрчик?

С этой бутылкой польского ликёра у Смешнина было связано неприятное воспоминание. В прошлом году именно такой бутылкой, что удивительно, ему ударили по голове. Но это уже абсолютная тавтология типа "зайчик-зайчик"... Да и голова второго удара может не вынести.

- По цене - доступен, - нашёлся Платон.

- А ты смелый парень!

- Почему? - Платон несколько успокоился от его похвалы.

- Ну как?.. Знаешь, девушка не одна, у неё гость... Не всякий... Ладно, давай выпьем. Проходи... Они, - он мотнул головой на стену, - сердятся...

В кухне Платон сразу упал в угол красного диванчика, на своё место. Но это место и Андрон считал своим. Он потоптался около диванчика и присел туда, где обычно сиживала Натаника, ближе к плите. Андрону показалось, что диван сохранил тепло её зада. Ощущение этого тепла - в присутствии Командора - воспринялось совершенно сладостно: это ведь она ПОСЛЕ ТОГО тут сидела! А этот болван к ней как к любимой девушке...

Смешнин по-хозяйски вытянул из-за створки стола пару голубеньких стаканчиков с тонко прорезанными в стекле листиками клёна; наполнил их внатяжку.

- За знакомство?

- Ладно, - Платон глянул на себя в зелень сферы, как в зеркало комнаты смеха, за головой деформированная лампочка сияла. поднял свою стопку.

- Цвет - как натуральная кровь травы!

- Заметки вампира? - вяло издеваясь, проговорил Платон.

- Значит, смелый... - отхлебнув, повторил Смешнин. - Слышишь кто-то есть...

- Это я от водки осмелел... Так бы не решился.

- Так у тебя с нею... что-то вроде дружбы? Или любви? - Андрон напряжённо въедался в лицо Платона, в глаза, которые как-то проворно увильнули вдруг в сторону.

***

Платон не выдержал ядовитой силы глаз, да и выдерживать не настраивал себя. Он потянулся к бутылке. А при этом ведь уместно и взгляд отвести!

- А у тебя?..

- Вопросом на вопрос не отвечают!

- Но и ответом на ответ не спрашивают! - Платон не видел Андрона, но от собственного ответа воодушевился и, глянув мельком ему в лицо, напрягся и стал смотреть в темноту глаз не отрываясь. В какой-то момент его взгляд стал надменен. Но ненадолго: в атмосфере кухни возникло напряжение, как в природе возникает перед приближение грозового удара.

Озлобленность возникла внутри недоброго лица Андрона.

- Значит, нарываешься?..

- Да не о том речь... но... как тебе сказать...

- Попросту!

- Ты ведь её не любишь?

- А ты что, эксперт в любви?..

- Не стесняйся, отвечай...

Слова уже искрили, из них выскальзывали какие-то странные смыслы, которых в них и не было никогда... Так наверно из человека в болезненном бреду выскальзывают видения, которые, устрашая, накладывают на судьбу человека свои тончайшие оттенки... Слова, оказывается, как живые существа, способны температурить и в бреду своём рождать ужас для самих себя! И странное действие оказывать на тех, кто с ними соприкасается.

- Неважно!.. Ты, по правде сказать, вовремя пришёл. Мне как раз уходить... Думал уходить. Я как раз с ней уже всё...

Не люблю, ты прав... Это твой цветочек в вазочке торчит?..

- В вазочке?..

- Ну да, цветочек..?

- Цветочек?..

- Гладиолус.

- Торчит?..

Безумие больных слов.

Драка затеялась естественным продолжением беседы.

Пожалуй, так же начинаются землетрясения. Это для случайного свидетеля неожиданность, а кто следит за процессами в земных сферах - естественно. Отлетела пепельница; затрещал красный диванчик; опрокинулась с грохотом мойка; упала на пол бутылка, закатилась под стол и оттуда потекла кровь травы, собираясь в зелёное озерцо, в котором отражалось при свете огненной лампочки метание теней...

Разгулялась в частице спирали вселенной одна из тех мелких сценок, которые неприятны всякому, но которые имеют отношение, что ещё неприятней, к мировой истории, правда лишь в качестве орнамента рымы, обрамляющей эту историю.

***

Услышав шум в кухне, Натаника вскочила с тахты и оказалась на балконе. Рядом, у соседа в комнате, происходил странный разговор.

- Вот представь, - говорил Пётр Андреевич (про соседа Натаника только и знала, что он лётчик и что он Пётр Андреевич), - представь... На Земле живут буквы, то есть 36 букв алфавита... Буквы - существа такие. Все разные, есть похожие... Общее у них то, что они буквы, а так - все разные. У каждой своя судьба, свой голос, своя жизнь... В сочетании с одними буквами - один смысл являют, с другими - другой... А если, кроме русских, кроме кириллицы ещё и латиница, ещё и иероглифы, ещё и... И всё это в мире медленно перемешивается... Главный, первичный смысл размывается... Ещё и петрографы...

- Ну, понятно, ну и..? - собеседник Петра Андреевича был нетерпелив.

- Не торопись. А подумав ответь... Вот что было бы, если бы..?

В это время из кухни разнёсся жуткий грохот, как будто потолок рухнул. Натаника перебежала с балкона в комнату, пролетела через неё, пробралась на цыпочках через прихожую и заглянула в кухню.

67

Андрон сидел на груди Платона, а выколотый дельфин на его кулаке крепко тыкался носом в лицо Платону.

- Андрёша смотри, смотри!!! - завопила Натаника, припадочно ероша волосы пальцами. - Он гантель... гантель!!

Андрон Павлович откатился, увернулся. Платон маханул в освободившемся пространстве гантелькой.

- А там ещё такая! - Натаника, присев, указала пальцем под батарею и заскользнула обратно в комнату, дверь прикрыла.

Дуэлянты отдышливо стояли в кухонной теснине, перед разделяющим их столом, на котором углом вздыбилась клеёнка.

Гантели были - как рукояти гладиаторских невидимых мечей. В руке у Платона ещё и кухонное полотенце, перепачканное жидко кровящими его губами и носом.

Получилось, в дуэли приняли участие и стол, и диванчик, и мойка; предметы обрели одушевлённую силу. В чём-то люди - спортивные орудия в игре зримых вещей. Присмотревшись, можно понять, чью сторону они держат или на кого поставили.

Это, конечно, тайна, но всё-таки хочется вникнуть...

Например, почему люди становятся болельщиками той или иной команды? Или поставить вопрос ещё охватней: почему человек проникается теми или иными симпатиями? Одному нравятся чёрненькие и толстые, и с усьём, другому бледные и худые, чтоб лопатки торчали? Почему один человек становится "левым", другой "правым"? Или сначала "левым", потом "правым", а потом опять как бы "левым", да вдруг и повесится? При том, что и практического интереса у человека часто нет! А то он и вовсе вопреки интересам своим, во вред себе воинственно симпатизирует какой-то партии. Но подишь ты! Считает, что это его внутреннее убеждение. А откуда оно? Иной раз прямо и подумаешь: ну откуда?!! А? Не иначе, бесы в ухо вдули. Хоть и сквозь телевизор.

Ладно, у человека круг общения, чтения, место рождения, темперамент, ожидание послаблений, материальных и нравственных выгод... Это ладно. Хотя ведь редко какое ожидание сбывается в чистом виде! Но пусть так - существо впечатлительное... Но а вещи-то!.. В побоище приняли участие вещи, вот и пострадали: пепельница раскололась, диванчик изломался...

Вещи почему-то держали сторону Андрона Павловича Смешнина. Сиденье красного диванчика под Платоном проламливалось, в капкан его захватывая, гантель бросалась к нему под ноги, полотенце запутало руки...

На грохот разлетевшегося оконного стекла вновь заглянула Натаника. Сцена повторилась навязчивой страшилкой: Андрон восседал на Платоне. Только на этот раз он не лупцевал Платона, а скручивал полотенцем ему запястья.

Позорность положения и на этот раз впрыснуло в Платона бешенство. Он стал метаться, сбрасывая Андрона, при этом вывернул запястья из полотенца, схватил, что подвернулось; шибанул, куда пришлось... Подвернулась же ему рукоять гладиаторского орудия...

Натаника ничего страшнее, чем эта сцена, и вообразить не могла. Андрон завалился за разломанный боем остов красного диванчика.

- Готов! - победоносно пролепетал Платон, выкарабкиваясь с пола.

- Что? Что?! Андрёша!!! - Натаника нависла над разбитым диванчиком.

И радости не стало.

XV

УЧКУЕВКА

***

По щербатым бетонным ступеням они спустились на тёмный пляж. Песок оказался сырым и каким-то холодно-липким.

Неуютно стало; море черно; подштармливает - белые полоски плывут из дальнего-дальнего мрака, у ног призрачно подворачиваются; рвётся у ног край свитка моря; весть какая-то в свитке, какие-то предсказания в шум зашифрованы; предчувствия неясные в душу входят. А над морем в небесах неспокойных ночные облака давят своею мутью нерешительные звёзды; нет луны. Какие-то люди, уклонясь от фонаря за границу света, купались беззвучно в непроглядной тьме.

- Может, и мы пойдём, где темнее?..

За прошедшие сутки, которые они прожили вблизи друг друга, между ними выстроились предупредительные отношения.

Они спешили невзначай угодить друг другу, но и спешили отвести глаза в минуты бытовой неловкости. Из предупредительности этой возникло лёгкое и чистое чувство дружеского сообщничества, появилось пространство, в котором они чувствовали себя вполне раскованно и даже счастливо.

- А вот и море... Здравствуй море, - повторил Валера поэму и рухнул в чёрноту, в невидимую прохладную жижу.

Павла походила босиком по рваной кромке, поглядывая на блуждающее пятно головы Валеры, наклонилась у берега к воде, провела по ней ладонью и неожиданно наткнулась на горлышко разбитой бутылки.

- Тут стёкла, осторожней! - крикнула она. И подумала, что смысла в её предупреждении нет. Как же в темноте можно быть осторожней!

- Хорошо, - ответил Валера.

Выходя из воды, он прощупывал дно, под ногами были неуютные камни, которые с хрустом проворачивались, стягивая его в свои расщелины; Валера приседал и даже раз упал в воду; волна то поторапливала, то отгоняла от берега...

Павла смотрела на его слабо видимую шаткую фигуру, возникающую над чернотой. Когда, поскользнувшись, Валера завалился с брызгами на бок, Павла шагнула в воду, решив окунуться. Осколок, не зная куда его деть, она приподняла над головой. Дно в этом месте оказалось крутым, резко уводило в глубину. Она несколько раз присела, охая, вскидывая осколок к небу.

Выходя, Валера подумал, что многое бы отдал, если бы на месте этой девушки сейчас оказалась Тома. Можно было бы сейчас её обнять. Павлу обнять не хотелось. Он взял осколок.

Через несколько минут он услышал, как в соседней кабинке застучала льющаяся на бетон вода - Павла отжимала купальник.

Валера отжимал свои плавки стоя совсем рядом, за тоненькой железной перегородкой... Ветер принёс от кафе аппетитный запах шашлычного дыма. Ощущение братского чувства к Павле исчезло. За перегородкой в неудобной позе с ноги на ногу переступала женщина...

Желание мужское - что это такое?.. Что это за желание, которое вдруг ломает покой и умиротворённость сердца, разрушает высокие раздумия и высокие чувства, когда вдруг становится жесточайше необходимым ощутить ладонями, пальцами, подушечками пальцев напряжение и нежность женской груди, всё женское - трепет, влагу - и окунуться, перелетев в ТО пространство, которое, наверно, нельзя назвать потусторонним, но которое отлично и от этого, где старушки сидят на скамейках, где люди едят борщ и покупают носки?..

Там всё иначе. А если не всё - многое иначе в пространстве страсти. Там у людей иная память, иная правда...

***

Павла, выйдя из кабинки не сразу догадалась о свежих его чувствованиях.

- Как на свет народилась! - проговорила она, расчёсываясь, отводя ото лба на плечи гребень. - Всю усталость море слизнуло!

- Ага... - голос Валеры дрогнул.

Поднимаясь на учкуевский холм, идя рядом, соприкасаясь движением воздуха на еле угадываемой среди кустов дороге, они думали об одном.

Взволнованность его дрогнувшего голоса теперь смутила Павлу и даже напугала. Именно сейчас ей не хотелось никаких волнений. Открылось: всё повторится - начнутся выяснения отношений, боязнь забеременеть, ревность... Все нечистоты мира хлынут к ней, будут топить её... Как бы этого избежать!? Или невозможно совсем? Да ведь и не брат же он!..

Как тут избежишь!.. Но, наверно, он и женат и ребёнок, наверно, есть? А чего ж он поехал?.. А позвала-то зачем?..

Ночью полезет - что же тогда делать?..

Валера думал о том, что Павла как женщина, по сути, совсем ему не нравится, не волнует. Напряжение его и погружение в пространство страсти так же внезапно как возникло, так и минуло. Но сладковатый ожог остался и теперь стыл, напоминал о том, что не догорело. "Домой, что ли, завтра поехать?"

- Не заблудимся? - почувствовав перемену в настроении рядом, Павла вздрогнула и прикоснулась к Валере.

- Да уж как-нибудь. Главное на шоссе выйти, - Древко вдруг покраснел и замкнулся.

Выйдя на освещённое шоссе, они нырнули в провал черноты и запутались в сетке тёмных учкуевских улочек.

Минут через сорок они наконец выбрели на знакомые ворота.

Двор был тёмен, в глубине сада звякнула цепь, где-то вблизи боязливо тявкнула собачка.

- Спят все...

- Похоже, - в полный голос ответил Валера.

Двор ожил шарканьем подошв.

- Что-то поздненько, поздненько, молодёжь, гуляете, - со сладостью в голосе проворковал дядь-Шура и с раздражением отворил калитку. - У меня тут режим - в половине одиннадцатого все уж баиньки ложатся... Моя вина - не предупредил. Чайку бы вам сейчас. Да чай у меня до десяти. И помыться бы вам в душе... Да вода в баке почти закончилась.

Под краном ополоснитесь уж как-нибудь. И спокойной вам ночи.

***

Правду сказал дядь-Шура: в Учкуевке каждая собака его знает. При этом, очевидно, мнение о дядь-Шуре у собак вовсе даже не единодушное. Некоторые, возможно, находили в нём положительные качества и могли бы за них постоять в дискуссии, если б таковые между учкуевскими собаками были в заводе. Другие же собаки, как водится везде и всюду, все б эти качества трактовали как шкурные. У них - при мысли о дядь-Шуре - холка гребешком да клыки в оскал, вот и всё их искреннее мнение о Краснозубове... Но вот что интересно! "При мысли" это не значит "при виде". Потому что при виде дядь-Шуры ни одна собака не осмеливалась выказать к нему свою нерасположенность.

Скрытое же недовольство собачье объяснялось вот чем - придумкой Краснозубовской: заманивать во двор, к вечеру, бесприютную тварюгу, косточку показав. А из косточки той ещё неделю назад все соки выгрыз пёс Альбом, собственный краснозубовский пёс, безмолвный и безответный.

- Иди, моя милая, сюда, - сладко зазывал дядь-Шура пробегавшую мимо собачку, кость показывая.

Цель же у дяди Шуры была совсем не злодейская, простая, житейская! Ночи в Учкуевке тёмные, времена недобрые, а собака - как-никак охрана. Полезет кто через забор - собака с перепугу и тявкнет. А в лучшем случае и за ногу цапнет... Полезная вещь собака! Поутру охранник выманивался с обширной краснозубовской территории второй дежурной костью.

- Иди, моя милая, я тебе косточку дам! Иди, иди, иди...

Не выставишь пса за ворота - тот чего доброго кролика сожрёт. Приключилось однажды такое.

Несмотря на явный обман и коварство, какие-то собаки, пленённые сахарным, как мозговая кость, голосом дяди Шуры, заявлялись к его воротам и к следующему вечеру.

Возможно, они считали прошлую голодную ночёвку недоразумением. Мол, ну забыл покормить, с кем не бывает. А возможно, они и сами жаждали найти здесь безопасный приют.

Хозяйский пёс Альбом, пёс крупный, овчарковидный, жил, пристёгнутым к цепи, в глубине участка, рядом с кроличьими клетками. Невдалеке за забором, пролегала глинистая и угрюмая, изрытая козами и дождями дорога, с которой и сквозь зелень виноградника был приметен пёс. Ночью же и вялое позвякивание цепи не приглушалось треском сверчков. Для людей несведущих наружность пса внушала почтение. Сам же Альбом до обморока боялся всякого неожиданного звука и близкого движения. Пуще же прочего страшил его голос хозяина. А испугавшись, он не то что лаять, но и скулить не мог: в будку забивался, мёртвым хвостом наружу.

Касательно собак у Краснозубова имелось несколько вполне оригинальных гипотез и одна невероятная теория. Да и то - в собаках он разбирался! Впрочем, разбирался он на уровне любительском, правильнее сказать, на уровне вроде как алкинолога (термин на манер алхимика, то есть человека творческого, но не пересёкшегося, скажем, - если продлить химическую аналогию - с Менделеевым; так и Краснозубов не пересёкся с менделеевыми собакознания; не пересёкся - ну так и горя не ведал!) Это для человека тёмного всякая собака - собака и всё. А у Краснозубова же собачьих определений-наименований - десятки, что по богатству превосходит, пожалуй, всякий язык! Говорят, в чукотском языке очень много слов, обозначающих разновидности собак.

Так вот и у Краснозубова не меньше.

Собаки различаются по солидности, грозности и масти: собачариус (изряден), собакериус, собакерка (мелкая такая), пистон, барбосина, гусар, альбом, китаец, блохарик, ёжик, крендель, шакалка, морковка, пудель (не порода), сучара (не пол), медуза... Ну и так далее. Всей алкинологической отсебятины и не перечесть...

Собачья иерархия в голове дядь-Шуры была выстроена столь стройно, что даже если бы вы взялись сочинять, допустим, фамилии для сатиры на чиновников, желая показать их, скажем, лживость, и сочинили бы по снисходящей - от самого крупного чиновника да какого-нибудь писарчука, шлёпающего на компьютере справки: Кривдун, Кривдунов, Кривдунько, Кривдунькин, Кривдучок, ну и так далее до Кривдика, - в общем, привет Рабле - то и тогда бы вы не превзошли в логике дядь-Шуру, поименовавшем собак...

Кстати, самым грозным, внушающим уважение дядь-Шуре, был мартен.

"Такой мартенище! - думал он, глядя на огромного, с толстыми лапами, толстым хвостом, а мордой как у хорошего хряка, пса. - Вот жрёт поди!!"

***

Душем служило некое устройство из ржавой бочки, нескольких труб и видавших виды заплесневелых клеёнок. Павла пробралась к душу меж кустов и цветов по тёмной тропинке; Альбом, боязливо удаляясь от неё, прогремел цепью. Под ногами оказалась скользкая деревянная решётка. Днём, когда Краснозубов показывал своё имение, предупредил: "Осторожно, тут одна дощечка подломлена. Не доломайте..." Теперь Павла боялась наступить на эту планку и провалиться. Наконец она разделась, вертясь на одной ноге, кинула вещички на край клеёнки и вывернула кран. Вода лилась не долго, скоро перешла на интенсивное капание... Но было приятно и такой водой остудить горячее тело, смыть пекущую соль. "Нет, не полезет он сегодня, из уважения не полезет, - предположила она. - Не должен... А если полезет - как же быть?.. Не ссориться же?.." Ещё в поезде, прошлой ночью, она ничего запретного не видела в том, что останется с ним вдвоём в замкнутом пространстве. Даже радовалась: "Так Андрону, козлу старому, и надо!" А теперь - взбунтовалось всё в ней: Не подстилка мимолётная!.. Не хочу!!!

Древко торопливо, но старательно помылся под колонкой, устроенной на дорожке и прикрытой каким-то пышным растением, вроде туи, а теперь ещё и тьмой. Оделся и присел на холодеющее крыльцо. В окне дядь-Шуры погас свет. Все звёзды обозначились над ним. Сверчки трещали, изнывая от бессонницы, в трёх местах - разноудалённо от Валеры, он был как бы в сверчковом треугольнике. А за каждым из этих трёх слышался треск других сверчков, а за ними - вдали - ещё и ещё... Севастополь был накрыт сетью сверчковых трелей...

Павла показалась в черноте, в глубине тропинки, поплыла к нему, светясь через кусты белой маечкой. Сердце зашлось - каждый удар, как в бочку камень. Ожог - вспыхнул.

- Сверчки с ума сходят! - проговорил он неожиданно хрипло и встал, ожидая, что она остановится рядом и обнимет безмолвно.

- Спокойной ночи, - холодно обронила Павла и прошла мимо.

Внутренне они словно б шарахнулись друг от друга.

- Спокойной... - промямлил он эхом.

Два её слова - как игла под ноготь и именно левой руки, в сердце кольнули. Валера поднял к звёздам глаза.

- Вот же маршруты ветра! - в сотый за день промычал он о своём. - Вот же приключение!..

Теперь Валера уже не хотел, чтобы Тамара оказалась здесь вместо Павлы. Судьба с Павлой свела. Второй раз. Пусть и не пробив страстью мгновенной. Но неспроста ведь!.. А как ответила: "Спокойной ночи"! С достоинством. Предупреждая...

Величавость в ней открылась. Неспроста она второй раз подведена...

Он задумался о Тамаре. Зачем же она была ему послана? Зачем?! Да как-то так... Обыкновенно. Организмы натурально дозрели, аки огурцы. И... А если и замысел Вышний - то для Костика, для мига его зачатия и часа его рождения, для непроглядного будущего, в котором по высшему замыслу возникнут драгоценные россыпи его дней...

А с Томой уже перемозолили друг другу глаза. А ещё жить да жить. По маршруту ветра вынесло в Севастополь.

Разрешилось с Тамарой само собой. Сво-бо-да!.. Только денег нет. А без денег - какая уж свобода!.. Неволя гнусная. Нужно бы телеграмму... Томка, поди, уж и в больницы и в милицию звонила... Может, даже и размечталась, что в морге валяюсь... Вот и послать телеграмму, пусть не рассчитывает на морг!.. Ладно, как-то до утра дожить надо... Продрогнуть до костей и сразу - спать!

XVI

ДРОЖАНИЕ ЗРАЧКОВ

***

- В "скорую" надо, в "скорую"... - беспомощно стал повторять Платон, проникаясь ужасом, заключённом в голосе Наташи. Наташи.

- Уйди! уйди! - проталкивалась она между ним и диванчиком, подбираясь к Андрону, лежащему лебедино вытянув руки, как бы прыжок в воду изображая, как бы изображая сведёнными вытянутыми руками лебединую шею. - Он не дышит!! Ты...

- В "скорую" надо, в "скорую"! - Платон торопливо перебивал слова Наташи своими словами, шурша замком входной двери.

Тюрьма ждёт, вдруг подумал он, камера!!!

Внутри него какой-то как бы человек сорвался с утёса, на камни острые полетел, руки раскинув. То ли в зрачке, то ли в душе Платона мелькнуло.

Наташа в прихожей пыталась обуться. Но один туфель вихрем дуэли был унесён в неизвестное. Наташа нехотя встала на колени и, припав подбородком к полу, быстро обвела взглядом скрытые углы.

- Нет нигде!

Так и пришлось выскакивать из квартиры в одной туфле и одном тапке.

- У тебя монетка... жетон есть?..

- Жетон?.. "Скорая" бесплатно.

- Да-да! Милиция тоже!

Лифт блуждал где-то на нижних этажах; светящейся кнопке никак не удавалось его заловить. Не удержались, не утерпели - побежали.

- На втором этаже есть телефон! - пришаркивает тапок, неловко хлопает о бетон каблук. - Ветеран живёт...

- Ветеран, это хорошо, - поскрипывают тяжёлые подошвы.

- К нему все ходят, он позволяет... У него терпение. Я бы уже давно... - Каблучок стукнул, а тапочек, пришаркнув, замер под дверью без номерка.

Подошвы, прошлёпав на пролёт ниже, затаились. Платон стоял в затемнённом пространстве, выглядывал из-за перил.

Чёрная щель между коричневым дерматином двери и зелёным косяком разверзлась.

- Мне бы, Аванес Петрович, позвонить.

- Пожалуйста, пожалуйста, - с тихим подкашливанием был тихий же голос.

Через минуту Наталья Николаевна вышёптывала из самого своего сердца в трубку: "Понимаете, несчастье, упал и лежит... Вроде бы... подрались, а он лежит..." - она с неприязнью покосилась в сторону Аванеса Петровича, выходившего тактично на балкон. В комнату проник шум ливня.

***

Платон оказался в заполненном ночью аквариуме двора.

Светящиеся окна окружающих домов составили мозаичный орнамент. Вокруг стоял какой-то непонятный шум, похожий на птичий клёкот. Совсем близко над Платоном, на тёмном балконе кто-то негромко закашлялся.

Ужас впрыснул Платону в кровь парализующее вещество. Ноги отказали ему, сделались будто бы тряпичными. Но ужас и придержал его за шиворот и уверенно, как марионетке, взялся переставлять неловкие ноги. Ужас втолкнул его в троллейбус и выпустил из своих лап над упругим сидением.

Троллейбус нёсся по чёрной улице. За стеклом, над чередой силуэтов верхушек тополей вдруг полыхнул огненный рубец и над всею землёй загрохотал протяжный, долго откатывающийся за все горизонты гром. Только теперь Платон прочувствовал что промок; оказалось, это ливень клекотал вокруг него, пока он брёл к остановке. Платон тут же и упустил эту неважную для себя подробность. "Вот тебе и главное событие в жизни!" - прошептал он, холодея.

На улице, по которой летел троллейбус, сделалось вдруг темно, троллейбус, неожиданно притихнув, прокатился ещё немного и умер.

74

Андрон Павлович вдруг со спины перевалился на бок и протяжно, приходя в чувство, длинно-предлинно застонал.

- Э! - позвал он сипло и сел на полу, отодвигая обломки диванчика.

Слиняли! - догадался. В голове кишели муть и боль. - Ловок Командор, угвоздёхал-таки, сволочь... Кряхтя, Андрон обполз стол, рука наткнулась на горлышко бутылки. Хлебнул.

Приторная жидкость слепила гортань. В горле запершило.

Запить бы такое. И он вдруг отчего-то излишне резко вздохнул и с надрывом закашлялся. Горло его как удавкой перехватило. Задыхаясь, он добрался до ванной, включил воду, припал к крану. Кашель отпустил. Он отдышался, умылся. Кровь с виска, смешенная с водой, уносилась в сток... В комнате он присел на тахту ,и свет сознания в нём вдруг пригас.

***

Наташа выбралась из пыльного подъезда под козырёк - встречать "скорую". Платон непонятно куда исчез.

Ревмя ревел дождь, вода хлобыстала по жести детского мухомора; асфальт - отражая оконный свет, кипел, брызги попадали на ноги. В небе, где-то над Днепром возникла страшная ветвистая молния, разорвала с невероятным треском пречерное небо. Свет во всех домах округи в один миг пропал.

Первой подъехала не "скорая", а машина, как тут же выяснилось, прокуратуры.

- Понимаете... - Наташа шла впереди, в круге света фонарика, постукивала каблуком одной ноги и пришаркивала тапком второй, - подрались... Кровь! Я так испугалась.

- Вместе пили? - полюбопытствовал держащий фонарик.

- Нет, совсем нет!

- Высоко ещё?

- Я не знаю... Я на последнем... Так плохо, когда лифт не работает!

- Телефон есть?

- У меня?.. У меня нет...

- Откуда звонила?

Наташа не успела ответить. Её опередил фонарик.

- От Мамладзе, со второго.

- Дождь некстати, вот погодка!

- Собрались завтра на дачу.

- Так и мы собрались на огород.

- Не успел крышу покрыть. А под дождём дела не будет.

- А мне так и лучше - поливать не надо.

- Да-а... если и перестанет, то за ночь не просохнет.

Наташа, не слушая их, вдруг поняла, Платон - трус! Сбежал!

Кто-то из мужчин запнулся и бытово выругался.

- Подстанция накрылась.

- Ну куда ты светишь!.. Свети под ноги.

Дверь, оказывается, всё время оставалась открытой.

- Я боюсь, - призналась Наташа.

- Ладно...

Луч фонаря вошёл в коридор и наполнил его золотыми и серебряными блёстками, отражёнными зеркалом и дверными стёклами.

- Ну, где труп?

Фонарик прошёлся по кухне, заглянул за перевёрнутый диванчик.

- Нету! - заглядывая через плечо, обрадовалась Наташа.

- Сбежал покойничек? Такое бывает. И это не самое страшное... Правда? - голос вдруг прозвучал у самого её уха, она даже почувствовала холод губ. - Правда?

- Не знаю, - отшатнулась она.

- Ладно, разберёмся. Петро, посмотри в комнате.

Река света перетекла через ноги Натаники, через коридор к стеклянной двери. Дверь распахнулась. Андрон сидел на тахте, прислонившись головой к зубцу тахты. Чёрные его полуприкрытые глаза стеклянно светились.

- Вот он!

- Андрёша!

- Живой?.. Отойди от света.

- Вроде.

- Без сознания?.. Воды надо, воды...

- Отойди, тебе говорю!..

- О, кровищи-то!

- Давай его на пол. Да не толкайся тут, лучше бинт найди.

- Ну-ка!

Три мужские руки выхватили Анрона Павловича из зубцов, а четвёртая похлопала его по щекам.

С лестницы послышались шаги.

- "Скорую" вызывали? - От двери по комнате прошастал яркий световой раструб.

Два луча пересеклись, поборолись. Следовательский фонарик пробился к двум людям, у которых из-под распахнутых плащей торчали полы белых халатов.

***

В общежитии Платон заполошно собрал сумку: втиснул куртку и свитер, паспорт и хлеб, деньги и джинсы. Ужас вытолкнул его из общежития и завесил над ним летающую тарелку зонта. Он думать не мог. Как не может пробитое колесо катиться по дороге. Но колесу, возможно, в проколотом состоянии снятся какие-то воспоминания, когда оно неслось, поднимая пыль...

Так и мысль Платона - была воспоминанием о полёте и пыли.

Соображал как-то: "До утра - где угодно, в каком-нибудь подъезде, утром - не вокзал, не аэропорт, не автобус - только речвокзал - первым же "метеором" - хоть в Киев, хоть в Херсон, - он обозначил противоположные стороны света. - Времена мутные, тёмные, может и искать никто особо не будет, а через год... Сейчас если в каталажку загребут - век не выбраться!"

"Да я ведь убил!" - хватало вдруг в жар от пробившейся мысли.

Дворами, обходными тропами, он полночи добирался до речного вокзала. Промок насквозь. В каком-то подъезде переоделся в сухое.

Первый "метеор" шёл на Киев в 8 утра.

XVII

УТРЕННИЕ ОТКРЫТИЯ

***

Проснулись от пёсьего скулежа.

- Пошла отсюда, дрянь такая! - не громко, но и не без сладости, гнусил во дворе дядь-Шура Краснозубов. - Давай, давай, давай...

Древко лежал на спине, но лицом к стене, к стене и окну; рядом скрежетнули, взвизгнули, застонали пружины. Он, не шевелясь, с открытыми глазами выжидал, когда Павла соберётся и выйдет. Перед лицом его - пупырчатая белая стена, в штукатурке которой угадывались стебли соломы. А чуть выше бахромилась тюлевая занавеска, чуть выдавленная ребром подоконника.

Вышла наконец.

- Доброе утро, - она радушно поздоровалась во дворе.

- Доброе, доброе, - пропел дядь-Шура. - Как спалось? Ох, и хорошо же здесь у нас! Воздух, а?!

Древко сел в кровати.

"Вот так сходил за хлебом!" - крякнул он, выглядывая через тюлевую занавеску на пустырь. На пустыре - пространстве между бетонным забором, обросшем ползучей кудрявой зеленью, и овражком с высокими кустами, лежала серебристая цистерна...

Валера сполз в постель и, невидяще глядя в потолок, погрузился в то состояние тоски, которое поджидает везде и всюду каждого, у кого жива душа... Он и глаза прикрыл, чтоб и потолка не видеть, чтоб света не видеть...

Вернулась Павла. Свежестью хватануло от дверей.

- Такое утро отличное! Солнце и свежесть!

Павла была в нарядном, из сочно-красных маков, сарафане.

А губы её ,природные, чётко вычерченные, - им в тон. Она была как-то и смущена, но и светилась. За ночь в ней произошла какая-то перемена. Она стала соблазнительно женственной.

- Знаешь, давай одно дело сделаем, - проговорила она.

- Какое? - вздохнул он, жалея, что не успел до её прихода выбраться в туалет.

- Деньги считать будем! - она хлопнула ладонью о ладонь и потёрла их. - За жильё и еду у нас заплачено. Поделим денежки на двенадцать дней, отложим на билеты и будем тратить в своё удовольствие. На персики и всё такое... Я вот, например, не люблю на одном месте сидеть, поездить можно... Тут места, говорят, красивые...

- А если мне денег не вышлют?

- Так вот же, есть! Чем не деньги? Вполне деньги ,хоть и купоны.

- Я как-то не привык...

- Не обращай внимания.

- Если не вышлют, тогда в Черкассах отдам...

- Конечно! И хватит об этом... Я так о деньгах не люблю...

Валера щепетильно отметил, что она дважды произнесла "не люблю", нотку барскую капризную в её словах уловил. И подумал: уже и здесь в рабство попал! Но в этой мысли его не было и доли искренности, потому что чувствовал он другое. В капризной её интонации, впервые вдруг возникшей, было больше женственности, чем во всех её прежних словах, был здесь знак заговорщицкий, пароль. На который следовало безошибочно ответить. Он и ответил:

- Да, хорошо бы по окрестностям... поездить...

И сердце в груди его с некоторым запозданием выбило громкую чечётку. Он потёр виски и продолжил, подхватил зависшее слово.

- Я когда-то мечтал в Севастополь попасть, диссертацию о Херсонесе начинал, а город был закрыт... Если хочешь, расскажу...

Павла вдруг покраснела. При этом она отстранённо пробормотала что-то и присела около кровати, скрыла лицо, принялась рыться в сумке.

***

Сердце её забилось и она покраснела от того, что припомнила своё ночное переживание... Событие ночное относилось к тому разряду, которые огибаются русской канонической литературой. Не потому, что события эти считаются малозначимыми. Куда более мелкие описываются дотошно. Но упускаются сочинителями из боязни подлого греха - разбудить ненароком плотское в добром читателе, хоть и не в прямую описывая, хоть и штрихами, с метафорой да с намёком... Ума не приложу, как выйти из этой ситуации, чтобы не разбудить... Пропустите-ка следующий абзац, добрый читатель, вот что.

Павла, повернув на подушке средь ночи голову и открыв глаза, увидела такое. Слабый синеватый свет проникал через тюль из окна, падал на Валеру. Было в тяжёлом сумраке видно, что Валера разметался, простыня его сорвалась и стекла на пол. На нем (она с вечера мельком приметила) были не плавки-трусы, какие носит Андрон (различие это её как-то порадовало), а длинноватые, на пример "семейных", но современные - с пуговичками спереди... Картинка - словно б в ровной сумеречной степи возник, вдалеке, почти на горизонте - чёрный силуэт наклонённой дугообразной трубы, а под ним деревца. Пуговички - деревца. Павла жадно, с недоверием всмотрелась. А когда с колотящимся сердцем, с углем в животе, поняла, что это - резко зажмурилась и увернулась от себя к стене.

Мимолётное это было из той области, где выказывается момент стеснённости и неудобства житья в одной комнате посторонних людей, мужчины и женщины...

Тут бы и задаться ответно вопросом: женское волнение (желание), - что это?.. Да вот - отвернувшись, уложила Павла сложенные ладони пластиной между колен (а то чувствовалось, как колени больновато вдавливались на новом месте одно в одно), сладко вздохнула да и уснула. Как и не было волнения.

79

Истолковав как-то по-своему молчание Павлы, Древко отправился умываться. Чистя зубы, пользуясь пальцем за неимением щётки, он услышал за спиной призывное детское урчание и оглянулся. Там стоял мальчик лет шести с горбачовским фиолетовым пятном на лбу.

- Привет! - мальчик без церемоний поздоровался.

- Здравствуйте, - сурово кивнул Валера. Он не любил, когда дети ему тыкают.

- Это... - смутился от его строгости мальчик. - Вы у нас живёте?

Древко отвернулся к умывальнику. Дочистив зубы, кивнул:

- У вас. Вы что-то хотели?

- А из какого вы города приехали? - мальчик, преодолевая смущение, сверлил носком шлёпанца асфальт.

- А какие ты знаешь? - смягчился Древко.

- Никаких... - мальчик насупился и приготовился заплакать. - Москву знаю!

- Считай, из Москвы и приехали...

Почему-то было приятно - назвать себя москвичом. Валера и предположить не мог, что совсем скоро ему придётся пожалеть, что так бездумно солгал.

Деньги были посчитаны, число их поделено на дни.

Оказалось - вполне прилично. И на персики и на путешествия хватит.

- Деньги с собой или под матрас?

- С собой как-то... - засомневался Валера. - Ведь после завтрака на море?

- Лучше их разделить...

- Точно, давай в два места...

- Телеграмму ещё... Если ты не передумал.

- А, да... Нужно бы послать.

***

Перед завтраком Валера с неловкостью в сердце отправил Томе диковатую телеграмму с просьбой выслать деньги на севастопольский главпочтамт Павленковой Павле Павловне и с обещанием объяснить всё позже.

Отзавтракав (не без весёлой претензии к скромной пище столовой), накупавшись (посетовав на обилие персиковых косточек и битых стёкол), они отправились к себе в дом.

По дороге они рассудили, что на учкуевский пляж больше ни-ни. Разложили в тенёчке план города (Павла купила "Туристскую схему"). Море - со всех сторон. Постановили, что они будут путешествовать, а купаться там, где захочется.

Время от времени Валера украдкой всматривался в Павлу, в ней теперь казалось всё соблазняющим.

Их разморил долгий жаркий подъём. Солнце жгло. Оказавшись наконец после долгого восхождения в своей комнате, между ними произошёл совершенно неожиданный разговор, с нарастанием определённого рода возбуждения, причиной которому была растерянность.

- Почему-то подушка на пол упала...

- Занавеска порвалась...

- Окно кто-то открыл... - Древко выглянул на безжизненный пустырёк.

- Сумка перевёрнута...

- А деньги?!

- Нет...

- Может дальше?..

- Нет ничего...

- А с другой стороны?

- Нет.

- Может мы с собой взяли? Сейчас в пакете посмотрю.

- Там немного... Я же сюда прятала!

- Ну, приключение!

- Вот ворьё проклятое...

- А может...

Он уселся на кровать Павлы, она - на его кровать. Пружины вразнобой взвизгнули, захрустели, захихикали... Притихли.

Жарким сквозняком колыхнуло разорванную занавеску и вытянуло концом белого флага на пустырёк.

ХVII

ВОРЬЁ

***

Витя Лопарёв просквозил тропкой через кромешно заросший ежевикой овраг, к заветной могилке, пристроенной им год назад в рытвине за ржавеющей серебристой цистерной.

Прямоугольный холмик удерживал на своей плоскости лежачий крест из дранок и фанерную табличку, на которой старательная рука Вити увеличительным стеклом выжгла:

__________________

¦                 А Д А          ¦

¦      тебя век не забуду ¦

Год назад он уложил сюда молодую овчарку, помершую в сильных мучениях. Правда не совсем она сама померла: когда началась агония - с метаниями, с пеной беспамятства, глухими утробными стонами, - отец помог, кольнул шприцем. "Приладил скорый якорь". - Так он с небрежностью сказал. Шутка Вите не понравилась: знал, коль смерть - должны в словах быть скорбь и терзание. Он и чувствовал муку, разглядывая Аду, вытянувшуюся, недвижную, глаз один приоткрыт... Такая умная и весёлая была! - долго поминал он. - А я её лупил... За дело, конечно, сама виновата...

То, что Ада сама виновата - умиляло. Как-то привязалась к мужику постороннему, семенит за ним - к штанине носом, и словно не слышит, как Витя её зовёт, уже и прикрикивая, уже и психуя!.. Поколотить пришлось. Потом оказалось, что у мужика овчарка есть, значит, пахло от него родственно... Всё что Ада самостоятельно, наперекор ему вытворяла, до чего сама додумывалась - теперь радовало, с горечью... Умерла.

Яну пришло в голову: нужно Аде жертву принести, муравьёв наловить - и в костёр! Глухарь спорить взялся: "На фига? Муравьи полезные!" - "Ну, тогда кошку!" - смышлёное лицо Яна высветилось новой придумкой. "Не одну, а сколько поймаем! - осенило и Витю. - А то Ада померла, а они, суки, бегают...

Он комиссарил, его слушали. Ян ещё больше воодушивлся: "Бидон в овраге есть, с-под краски, в него кошек, и в костёр!" Лопарев видел, Глухарю и кошек жалко, но помалкивает. А Антип только что молча рядом сидел, но вот уж голос его из оврага: "Тяжёлый! Давай помогай!!" Бидон, значит, нашёл.

Место для Ады выбрал лучшее в мире - пустырёк, неприступно ограждённый от чужих глаз со всех трёх сторон. С одной - оврагом, непролазно заросшим - выше всякого роста - ежевикой, с другой - крепким бетонным забором, а с третьей - стеной дядь-Шуриной времянки. Окно в этой его холобуде именовалось в компании мальчиков телевизор.

Люди, обитавшие в телевизоре, и вообразить не могли, что по вечерам представляют для кого-то живые картинки, вызывая такие бурные эмоции, каким позавидовали б и великие актёры. Действительно, обитателям, наверное, и представить трудно, что за окном, за которым безлюдно при свете дня, в темноте происходит какая-то жизнь. Другое-то окно, глядящее из времянки в хозяйский двор, постояльцы надёжно занавешивали. А это - лишь забрано тюлевой занавеской, сплетённой из сквозных корабликов и мелких квадратиков... Когда в комнате свет, а на пустыре ночь - тюль никакое и не препятствие. Даже и наоборот - создаёт зрителю безопасный уют...

На пустырёк этот Витя набрёл, обследуя окрестности своего нового жилья, когда два года назад родители его перебрались сюда, в Севастополь из Одессы; отца перевели по службе.

Ночное окно являло собой величайшую его тайну. Перед окном этим Витя Лопарёв провёл ярчайшие минуты своей жизни. Тут перемежались тёмные потрясения и восторги, а отвращение - до рвоты, сменялось весельем - до рези в пузе...

Однажды Витя, подумав, поделился этой забавой с Глухарём.

Ведь тайна она не совсем и тайна, если ты один, как дурак, о ней знаешь. Тайна - это капитал, который нужно умеючи вложить в чью-то голову. Потом и Антипа с Яном сюда завёл. И уже третий сезон лишь для них четверых светился в ночи золотистый квадрат. Они это окно так и воспринимали - окном в запретный мир. Поначалу - от интереса в животе щекотало...

Ловить кошек оказалось непростым делом. Помучившись, изловили двух. Но и с ними, как замысливалось, не вышло.

Глухарь, сволота, в последний момент дал слабинку, перевернул бидон - одна кошка выскочила. Вторую, правда, Ян успел придавить крышкой.

Витя в ярость впал, разбил Глухарю лицо и пинками загнал в ежевику. Он чувствовал, что Глухарь, опрокинув бидон, как бы плюнул в неприкрытый глаз Ады! Беззащитной!.. Лучшее в душе осквернил... Убить мало!

Ах, как страшно орала и выла кошка в бидоне!..

***

Год прошёл - ворох времени, слоёный пирог из дней и ночей. Тогда - пацаны сопливые, дурачьё. Теперь - другое всё.

Теперь и дела серьёзные. Только Аду жалко... Но как-то уже и не так жалко, как было год назад. Пытался вспомнить - как это внутри души, когда из-за Ады терзался - не вышло, забылось напрочь. А след в душе - что было как-то необыкновенно тяжело - остался.

Вчера у Лопарёва Вити состоялось очень серьёзное знакомство. О знакомстве том он и рассказывал вечером своим, сидя на парапете.

Для начала он пытался передать суть необыкновенности Хичкока. Но суть ускользала, не переводилась в слова.

Необыкновенность же его состояла в контрасте между жутковатым шрамистым лицом тёртого зека, которому, казалось, проще ножом полоснуть, чем путное слово вымолвить, и рассудительностью его речи. В шрамах лицо - но приятно в него смотреть! Кожа гладкая и плотная - без порчи от прыщей, а шрамы белеют, как знак силы. С Витей Хичкок говорил как с братом родным, как с равным, времени не жалея, словно б каждое слово из сердца беря и в сердце вкладывая.

В то утро к нему заехал Олехман, попросил присмотреть лично за могилой Нолика. На Братском-то обычных людей не хоронят. А за деньги - все знают - и не такое можно. У кого бабки - у того всё, а у кого пуст карман - дураком живи, дураком помирай... Витя не очень понимал, для чего нужно присмотреть. Но Олехман так сказал, что и не спросишь.

Олехман был выше Огорода. Но Огород пропал, исчез бесследно, и вся компания Лаптя осталась без старшего. На Олехмана только и была их надежда. Присмотреть было велено за могилкой, которую разместили никак не смешивая со старинным надгробиями, в закутке, за аллейкой чахлых кипарисов. Могила оставалась пока безымянной, без плиты, но уже для печали украсилась длинной полированной скамейкой.

До самого известия, что убит Квадраткин, а мочили Интрусова, он слыхом не слыхивал ни о Квадраткине, по кличке Нолик, ни о его могущественном друге Интрусове, которого некоторые, говорят, называли Рюриком. Передавали так: в Москву должен был Интрусов лететь, а полетел Нолик. На выезде из аэропорта, из Внуково, в его машину шарахнули из гранатомёта, а для надёжности ещё и из двух автоматов...

Похороны произвели на Витю сильнейшее впечатление. К Братскому на разномастных красивых иномарках подвалила целая армия ДЕЛОВЫХ и КРУТЫХ, выл оркестр, посверкивали фотоаппараты, лучились красные точки видеокамер; всё внушало необыкновенное почтение к прошедшей жизни неизвестного человека.

Как было велено, Витя с утра засел в шалашик, прилепленный к веткам кипариса и к пожелтевшему кусту, прячась от сжигающего небесного жара. За спиной - старинные могилы, впереди, через дорожку - недавняя.

***

Просторно старинным могилам на Братском; у генералов и офицеров - имя и звание, у солдат - общий камень. Над холмом тишина и солнце раскалённое. Ветер поглаживает жёсткое жёлтотравье... На каждой травинке живёт маленькая ракушка; ракушка - витой рожок. Проходит волна жаркого ветра - пошевеливаются травинки, ракушки постукивают друг о друга, как колокольца глухие, глухие колокольца... Печальны травы над костями воинов. Почва под травами - пыль ракушечная, обломки ракушек - прах бело-серый, цвет, как могильный камень. А над кладбищем, на вершине холма - храм, шатровый, пирамидой, быть может, как парусиновая полковая церковь среди смертельного боя вечной обороны. На стенах храма повреждённые другой войной чёрные мраморные доски - память о воинских частях, уже совершивших своё. И ударяет в храме колокол...

***

Витя прозевал сам момент, когда около могилки появился Хичкок. Велено запоминать лица. А в случае чего - звонить от церкви. Человек, внезапно возникнув, стоял лицом к могиле, спиной - крепкой - к Лопарёву. Жарко человеку. На красной рубахе чёрные пятна.

Хичкок с минуту стоял понуро, потом присел на скамейку, закурил. Он ни разу не глянул в сторону шалашика, где таился Витя. Поэтому Витя поразился, когда он вдруг заговорил. Голос в звенящей жарой тишине показался невероятен.

- Слышь, братан! - Хичкок потёр ладонью шею и поднял лицо к небу, - не в службу, а в дружбу, сбегай, водички святой принеси, пить хочется. - И только после этого медленно развернулся.

- А у меня есть, - сообразил Витя, как лучше ответить. - Принёс уже... Холодная-холодная.

- Ты Нолика знал? - Кадык отпрыгал, Хичкок присел в тенёк рядом. - Человек был!

Вите не приходилось в обыденной жизни слышать о ком-то хороших слов.

- Я его не очень-то знал, - счёл правильным ответить неопределённо. Мол, захочет - расскажет, а нет так нет.

- Человек... - задумчиво покивал головой, выпуская медленно дым изо рта и из носа.

- Олехман сюда посадил?

- Попросил...

- А ты и скучаешь?..

- Попросил, - уныло повторил Витя.

- Меня знаешь?

- Не...

- Я Хичкок... Слышал?

- Конечно!

- А ты..?

- Лапоть...

- Раньше с Огородом работал?.. Где ж он делся?

- Я откуда знаю! Пропал... И всё...

- Чем теперь промышляешь?

- Да так...

- Курортников почёсываем?

- И по дачам с пацанами. А так - курортников на пляже и в санаториях...

- Дело доброе... А вот я хочу, Лапоть, тебе одно дело предложить. С людьми работа. Ты ведь знаешь напёрсток?

- Ну так!..

***

С напёрстка и началась его настоящая жизнь. Как переехал из Одессы (ещё переезжать, дурак, не хотел), так жизнь и началась; с Огородом сдружился. В Одессе о напёрстке и не слышал, как-то в стороне это было. Наверное, только-только начиналось. А в Крыму, оказывается, он уже вовсю в моду вошёл. Так детство сопливое в Одессе и осталось.

Язык у Вити не очень хорошо подвешен. Но в бригаде всякому работа найдётся. Огород, парень медлительный, кулакастый и бугристой мордой на большой кулак похожий, предложил потренироваться. Вышли в первый раз к пристани на Северной. Огород уже тонкости знал, его дело прикрывать; дело Вити, Антипа и Глухаря - подыгрывать, завлекать лохов, а игрок - Ян. Худой и вёрткий, как глист. И весёлый. С первого раза повезло. Для затравки сами с собой стали играть, ни на кого внимания не обращая. Но болельщики собрались, взялись подсказывать под каким стаканом шарик.

Витя послушался, точно, там шарик, выиграл. И ещё раз выиграл. И Глухарь раз выиграл, а раз проиграл. Проще нет игры: на картонке три бумажных стакана, под одним поролоновый шарик; попереставлял, перемешал стаканы - угадывай, подсказчик, коль такой приметчивый! А тот и рад - пальцем ткнул. Экий быстрый! Да вы, мужчина, сначала деньги поставьте! Вот мои, ставьте свои. Это Ян слова такие выучил.

Поплясали стаканы на картонке, не прост танец. Теперь время, чтоб Витя подсказал, за добро - добром. Но лох не слушается, он точно знает, где шарик. Дело хозяйское - сам открывай.

Лох с победоносным видом перевернул стакан... И удивился.

Нет шарика. Открыли тот, на который Витя показал, - вот же он! Не послушался, деньги и уплыли. Объявили отправление катера, первый лох исчез без воя. Вот как просто деньги зарабатываютя! Потом, конечно, и скандалы возникали, и со слезами, и с угрозами. Но если скандал - Ян быстро проигрывал Вите именно ту самую купюришку, о которой вой.

Купюришка в карман - и пошёл Витя себе, мол, не хочет больше играть; его право; а все остальные - без суеты - в разные стороны. Огород и с милицией договаривался и с заезжей братвой. Потом ездить стали - сначала на Центральный рынок и вокзал, потом уж и к Ласточкиному гнезду и даже в Ялту выбирались, а раз и в Феодосию занесло; мотались по местам более курортным, чем Севастополь.

Услышали однажды у алуштинского напёрсточника прибауточку-присказку: "Кручу, верчу, отгадаешь - плачу, проиграешь - не плачь, никого не дурачь..." Ян и своё стал придумывать. Артистизма прибавилось, а работать труднее стало. Конкуренция выросла, а в чужие владения уж стало и не сунешься. Но главная сложность - приелся людям напёрсток, сразу угадывали роль Вити и Глухаря, посмеивались; редко стали лохи на напёрсток клевать. Целый день на жаре, а почти ничего на карман и не осядет. Огород их подбадривал: - Ничего, на ужин по любому себе заработаем". А потом Огород пропал. Как сквозь землю.

***

Предложение Хичкока оказалось кстати. Конкуренция бешеная во всём. Сами думали - нужно что-то новое придумать, хотели с Олехманом посоветоваться. Напёрсток - вчерашний день. Надо искать! А Хичкок для эксперимента свою бригаду создаёт. Даже и не одну - дело целое.

Схемочки у него наработаны.

Такие схемочки!.. Принцип тот же, что в напёрстке - человек сам желает свои деньги отдать. Но и всё сложнее намного. Целый спектакль разыгрывать нужно.

- Жарко! - Хичкок приметил в шалаше у Вити карты. - В сику играешь?

Как-то незаметно Витя проиграл всё, что с собой было, и в долг проиграл - сумма неприятная составилась. Ну да особо он не переживал. Почему-то с лёгкостью отнёсся к потере денег.

Оказалось, Хичкоку не жаль проиграть; такой человек.

А Хичкок, не очень-то следя за игрой, схемочки свои раскрывал.

И такие ведь ловкие схемочки! Наука! Всё как по нотам в музыке, как по Менделееву в химии, так по Хичкоку в стране лохов! Хичкок сам так сказал. Он рассказывает - словно душу нараспашку открывает, с уважением, как равному! При этом манера - мизинцем ворот рубахи в сторону отводит, будто б точно распахивает вместе с рубахой и саму душу, впускает, вбирает в неё. Но в какой-то момент промелькнуло - не всё у Хичкока с башкой в порядке!..

Прощаясь, Витя напряжённо, чтоб Хичкок поверил, пообещал: "Завтра отдам!" Это про свой долг. "Как хочешь, мне не горит, - улыбнулся Хичкок всеми шрамами лица. - Завтра вечером в <Поршне> буду".

Никто не тянул за язык; сам назначил - завтра. Теперь вот и думай, где деньги взять. В напёрсток такую сумму за день не заработаешь.

***

Лопарёв, выбравшись к могилке Ады, увидел у цистерны Глухаря и Антипа.

- Ян пришёл?

- Вон...

На заборе, обросшем вьюнами и виноградом, что-то хрустнуло. Действительно, Ян вынырнул. У него во всём своя дорожка. Всегда у него всё по-особому. И на пустырь приходит не так как все, и это не раздражает. Что удивительно, если подумать. Симпатичен этим.

Вчера под фонарём на набережной они ничего не решили.

Думали и над напёрстком, и над пляжным кошельком каким-нибудь, и над квартиркой; была у них одна на примете.

Но квартирой заниматься надо: разузнать, пропасти хорошенько, тут спешить нельзя.

А теперь собрались - надо точно определить, где сто тысяч взять. Ян вяло предложил порыскать на Хрустальном, Антип согласился: "Можно по пляжам прогуляться". Но Глухарь всё-таки и в напёрсток не прочь попытать удачу.

- Вдруг лох подвалит?! В пять минут можно дело сделать.

Понятно, почему он так говорит - в напёрсток ему риска нет.

Из-за угла краснозубовского флигелька, из-за куста, выбрался Петюня, внучёк дядь-Шуры.

- Чё надо?! - Антип решил его шугануть. - Чё припёрся?

- Погоди! Ну-ка, Петюня, иди сюда, - у Вити мысль забрезжила.

- Кто там, ты говоришь, у вас в "телевизоре" живёт?

- Муж-жена! - с готовностью отозвался тот.

- Откуда приехали?

- Фиг их...

- А вот не "фиг их", Петюня. Не фиг! Ты пойди да узнай.

Одна нога там - другая здесь. Поол?.. Я - жду.

Петюня вернулся скоро, горделиво и не без обиженности сообщил:

- Из Москвы!

- Сами сказали?

- Ага! Дядька. Зубы чистил. Сказал. На завтрак собираются.

- Молодец, Петюня!.. Вечером опять на пляж возьму, а пока - последи за ними...

Из Москвы!!! Это - шанс. Вчера приехали, значит, и деньги не растрясли. А из России народ - это не с Украины. Из России народ побогаче - с долларами и рублями, а то кому эти купоны сучьи нужны!.. Витя и прежде посещал "телевизор". Из любопытства. А если что брал - то с гарантией, что в курортном разгуле хозяева не хватятся. Он все тайнички в комнате знал. Кто прятал под отлипнувший угол линолеума, кто в щель под плинтус, кто по-простому - под матрас.

- Ну что? Была не была!

- Искать же будут.

Глухарь, гад, сомневается, как всегда. Впрочем, этим и ценен.

- А может, и не будут! - сплюнул Антип бесшабашно. - Сейчас в милицию не все бегают. - Помнишь, у лося того лысого, с негритянкой который, восемнадцать миллионов...

- Закон же, сам говорил: где живёшь - там не крадёшь.

- Выхода нет. По-тихому сделаем...

Не получилось по-тихому. У "москвичей" хреновых только тридцать тысяч взяли. Купонов хохлацких! "Москвичи-и!" А рассчитывали-то на рубли и доллары!.. Петюне за такую разведку надо по ушам врезать. А "москвичи", сволочи, сразу в милицию двинули...

ХV

БЕГЛЕЦ

***

Вокруг Платона разверзся в дрёме стройный сюжет ареста: дубинка в затылок - до крови в волосах, валят лицом на наждак асфальта; заламывают руки до края лопаток, вбивают наручники в запястья, вопят в самое ухо, рвя перепонку: "встаа-ать!", подхватывают и зашвыривают в глубины "воронка", где пыль пахнет прокисшей мочой и сухой кровью.

Он резко дёрнулся и узнал действительность - "метеор" валко подчаливал к надписи "Сокирна". На мостике дебаркадера речной розовощёкий мужик размахивал обширным белым флагом.

"Вместо пальбы пушек, пристать велят", - случайно сообразил Изюмников, сильно вздохнул и мысленно стал читать молитвы, какие знал.

Белый корабль на лёгком ходу подбирался к пристани; подобрался и прилип к резиновым баллонам, мотыльнувшись назад-вперёд, угодив на петлю каната. На борт "метеора" не без грациозности перемахнула женщина-милиционер, во всём сером, и ещё кто-то с незамеченным лицом. От вида кокарды, а может и в сочетании кокарды с грацией, Платон неприятно разволновался и во втором пассажире не признал давнего своего знакомца Лёши, когда-то сторожившего эталоновскую турбазу, чья фамилия была, кажется, Вус. Женщина-милиционер с каким-то надменным беспокойством провела перископическим взором выпуклых глаз по лицам и пропала в носовом салоне - прохлопала каблучками по дорожке. Вус же наоборот - прогулялся по лицам с заинтересованностью, даже с каким-то радушием, впрочем, останавливаясь дольше на женских лицах, чем на прочих. Составив представление о попутчиках, он направился к Платону.

О чём говорить с давним случайным знакомым, когда страшно в душе? Платону не только говорить, но жить в эту минуту не хотелось. Лёша же был настроен благодушно.

- О-о, какой славный народ попадается! - с умышленно определимой наигранностью воскликнул он и уселся рядом. - С бородой тебя и не узнать...

Пришлось пожать руку и что-то промямлить с дёргающейся неустойчивой улыбкой. Мысленно Платон читал "Отче наш".

Лёша знал точно, что случайных встреч не бывает и потому с интересом, но и не без настороженности отыскивал в таких встречах смысл. Каждая встреча - железный узелок в узоре жизни, скрепа, но ещё и указатель - корректор - в переплетении дорожек. Только вопрос - для кого из двух встретившихся этот указатель? Кому дана возможность свой путь подкорректировать? Лёша выставил на столик плоскую бутылку без этикетки.

- Вот... В Одессу собрался. Если есть желание, то давай для настроения...

- В Одессу? А... - Платон вдруг умолк.

Лёша ждал, что же ещё скажет Платон. Но тот молчал, тупо глядя куда-то перед собой. Это выглядело странным, даже более того - ненормальным!

Восприятию странного всякий сопротивляется, как умеет.

Кто-то делает вид, что не замечает этого странного, как воспитанные люди не замечают чьей-то бестактности, кто-то подыскивает этому странному объяснение. Лёша подумал по-житейски просто: "Мало ли что!" Но эту странную паузу, которая норовила утопить в себе всё их общее время и скрыть смысл их встречи, следовало разрушить.

- Денёк сегодня... Так что ты говоришь?..

Платон прочитал молитву в третий раз.

- Говорю, - сразу отозвался он, - Одесса ведь на юг. А ты - в Киев едешь...

- Не в Киев, - снисходительно и с облегчением улыбнулся Лёша, - в Канев. Там моя банда с машиной.

- Банда?

Платон спрашивал, понимая, конечно, что речь Лёши не о шайке разбойной (о таком не говорят мимоходом), а о неких друзьях-приятелях. Русский язык вне зависимости от прямого значения слов, как известно, передаёт смысл подлинный. Была бы воля его улавливать.

- В Мошнах у меня цех колбасный... Ты, наверно, и не знаешь? Или знаешь? - Лёша внимательненько всматривался. - Хочу теперь в Одессу ткнуться. Концы кой-какие... Сейчас угощу. - И он отправил руку в сумку за кольцом колбасы.

Платон слышал о той истории, когда Нолик с компанией приватизировали <эталоновскую> турбазу, а потом её продали горисполкому, сунув мэру взятку. Оттуда, видно, и у Лёши капитал завёлся.

- Ты-то далеко собрался?..

- Да так... А место... Может, случайно в твоей машине есть свободное место?

- Хочешь в Одессу промахнуть?

- Ну...

- Запросто, - выражение голоса стало серьёзно-деловым. - Место есть. Только Одесса город дорогой... Одесса деньги любит.

- Есть немного...

- Тогда не пропадёшь, - Лёша утратил к Платону интерес, уразумев, что не Платон к нему послан корректором, он - Платону.

- Ещё выпьешь?

Изюмников отнекнулся, бутылка прикрылась пробкой и переместилась в сумку вслед за остатком колбасы.

***

За белыми шёлковыми шторками сверкал день. Облака над чёрно-голубой рекой и насыщенно-зелёными берегами занимались неспешной, но сложной игрой: они изображали то курчавые купы дерев, то песчаные плоские плёсы, а то вдруг ими изобразился "метеор", даже и с подкрылками и с несколькими квадратными иллюминаторами, в которых сквозило голубое небо.

Где-то выше впадения Роси, Платон углядел на воде странное: человек переплывал на спине Днепр, а перед ним - метрах в трёх или четырёх - двигалась по поверхности рыба, словно б кто-то невидимый тянул её удочкой. Рыба, рассекая гладкую воду, оставляла за собой клин, внутри которого жили человеческие ладони. Она то ли забавлялась, как бы курс человеку прокладывая, то ли спасалась от него в безумии своём, не в силах увернуть в сторону. В этой сцене было нечто ужасающе странное.

Впереди, за наклонёнными к Изюмникову спинками кресел, молодая женщина и годовалый её сынок читали книжку про животных. Читали так: мальчик показывал на рисунок пальцем, а женщина произносила слово. Особенно популярным был сюжет "Котик". "Котик! - произносит женщина. - Как он говорит?..

Мяау... Да, Ваня? Повтори." - "Аии", - повторяло, как могло, белобрысое дитя. Согнутый пальчик младенца перемещается на золотогривого коня. "Конь! - читается книжка дальше. - Как говорит конь?.. Иго-го! Да, Ванечка?" Младенческий пальчик возвращается к серому коту. "Котик!" - перечитывает мама пройденное. "Аии!" - сообщает дитя. "Правильно! А это тигр-ррр..."

То ли от выпитого, то ли от доносившихся обрывков чтения, настроение Платона улучшилось...

***

Если обосновано ощущение, что мысль какое-то время движется в воздухе за своим творцом, верно и то, что она наталкивается в своём движении на мысли других людей, что они могут переплетаться и, проструившись в чью-то голову, родить неожиданное...

Ровненько за Платоном, также у окна, щекой к славному берегу, располагался лохматобородый и при том долговолосый молодой человек. Это был известный московский писатель. В руках его какое-то время покачивалась глянцевая книжка, которую он вдруг с брезгливостью пропеллером отправил в пустующее соседнее кресло. На протяжении тех двух абзацев, которые он прочёл, текст был приторен и подл, под стать многоцветной обложке. Писатель же он был русский и потому во всём ему хотелось глубины и правды, чтоб дух занимало. Он так был вживлён в мир, как в мёртвые вулканические склоны виноград, который призван оживлять собой камни, открывать красоту и высокие смыслы, извлекая из всего вокруг тайную живую влагу. Писатель отбросил скопище словесного мусора и стал смотреть на берег. "Вот и Канев скоро, - сказал он себе. - Вот и Канев... А местность ведь замечательна не всегда тем, чем она нынче знаменита!.." И он подумал, что эти холмы, эти густо-зелёные холмы ловко подыгрывают мимотекущему времени, словно желают и себе новой славы, как желает славы время себе; толкутся годы вокруг этих тёмно-зелёных, увоёвывая известность друг у друга; но сами-то кручи уж ведают, что прославлены до Второго Пришествия; Макарием прославлены...

"Преподобномучениче Макарие, моли Бога о нас", - пропел акафистно длинновласый человек; негромко пропел, полагая, что его никто не слышит. Платон от неожиданности вздрогнул.

И было это продолжением лета 1678 года от Рождества Христова, когда случился на эти днепровские холмы татарский набег; нехристи пробились с огненным воем в Каневскую обитель; вцепились в святого и стали истязать его железом, переломали ему ноги и руки, а потом, привязав к двум столбам, содрали с него кожу и, бедные, голову отсекли...

Когда-то писатель живо всё это в себе увидел и содрогнулся.

Теперь же он ехал посмотреть на окружавший то зверство пейзаж. Казнь XVII века представлялась ему вполне созвучной бесовским дерзостям нынешних дней.

Потом писатель стал читать вслух по памяти 90-й псалом, и прочил его до конца. Платон повторял с ним: "... Не приидет к тебе зло, и рана не приближится телесе твоему, яко Ангелам Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих. На руках возьмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши, и попериши льва и змия. Яко на Мя упова:"

Потом писатель прочитал себе стихотворение, какое-то переложение 90-го псалма. Стихотворения этого Платон не слыхивал прежде. Его восхитило: он, этот человек - сидящий впереди, - живёт! Живёт неслыханно роскошно. Он, не подозревая, что его кто-то слышит, читал:

"Мир с тобой и отчизна твоя!

Покидая родные края,

Ты возьми и моё заклинанье.

В нём затупятся молнии лжи,

В нём завязнут чужие ножи,

Что готовят тебя на закланье.

Все проклятья в него упадут,

Все подводные камни всплывут,

Все летящие пули застрянут.

Волчьи ямы, что роют тебе,

И провалы на горной тропе

Зарубцуют слова и затянут.

Все рогатки оно разогнёт,

Глаз дурной на себя отведёт,

Упасёт от ловушки и яда,

От великих и малых когтей,

От земных и небесных сетей:

Всё возьмёт на себя, если надо.

А когда ты вернёшься домой

И пойдёшь по дороге прямой,

С двух концов подожги заклинанье -

И сгорит твоя верная смерть,

А на пепел не стоит смотреть,

Чёрный пепел развеет дыханье". *

***

За иллюминатором проплыла Чернечья гора, в которую был когда-то уложен шевченков прах. Соображение писателя о том, что "местность замечательна не всегда тем, чем она нынче знаменита" - относилась именно к Тарасу Шевченко, чьим именем теперь именовались в газетах окрестные земли.

Московского писателя неприятно раздражала эта личность. Поэт Шевченко - как поэт - представлялся ему фигурой исключительно дутой, не имеющей абсолютно никакой литературной ценности. В городе Черкассы, готовясь к поездке в Канев, он свёл знакомство кой с кем из интеллигенции.

Почти у всех он спрашивал мнение о Шевченко. Больше прочих ему понравился ответ немолодой учительницы. На диктофоне писателя остался её недоумённый голос. "Знаете, я недавно перечитала Шевченко... Но ведь у него ничего нет! Он - пустое место..." Магнитная лента хранила и другие мнения, интересные писателю, например, о богоборчестве Ш.

Говорилось, что он кощун, пьяница и даже - кровавый маньяк! В качестве доказательства писателю было растолковано стихотворение "Заповит"**, где Ш. описывал место своего будущего захоронения: чтоб были видны поля, и кручи, и Днепр. А Днепр не просто так для красоты чтоб был виден, а вот для чего: чтоб Ш. из могилы узрел, как понесёт река в синее море кровь вражию... То есть так: сначала вода прозрачная течёт, потом вдруг затуманилась вода кровавым, завертелись розовые струи... Вот только тогда, оказывается, трагический (лирический, комический?) герой стихотворения сможет приникнуть с молитвою к Богу. А до тех пор - Бога он знать не желает... Да мало того, в другом стихотворении говорит о своей готовности проклясть... А ещё есть у него виршик "Гимн черниц" - нашёптанный явно редким по гнусности бесом.

С православной точки зрения, а московский писатель был человеком православным, всё это действовало удручающе.

Были у писателя собраны мнения и противоположные, сочувствующие Ш. Две женщины (одна городская - лет сорока, вторая сельская - под восемьдесят) рассказали - почти слово в слово - одно и тоже. О том, как в детстве вечерами садились вокруг стола и кто-то из взрослых читал вслух "Катерину".

"Все плакали... Прямо рыдали! Слезами исходили..." Сорокалетняя закончила со смехом: "Это было как сериал мексиканский. Даже покруче!.."

В других - сочувственных, а то и восхищённых словах о Ш. был неприятный московскому писателю пафос, а правды глубинной в тех словах он не чувствовал. И оттого скучны и неинтересны были ему высказывания противоположные, ощущалась им в них заинтересованность шкурная или бред новых комиссаров, комиссаров незалежности.

Писатель приоткрыл сумку, извлёк диктофончик и произнёс в него загадочное: "Сказал бы иначе, но иначе нельзя: сказал точно". Писатель смотрел на Чернечию гору и сочинял описание её: "Набычившись, вознесён Кобзарь, как из преисподни, и, торжественно окаменев..." Чуть перед ним на гору показывала белобрысая курчавая, с рюкзачком на голых коленках, при этом громко вышёптывала подростку: "Вася, це самый великий поэт, це Гомэр, це... вообще, я считаю, украиньска литература самая дивная в свити! Вот мой вирш, пока правда по-российски...

Кобзарь! Тарас! Чернечия гора!

Как он любим!

Всё остальное в мире дым

его костра!.

- А чому? - был ответом голос подростка.

- Тому, Вася, шо вин - пророк! Он дал нам стихи - вирши! на языке - на мове! - на якой народ говорит... Такого прежде не було... Это у меня сейчас язык испортился... за триста лет. Но ничего, переедем на Украину, то есть в Украину, будем учить, будем стараться...

Писатель этих слов не почувствовал. И он продолжал говорить в диктофон: "Капище... Новое капище, новый Перун, прости, Господи! Крест бы ему, бедолаге, восстановить или бедненькую часовенку поставить вместо истукана эдакова...

Несчастен народ, которого как колбасу нашпиговали трупом богоборца, поэта бесопевца... Ибо сказано в книге Царств: "бесславящие Меня будут посрамлены"... На диктофоне ещё была одна запись, о смерти Ш. там с каким-то злорадством утверждалось, что Ш. "очень нехорошо" умер: в пьяном виде зацепился за что-то и удавился на галстуке. Так и нашли его висящем на "краватци"...

Челноком - от берега к берегу - прошёлся "метеор" перед Каневом в почтительном реверансе и пристал к дебаркадеру.

В солнечном участке воздуха за окном, совсем близко от лица Платона, в луче золотом, средь плотных теней причала, стрекоза осветилась голубыми крыльями.

***

На асфальтовой сковороде привокзальной площади, как отбивные, жарились машины; воздух уже прогрелся и даже начал зримо струиться над крышами авто. Лёша, не оглянувшись на Платона, махнул на маленький автобусик мясного цвета:

- Вот и банда моя.

Бандой, как и предполагалось, он именовал своих мирных сотрудников: двух девушек упитанного и вполне бойкого вида, Лиду и Люду, и накаченного питекантропыча Вову, который, впрочем, умел активно улыбаться, светя злыми золотыми зубами.

Фургон нетерпеливо рванул с места, стараясь на скорости сбросить прилипший жар. Асфальт с разбегом взметался, вонзаясь, в зелёные холмы.

- Так! Значит, сначала в юрконсультацию... - распорядился Лёша. - Дело на пять минут. И едем!.. Нет! Свечку надо перед дорогой поставить. Заверни-ка вот здесь направо и встань. - И пояснил Платону: - В церковь зайдём.

- А я в магазин! - словно б с вызовом, словно б продолжая прерванную пикировку, заявил Вова.

- Вольному воля...

Зелёные купола с золотыми крестами ушли в голубое солнечное... Под ними - прохлада. Догорали свечи. В сиреневатом воздухе стоял запах ладана. Недавно, видно, служба закончилась. Храм почти пуст. служба закончилась.

Храм почти пуст.

Лёша купил толстую свечку, зажёг и поставил её у иконы Николая Угодника; постоял, кивнул головой как-то по-гусарски, только что разве каблуками не щелкнул, и вышел.

Лида с Люсей свечи свои отнесли к киоту "Рождества Пресвятой Богородицы". Приложились, смущаясь друг друга, и тоже вышли.

Платон застыл вблизи Спаса Нерукотворного и заворожено наблюдал за стариком, который отбивал перед иконой поклоны.

На старике был серый замызганный пиджак с трещиной на спине, из которой торчала белая нитка. Перед лицом Спасителя Изюмников внезапно почувствовал такой глубинный страх, какого ещё не доводилось ему в жизни испытывать. Он смотрел на огонёк гаснущей, уже дымящей свечи, и вдруг упал на колени, словно б подражая старику, и простонал: "Прости меня, Боже!.. Боже, милостив буди мне грешному!.."

***

Лёша Вус отправился к адвокату, Вова из магазина ещё не вернулся, остальные разбрелись кто куда. Лида с Люсей пошли посмотреть на могилу Аркадия Гайдара. А Платон спустился от храма к машине. Автобусик их стоял на щебёночной площадке перед гротом туристского туалета. Тут было жарко, безлюдно и чисто. Трава вырывалась, откуда могла, безудержно. Платон присел на бетонный контрфорс грота, разулся, примостив ноги в прохладу травы и обмер. Снизу, из густой тени, с улицы, к нему поднимается милиционер. Он шёл медленно, как-то странно вытянув перед собой руки и зачем-то сложив ладони клювиком, коробочкой. Человек в форме был огромен и вооружён сверх меры: на груди - короткоствольный автомат, на животе - кобура, на поясе - дубина. "Вот и всё!!! Сон сейчас и сбудется. Может, и к лучшему!.." - Платон обмяк, словно б все его нервы в единый момент пролетели сквозь кипяток. И даже как-то радостно стало: "Вот всё и кончилось!"

Облегчение почувствовал он: неопределённость оборвалась.

Мрачное неведомое - в предыдущие часы - волнами набегало на него, слой за слоем наносило страхи, да вот и сформировало, вылепило в каком-то пространстве этого омоновца... Наверняка и не один он. Остальные рядом где-то...

Босые ступни уж и не чувствовали прохлады травы.

Милиционер шёл на него, смотрел прямо в глаза. И - улыбался.

Глаза - блестели. Лицо его было добродушно, без угрозы.

"Так их, значит, учат, - думал Платон. - Наверно, приём есть такой". Он сидел окаменело, продолжением горячего бетона. Омоновец, обойдя его, склонился над травой и отнял одну ладонь, как крышку. На второй сидел маленький лягушонок. Ладонь поднесла беззащитную тварь к стеблям, громадный ноготь подтолкнул его и лягушонок сковырнулся в зелень. Омоновец улыбчиво подмигнул Платону, широкое лицо его стало медленно остывать. Он тяжеловато развернулся, его могучая фигура стала убывать, удаляясь в малиновую тень.

Лягушонок слабенько продирался сквозь травяные дебри, лапки его заплетались, прыгнуть он не мог.

***

Ни разговоры внутри быстрого автобуса, ни скоростные пейзажи за окнами влияния на переживания Платона не имели, суть была - безуютный хаос в душе, который одолеть ничто не могло. В себе - всё страшно, поэтому и вокруг ничто не различимо, как бы всё в черноте, хоть и солнце посредь небес. В какой-то момент он чуть было не отвлёкся на взаимоотношения внутри банды, на перебранку этих случайных людей - взаимоотношения угадывались непростые. Но соскользнули и бранливые эти слова с него, как соскальзывала мошкара с лобового автобусного стекла, не проникли. Осознание бесповоротности случившегося ввернулось в него остро и больно, как тяжёлый бур, круша. От внутренней боли, казалось, и глаза побелели, выцвели; время от времени, переживая приступы боли, он с силой прикрывал их, до морщин на висках.

Останавливались, перекусывали, ехали дальше.

Платон тяготился ожиданием момента, когда придётся распрощается с лёшиной компанией и остаться одному. Он уже чувствовал, что будет себе непереносимой обузой. Навалятся неприятные вопросы: куда идти, где ночевать, что есть? И главное - что делать дальше - завтра и послезавтра, и потом, когда деньги кончатся?.. Взять да и помереть?..

Лёша полувопросительно сообщил: "Нормально будет, если тебя где-то на остановке высадим?"

Оказывается, уже въехали в Одессу. Пришлось ответить: "Нормально".

- Нормально так нормально...

И растаяла мясоцветная бардовая машина в дымном чаду, в вечернем шуме незнакомого города. Платон подумал, что он, наверное, чем-то раздражал Лёшу, раз тот не поинтересовался его планами, не предложил вместе обратно ехать. Словно б с облегчением отделался от него. Шагая по какой-то улице, вдоль трамвайных рельс, Платон и объяснение этому его раздражению скрытому подобрал подходящее: "Излишне обременил собой - тоскливым, перепуганным, молчащим... Это, конечно, чувствуется..."

Пыль, зелень, унылые дома, машины, люди... Почему-то часто попадались на глаза милицейские фуражки. Каждый раз напрягался, иногда переходил на противоположную сторону или сворачивал на перекрёстную улицу...

Воздух прорастал сумерками, как мхом. В полной тьме присел на скамейку на каком-то бульваре и подумал устало: "Если сегодня ночью не помереть, то и делать в Одессе нечего..." Он попробовал прилечь. Люди какие-то всё время проходили взад-вперёд, смущали. Но усталость прихлопнула его, как две ладони сокрыли, и он задремал. Очнулся от боли в спине, рейки скамейки въелись в лопатки. Поднялся и побрёл, порадовался знакомой лестнице и оказался в морском порту. Тут его слуха очень кстати коснулся голос зазывала.

Голос приближался рывками: "Путешествие на комфортабельном!.. всего за!.. две незабываемые ночи в море, рестораны, бары, му..! А музыка, господа, делает с нами - что хочет! сходимте, господа, в Севастополь! город, господа, великой славы, но иной, чем у Одессы!.. Почувствуйте, как говорится, разницу!" Гремела музыка, иллюминированные воды трепетали огнями, средь моря дёргался красный луч маяка.

Зазывала повторил предложение. Показалось, недорого.

Главное, спину на койке распрямить...

Каютка выпала ему в глубинах корабля, узкая, тёмная, четырёхместная; койки - в два яруса нашпигованы. Попутчицы - три юные, пёстро одетые. Глянули на него хоть и по разному, но без интереса, мимолётно, пощебетали делово о губной помаде и упорхнули навсегда из его жизни.

***

Проснулся он от внешнего толчка. Глянул в ясный круг стекла - город белый на холмах, собор, как златоглавый Исаакий, парит в небесной вышине. Наплывает сказочный белокаменный город, приближается, вбирает в себя... Значит, Севастополь... "А ведь в Севастополе - Нолик! - сообразил. - Вот кого нужно найти!.. Нолик. Это б интересней всего".

По ковровой лестнице перед ним поднимался на палубу толстоватый мужчина, большей частью головы лысый, жировые складки шеи хлебно наплывали на синий воротник...

Что мужчине суждено было в жизни совершить, он уже совершил, потому что вдруг замер, приподняв обе ладони к сердцу, которое - как позже выяснится - уже порвалось непоправимо; мужчина стал заваливаться на Платона. Изюмников прореагировал в последнюю секунду - рефлекторно отшарахнулся; человек ухнул головой вниз, съехал и забился в слабых конвульсиях на нижних ковровых ступеньках; от человека пошёл обильный ядовитый запах кала. Платона вынесло волной вони к свету и воздуху... А внизу над умершим присел матрос и затолпилось поражённых несколько. Этих праздных людей, у каждого из которых внутри наворочено было всякого - страстей пустяковых и непустяковых, досад и привязанностей, - ошарашило внезапное явление им смерти. Но каждый из них жил тут в праздничном потоке чувствований. И смерть в этом потоке не могла быть воспринятой всерьёз, а лишь бестактной и неудачной шуткой. Не вырваться людям из праздничного этого потока, где от ночных плясок в каждой голове песенка застряла, бьётся в голове, как в клетке, и море ласковое рядом; никак не получается о смерти думать, в смерть всмотреться с содроганием.

***

Как ни напрягался, фамилию Нолика вспомнить не вышло. Но ещё под Каневом, в мимолётном разговоре с Лёшей, всплыла фамилия друга его - Интрусов!

- Интрусов? - из амбразурки киоска внимательно глянула женщина и помахала листиком, поданным Платоном, у себя перед лицом, как веером. - А отчество и год рождения?

- Я как-то... Не помню, - признался Платон.

- Вы - кто? - задала женщина диковатый вопрос.

- Я?.. - Платон собрался было сварливо ответить, что дело горсправки уменьшать количество вопросов в окружающем мире, а не наоборот, задавая свои... Но почувствовал, что непременно нужно сообщить о себе нечто точное.

- Фамилия моя - Изюмников. Платон Иванович. Знакомый... Давний...

- К чему такие подробности?! - не без игривости укорила его женщина, но какие-то слова, произнесённые Платоном, внесла в листок. - Погуляйте-ка полчасика, может, что и узнаю... Хотя вы ни года рождения, ни отчества...

Платон озадаченно пошёл к Графской пристани (услышал впереди: "Как пройти на Графскую?..", и пошёл за спросившими, одетыми в белое туристами, у которых что и было на двоих тёмное - фотоаппарат, посверкивающий за их спинами фиолетовым объективом).

Озадачило и на время выдернуло из состояния тревоги поведение горсправки. Интрусов, что - в Севастополе начальник большой?.. Может такое быть?..

Платон, конечно, как и все, много слышал о том, что бывшие ушли с партийными деньгами на вольные хлеба, натурально став мафией...

Только зачем ему Интрусов и Нолик?! Ведь о том, что случилось, никому не расскажешь! В себе-то прокрутить - жутко.

И за что это всё?.. Не стало получаться с Наташей - плюнуть бы да и отстать от неё... Так нет, монетку бросал...

Ведь было предчувствие, что плохо с ней всё кончится?..

Было!.. Вот и беспросветность полная... Но ведь и счастлив с ней был, причём знал точно про себя - счастлив!.. Стоит ли эта беспросветность того счастья?.. Что ж, если за единственную любовь свою такую цену платить - пусть!.. Так это если б за любовь... А ведь ещё и за трусость!.. Зачем к Стелле поехал?.. За панику в душе?..

Вопросы вымучивали, жара вымучивала, тоска вымучивала, словно б завернули душу его в стекловату колючую.

В милицию, что ли, пойти, к уголовникам на расправу?.. И - будь что будет?!.

Раньше всесоюзный розыск объявляли. А теперь - всеукраинский, что ли?.. И если в какую-нибудь Тулу заехать, - не найдут никогда?.. Вот бы в монастырь уйти...

Полчаса-то, пожалуй, минуло... Боже, как жарко...

---------------------------------------

* Стихотворение "Заклинание" Ю. П. Кузнецова.

** "Завещание".

ХХ

ХИЧКОК

***

В своё время Серёга Шибеник понял, что его облапошили.

Обвели вокруг пальца, как судака примороженного, как лоха гамбургского!.. Издалека бредень завели. По сути - с детства: воспитали в духе советских восторгов! А он и предрасположен был к острому восприятию торжественных слов!..

Шибеник смутно помнил ту, прежнюю свою жизнь, - как сон позавчерашний... Хотя сон сну рознь. Случаются такие, которые всю жизнь являются, повторяются... всё время, значит, в тебе присутствуют, как составная часть тебя, тайная часть, без которой ты не совсем и ты. Вот и без той жизни, до аварии, не весь Серёга Шибеник...

В Москве есть улица, название которой - шоссе Энтузиастов. В любом городе имеются подобные названия: Романтиков, Молодых строителей, Первопроходцев... Кто-то скажет, что всё эти названия отражают лишь замшелую, как дурной сыр, официальщину, ею придуманы, как Галатея одним царём, а в живой жизни энтузиазма никакого не было... У кого-то, может, память короткая, может замкнуло что-то там внутри головы... Всякое бывает. Ну так до них нам и дела нет. А вот Серёге Шибенику, у которого память заведомо короче, потому что он уж точно все те свои настроения подзабыл, из этих страниц просто так не выкарабкаться...

После школьного девятого он напросился с археологами в Крым, рабочим, через год пристроился к геологам, укатил в Грузию, а уже после армии с приятелем Пашкой Степанцовым на БАМ подался. Не за рублём на БАМ рванули (было такое выражение - за длинным рублём - гадкое для его сердца выражение). По зову воспитанной в нём романтики поехал! Такие, как он, в середине семидесятых уже в редкость были. И прижился. Оброс его БАМ, женщину подсунул в жёны и квартиру в Тынде... Ключ от квартиры в одной из первых тынденских девятиэтажек преподнесён ему был под стрекот кинокамеры на шумной комсомольской свадьбе. Анька в активных девушках числилась. Ну и он - радиотехник, общительный да и на фотографиях хорошо получался... А однажды проснулся - похолодел: рядом женщина - с которой и пять лет назад так же рядом лежал. В окно посмотрел, а за ним тот же замызганный двор, лиственница та же, что и пять лет назад. А он словно в гробу, в саркофаге - ничто не меняется вокруг! Словно кончилась жизнь, словно умер, не заметив смерти!..

Были бы дети... Но Анька своими абортами всё живое в себе убила.

Каменной плитой легла Шибенику на грудь тоска, могильной. А Анька лишь с боку на бок перевернулась, слюнка вытекла из уголка узкого вялого рта. Он вскочил, что б от плиты избавиться, выполз во двор, а там стол под лиственницей, где он с мужиками вчера выпивал и в домино стучал, как и год назад, как и через десять лет, козёл, стучать будет; побрёл Серёга с плитой на груди по весенней слякотной улице, повело его в ту сторону Тынды, где юность его зависла лозунгом "Даёшь БАМ!" и где народ всё ещё в первых вагончиках мается - в ржавых, чиненных перечиненных, обросших всякими пристройками и помойками, как плесенью смерти. Паша всё тут и обитал - гитара на стене, фотография битлов и портрет Че Гевары, бутылки на полу и бутылка на столе, в руке пустой стакан, а сам приёмник VEF слушает, диктор что-то смурное несёт, а на лице Паши - контрастом - оживление. "Что там?" - Серёга привычно на лежанку с ходу завалился, тоска отпустила. "Что-что! Про Чернобыль слышал?" "Ну... Нет. Какой такой Чернобыль?!" - "Ты мне скажи, я что, среди всего этого дерьма, - Паша мотнул головой, подразумевая окружающую плесень смерти, - сдохнуть должен? - Он ахнул кулаком о стол и в стакан налил. - Вот у людей, говорят, в некоторых странах бывают загогулины разные - ураганы, наводнения, перевороты, революции... А тут что - удавиться мне?! До смерти в этом жить? - Слова Паши корчились в истерике. - Кончился наш БАМ! А я разве уже ни на что не годен?.. Вот у тебя жена и квартира. И Галка Люберцева!.. А у меня?.. Танька с Ольгой сбежала к своим. И правильно сделала!.." - "Что за Чернобыль!?" - потребовал Серёга конкретики. От жалоб на неустроенность его тошнило.

"А вот поехали да и посмотрим?!" - ответил Паша и ещё раз о стол кулаком саданул. Успокоился. И ещё раз в стакан налил.

И ещё раз кулаком саданул, по инерции, с перебором.

***

Когда-то Серёгу поразил случай с человеком, который уцелел в Хиросиме недолеч от точки самого разрыва. Не только уцелел, но и не заболел - дозу не хватанул. Словно б исчез за миг до взрыва, словно б в кокон непроницаемый был одет.

Странный случай. Серёга Шибеник долго об этом думал. Повезло японцу. Одному на все тысячи! А ему, Серёге Шибенику - что, если подумать, разве не повезло?.. С Чернобылем Серёге повезло, но до этого понимания он позже дошёл. Везение состояло в том, что по дороге от Киева к Припяти, на жаркой летней дороге за их рабочий автобус зацепился армейский бензовоз. Машины загорелись как-то неохотно, словно по обязанности, запросто можно было в окно успеть выбраться. Но никто суетиться не стал, все были чуть навеселе, анекдоты рассказывали, мужик из Харькова даже смех во время толчка не оборвал. А потом как-то чрезвычайно неприятно всё вокруг загорелось. И невидимо взорвалось. Серёгу повлекло горящим воздухом в толстые деревья; как неодушевлённое из пращи летел, сквозь ветки многие и стволы, ощущение было - свободы безмерной, чувство ужаса было - весёлое, от безмерности этой. Только бы лететь и лететь - вечно!.. Тем временем, пока он летел, все кости, каким суждено, были уже переломаны, череп разошёлся по двум швам, а коже, которой было положено вскипеть, уже вскипела. Серёга Шибеник валялся мешком с костями среди трав сочных в лесу ароматном, летнем, за которым всемирную тёмную славу - миг за мигом - набирал маленький городок. Полёт Шибеника был долог; в воздухе он научился управлять своим телом, более того, он научился конструировать ветры: когда хотелось ему повернуть, например, к маленькому облачку, похожему на чайку, он устраивал подходящий ветр... Он ещё долго летал, оставаясь мешком с костями. Но ведь и в Чернобыль не попал! Поэтому, верно, и повезло: обошлось без дозы, от которой сначала рвёт, наизнанку выворачивает, а как вывернет полностью - так в ящик и укладывают, чтоб под землю зарыть.

***

В больнице не так чтобы сразу, но года через два или три, обнаружилось, что он, Серёга Шибеник, со своими дурными костями, которые всё время неправильно срастаются, со своей изуродованной кожей, которая, сгорев на спине и ногах, всё гниёт и воняет - никому не нужен. А вполне это открылось в тот момент, когда его между операциями не смогли в санаторий пристроить. Не захотели! И даже как бы назло, при переливании крови - заражение устроили. Вот тут и понял пронзительно: как простофилю облапошили, как судака примороженного! Издалека бредешок завели... А теперь - никому и не нужен!..

Жена его, романтическая певунья - комсомолка-доброволка, отстала в какой-то из дурных дней. В Тынду вернулась.

Бросила! Зажила своими отдельными от него ощущениями.

Злоба накатила к Серёге в грудь, да такая чёрная, как битум стылый. Захотелось весь этот мир грязный облить радиоактивным бензином - да и спичечку в него!

Примерно в то же время к Серёге Шибенику стал наведываться странный посетитель. Однажды в больничную палату паренёк зашёл... Ну не то чтобы зашёл, а как бы вдруг возник, образовался, значит... Да, бредовым видением, симпатичный, таких девчонки любят, рот широкий как у Буратино, улыбка подвижная, зубы сверкучие, глаза сине-голубые, бархатистые. Только вот уши какие-то неприятные, острые, на волчьи похожие. Но на уши Серёга уж потом внимание обратил. Обаятельный паренёк, как друг сердечный, присел на соседнюю койку и поинтересовался участливо:

- Про "Нахимова" слышал?

- Ну!.. - всё до дрожи заволновалось в Шибенике.

- Утонул!.. А про Чернобыль?

- Взорвался! - откликнулся вдохновенно.

- А - "perestrojka"? - паренек произнёс коряво и в своём блокнотике без запинки вывел словцо западными литерами, повернул листок к Шибенику.

- Перестройка-перестрелка-перекличка... Ну!.. А что?

- Что?.. Ты ещё спрашиваешь! Конец света скоро, вот что! Аварии, катастрофы, Чернобыль, перестрелка... Этой perestroika устроили они из всех мозгов пьяную кашу. Слышал, как говорят: БАМ - не нужен, армия - на фиг не нужна, геология - на хрен не нужна!!!

- А... А если конец скоро, и вправду, - на фиг?

- Ну ты даёшь!.. - расхохотался паренёк, и вдруг покраснел, осёкся. - Понимаешь, это не совсем так! - улыбка вовсе исчезла с лица его. - Это - для дураков тёмных - "не нужно"!..

На полуслове паренёк исчез. Вместо него возникла Надежда Михайловна, врачиха, он её по запаху отличал, от неё пахло - то тоньше, то сильнее, как от Галки Люберцевой, подруги жены, в часы их изнурительных любовных отдохновений в пашкином вагончике. И голос явился сладкий, но и с шершавинкой, как халва подсохшая: "Температура 41 и 5, какая ж операция!" И другой голос, скрежещущий, как циркулярка, раздирающий все внутренности: "И не поможет..." Шибеник притворился беспамятным, не взволновался запахом сладострастной женщины, только и ждал, чтобы паренёк вернулся. Серёга понял - пока эти здесь - не вернётся...

Ушли наконец. Паренёк из-под койки вылез, паутину вместе с пауком с лица стёр.

- Видишь, как говорят! "Не поможет!.." Ты не знаешь, а они тебя жалобщиком считают! Ты ведь в ЦК писал?

- Мне сказали, так нужно, - смутился Серёга. - Научили, гады!"

Ему было неловко, что он жаловался.

- Смотри, ещё и в психушку запрут!.. Вот если б ты помер - им бы и радость...

- Это ещё неизвестно, - торопливо и даже захлёбываясь перебил его Шибеник. - Скажи скорее, почему: ты скажи, почему, если конец скоро... то какое значение может иметь БАМ, а?

В минуты крайней заинтересованности раболепное краткое "а?" нет-нет да вырывалась из него бесконтрольно. Он и прежде этого в себе смущался, и теперь в жар бросило.

Паренёк успокаивающе, с пониманием, глядя, как врач, внимательно в глаза, кивнул. Мол, сейчас объясню. И ещё выждал секунду-другую.

- Всё? Можно отвечать?

- Да-да...

- Ты не волнуйся. Ничего страшного... Только ответь сначала, скажи, как ты себе представляешь конец света? - паренёк отвёл в сторону свои добрые глаза. - От этого зависит моё объяснение... Понимаешь, всё на свете, как теорему Пифагора, можно объяснить сотней способов... В зависимости от того, как ты ответишь... Только ты не спеши, сосредоточься, прочувствуй это в себе... Как ты ощущаешь конец света?

Паренёк вновь сфокусировал свои добрые бархатистые глаза на лице Серёги.

Шибеник сосредотачиваться не стал, конец света он в тот момент представлял чернотой, льдом и бесконечностью.

- Всё ясно! - воодушевлённо воскликнул паренёк, словно бы он действительно был врач и вот после мучительных сомнений, установил диагноз. - Чернота?..  Хорошо. Лёд и бесконечность?.. Замечательно!

Время от времени его лицо как-то видоизменялось, но Шибеник понимал, что перед ним один и тот же... почему-то он не решился бы сказать "человек". А просто: "один и тот же..."

- Всё ясно!.. Прикрой глаза и присмотрись к этой ледяной черноте повнимательнее... Видишь, как бы золотинки-песчинки?

- Вижу! - ясно увидел.

- Видишь, в тех частицах льда, которыми ты был при жизни на Земле, сохранилось нечто, мерцает...

- Вижу!.. Что это там осталось от меня?!

- Кое-что осталось... Если всё своё теряет человек, то там, во льдах - темнота. Видишь, сколько черноты? А взял с собой - там золотинки...

- Что же это за золотинки?! - Серёга нервничал, боясь, что паренёк исчезнет.

Паренёк вдруг опять захохотал и, давясь этим смехом, выстрелил как пробкой:

- А ты мне поверишь?!

- Ну!

- Я тебе просто отвечу, потому что истина, ты знаешь, проста. Если скопил ты здесь - то всё и там с тобой...

Думаешь, все дураки?.. Если радость и веселье здесь - всё это и там с тобой! Неспроста в природе человеческой любовь к праздникам! А если слёзы... Сколько ты слёз своих пролил, сколько криков по больницам оставил, которые в стены влипли навечно!.. Видишь, там мрак какой... Не легко тебе эту черноту золотом засыпать!.. Кстати, поэтому у тебя всё под конец и отняли, чтобы ты там не получил, заслуженное горбом... Они, понимающие, свои беды твоими криками как золотом засыпали...

- Я всё понял! - простонал Шибеник. И в мгновение озлобился. - Ишь ты! Как они ловко! Придумали тут всяких теорем Пифагора! А правды - нет!

- А теперь смотри! - рассмеялся его сердитости паренёк, при этом голубой бархат с его глаз стёрся. - Смотри, как интересно истекает земная жизнь...

И Серёга увидел, ну точно, как в песочных часах, из тонкой дырки над ним в небе сыпется песок, но струя его, ножка смерча, изгибается и уносится куда-то в сторону.

Серёга побежал в то место, куда летел, рассеиваясь, становясь невидимым песок. Он вбежал в лес, там, на огромной поляне стояли люди, время от времени они подпрыгивали и выхватывали их воздуха песчинки. Потом, хвастаясь, показывали их друг другу. И Серёга стал подпрыгивать и, поймав золотую песчинку (иногда кроме золота попадались как будто даже изумруды и алмазы!), показав её кому-то, засовывал за щёку. Мучительно было, когда песчинка пролетала мимо.

"Что упало, то пропало!" - кто-то говорил над ним и хихикал.

И ладони его стали расти и стали как два экскаваторных ковша. Но тут же всё вокруг переменилось, мимо по улице пронесли белый гроб с какой-то усатой старухой, какая-то женщина рыдала во след, голося: "Родная! Родная!" Берег моря открылся, из песка торчала совсем белая, как пластмассовая, рука, Сергей потянул за эту руку и, к ужасу своему, до пояса вмиг вытянул мёртвого Пашу Степанцова. Песчинки скатывались с лица Паши.

Серёга от ужаса закричал, открыл глаза и увидел сумерки за окном. Он опустил ноги на пол, линолеум был неприятно тёпл. Ноги дрожали, всё пульсировало в нём, как будто он был нафарширован сырой свиной печенью. Напрягся и кое-как выбрался из палаты. В холле на стульях сидел больничный люд, в телеящик пялился: показывали неизвестный художественный фильм, там кто-то сумку синюю взял, поднял за ручки, что-то кому-то сказал, и пошёл быстро-быстро да и затерялся в неспокойной толпе стеклянного аэровокзала.

И стало ясно: облапошили! даже и эту сумку забрали! И живи теперь без неё! А могла бы и ему достаться!..

О-пе-ре-ди-ли! Нужно спешить!!! Время уходит! Время в истории чужим становится!

А рядом кто-то кричал: "Смотрите, покойничек наш встал! Ходит, смотрите, ходит! Колька, зови Надёжу Михалну! Да держи ты его, расшибётся! Вот два дистрофика..."

***

Как ни удивительно теперь о том вспоминать, в прежние времена Сергей о деньгах вовсе не думал. Их как будто бы всегда хватало. Из них даже на сберкнижке крепкий нарост образовался. Смешно припомнить - деньги свои тратил на... (кому рассказать!) на шахматный радиотурнир... Доски покупал... А бытовые разговоры о деньгах его коробили.

Иногда казалось, что придуриваются люди, о деньгах говоря: по сути, хочется им о чём-то другом говорить, да о чём - не знают, чтоб всем интересно было...

А может, и прежде о деньгах думал, да не так?.. Да вот другое напряжение в нём возникло, как правду о жизни узнал!

Случались у Серёги в голове затмения, но и просветления наступали, в минуты которых ему открывались такие глубины устройства мира, что немел он, не в силах потом долго поведать о том кому-то.

Из больничных коридоров он поначалу и не различал, что твориться на белом свете. Но как-то и просочилось к нему в сознание - кончился Советский Союз!.. А потом стало казаться, что своими глазами видел, как из телевизора вылез худой бледный черт и объявил, кося на свои приплясывающие тонкие пальчики, что всё, что было советской властью - уже кончилось, всё это отменяется. Мол, хватит дурью маяться, теперь по настоящему жить будем, как весь цивилизованный мир. То есть, вся жизнь - ошибка? Теперь, оказывается, капитализм нужно строить?

А это - грабь кто кого может?

Вот те на! Вот это здорово! Так им всем сволочам и надо! Из державы сделали лоскутное одеяло?.. Раскромсали?..

Вот ведь бардак начнётся! Под таким одеялом очень славно можно погреться! Но ведь при этом - ни здоровья, ни семьи, ни денег... Ни кола ни двора! Ловко! Если только это всерьёз. То, что Анька сошлась с завгаром Дрищенко - это ладно. Женская природа такая! Да он уже о Аньке и забыл!..

То ли в мозгах что-то сдвинулось, то ли в мире...

Понятно, после операции на лице меняется у человека характер. Ко всему прочему у Серёги ещё как бы и косметическая операция на лице проведена была. Всё переменилось в нём... А может, и не операция тому виной, а то, что держава родная Советская повела себя точно как его баба - изменила и улизнула! Имя сменила! Анька перестала быть Шибеник - стала Дрищенкой! Дурней фамилии и вообразить нельзя!.. Вообразить, конечно, можно, если постараться. Но вот в жизни уж точно дурней не сыщешь!.. И Анька, и государство - перелицевались, вывернулись наизнанку! И деньги фокус показали, имя поменяли, улизнули... С собаками не найти. Всё в Дрищенку обратилось!..

***

В больничном туалете, расписанном и разрисованном блудными руками, покуривая, теперь он изливал осознанное всякому, кому не лень было слушать.

- А вот стоить подумать, - говорил он, прислонясь плечом к дверному косяку. - Суть их к кому перекочевала?

- Чья? - обалдело шарахался от него неподготовленный дискуссант.

- Говорю же - денег, - спокойно и доходчиво втолковывал Серёга; охотно втолковывал. - Я про деньги, которые пропали с наших с тобой сберкнижек...

- А-а... - кивал головой собеседник, понимая, что перед ним не совсем сумасшедший.

- В школе как учили?.. Ничто не исчезает в никуда! Закон Ломоносова! Так эти тысячи... Вот мои, на которые я мог до аварии три (три!) "Лады" купить - к кому отошли? К государству?.. Ладно. Но мне очень надо знать - в чей карман конкретно эти деньги ухнули?.. Очень я хочу до этого кармана добраться...

- Да как ты до него доберёшься? - отмахивался случайный слушатель, понимая, что у Серёги после травм не всё с головой благополучно.

Сам Шибеник заметил в себе перемену: намного быстрее стала голова соображать. Но проблема возникла: язык вдруг начинал уводить в сторону. А как сообразишь, что в сторону - уже и рассказывать некому - сбежал человек. А то вдруг ловил Серёга себя на том, что карандашом выцарапывает на штукатурке срамную детородную розу.

- Вот ты послушай! - вдумчиво внушал Серёга новому слушателю своё открытие, учась контролировать свою мысль и его внимание. - Давай рассудим. Кто воплощает это государство конкретно?.. Тот, у кого власть. Так?.. Вон БМВ пропылил, - Серёга указывал в окно, за которым к мрачному строению, про которое все знали, что это морг, подъехал лимузин, розовый, как светящийся воздушный шар. - Если они в морг на таких, то живут-то они как? На виллах! Во дворцах!..

Вот же они, денежки!.. А мне и в санаторий не на что ехать!

В Серёге всё горело болью. Некуда податься. Тридцать семь лет. Ни кола ни двора! Всё с нуля начинать?.. Или что, как Муму, под колёса прыгать?.. А эти при БМВ!? Они и на БАМ позвали, и в Чернобыль... Запрограммировали! В детстве ещё! Теперь им БМВ. Мне - БАМ!.. Который на хрен никому не нужен!

За больничные годы он до тонкостей разобрался в самой вековечной сути механизмов власти. До тонкостей! Всё меняется, понял, - идеи, религии там, демократии разные и монархии, а суть их - девяносто девять пашут, выращивают вершки-корешки, а один из ста эти вершки-корешки делит. Это и есть - власть. Для безопасного дележа власть сочиняет законы, набирает охрану, банду свою, подбирает религию, когда нужно - устраивает революции и войны, сочиняет историю. Всё - для быдла, для девяносто девяти... Так вот этот один процент ему и задолжал! Пора счёт выставлять...

***

На симферопольском вокзале у касс подвернулся ему под ноги небольшой чемодан. Красивый чемоданчик. Замок золотистый, углы - такие же, а цвет кожи бархатно-голубой, какого в природе не бывает - с переливами до серого. Очередь двигалась кучно, нервно, зорко. Один лишь был спокоен - перед Серегой паренёк мышцами поигрывал - то спину напрягал, то шею, то руки поочерёдно, тренировался, значит, чтоб время не терять. Крепкий, но не крупный, по одежде судя и по чемодану - богатый. Оглянулся: лицо тонкое, вроде бы знакомое, рот большой, улыбчивый, буратиний, а уши... Не мо... Из операционного кошмара паренёк! Подмигнул Серёге: "Присмотри за чемоданом, отвечаешь; а то отлить охота".

Уходил чемоданный владелец не оглядываясь, вразвалочку лёгкую. Уверен - никто его чемодан не тронет. А ну-ка, интересно, что дальше-то будет?.. По-хорошему-то, нужно с детства такому обучаться. Другому учили. Но учиться - никогда не поздно. Надо - значит надо! Когда-то мчал по наледи на "Магирусе" через речку Гиллюй - похоже по ощущению: за спиной - то, что было, впереди, если вынесет на берег, жизнь другая. Под колёсами многотонными лёд трещит, в зеркальце - за спиной - полынья, как за ледоколом, и не то чтобы страшно... Лишь в ладонях сырость... Вынесло как-то...

Стройный план сложился - как чемодан подцепить, за чью спину зайти и в какую сторону двинуть. И тут же ему открылось, как искать его будут; открылось - он план и подкорректировал. И всё за три секунды...

Всегда и всюду - и в пионерлагерях, и - позже - в казармах, общагах, палатках, вагончиках - крали. Как болезнь, как зараза, как плесень вползает, так и воровство заводилось. Понимали - кто-то из своих. На кого-то думали, о ком-то поговаривали, а случалось, кого-то и ловили. И у самого Серёги был опыт клептомании. В третьем, что ли, классе, опоздал он на урок, в раздевалке средь тесных вешелочных рядов заблудился, руку его и просунуло в случайный карман. Две чужие монетки - в двадцать и в три копейки оказались в его кулаке. Шастанье в раздевалку не стало страстной потребностью, не вылилось в тёмную привычку, но ещё пару раз его заводило в ту тесноту проходов, где громоздко свисали с двух сторон пальтишки и шубы... На этом вся клептомания его и окончилась. А потом эти тёмные частички детства забылись. Напрочь, как в воронку ночного сна улетели.

В Симферополе всплыло то чувство. Страха нет, только любопытно!.. И сердце зверовато подрагивает, словно имитирует страх. Хорошо хоть не жарко под вечер. Только ноги от долгого шага притомились. И в ладони, сжимающей чемоданную ручку, сырость.

Вот и добыча - пачка денег, документы, кожаный пиджак...

А на душе - погано!.. Ой погано! Отчего же это? Ясно от чего. Крепко всосано в кровь - "не укради"... Так ведь и не крал! Паренёк сам свой чемоданишко ногой подпихнул: "присмотри". Ну и присмотрел, не бросил на произвол судьбы! Что ж теперь маяться? Всё честно! А на душе стало вдруг ещё темней и беспокойней, словно б только теперь он попал на ломкий лёд, затрещал лёд, крошась; теперь - несись к другому берегу, не оглядывайся. Другая жизнь началась. И - весело стало: вот это жизнь!.. Но и осталось в душе - что-то потерялось, растряслось в беге этом весёлом, осквернил себя. Позже его уже всегда умиляло и даже сердечно веселило то, что люди сами отдают своё, вручают. Сами!.. Сами приносят вершок-корешок. Иногда даже суетятся, нервничают, боятся, чтобы не отказали... Вот и вся стратегия по добыче корешков-вершков! А практических возможностей - бесконечность!

***

В голове Серёги, с тех пор, как он до тонкостей понял принцип людской жизни, сами собой стали возникать схемы-сценарии, в финале которых люди сами из рук в руки передают ему деньги. Но поначалу он промышлял по вокзалам и автостанциям. Разжился приличной одеждой, купил хороший одеколон. Люди к хорошему тонкому запаху с доверием относятся. Хоть и рожа в шрамах, а если одежда приличная, галстук и аромат приятнейший - с сочувствием и доверием.

Нужно кому-то "на пару минут отойти", за вещами присмотреть, - к нему доверительно обращались. Потом эта схема почему-то перестала срабатывать, перестали обращаться. Но тут познакомился он с одной девицей-оторвой, Ингой звали.

Предложила свою схемочку: на колёсах работа. Садимся во Львове или в Киеве на поезд, который идёт в Крым или на Кавказ, в общем, который курортниками набит, бутылку коньяку на стол, а мало - и две и три. А в нужный момент таблетку в стакан клиента... Всё просто и без риска. Потом, когда Инга потерялась в городе Сочи (они сошли на рассвете с вещами и деньгами клиента в Лазаревском и как сквозь землю провалилась), придумал схему - "чужой кошелёк". Но схему эту в одиночку не раскрутишь, помощники нужны. Нашёл в Адлере двух подходящих пацанов, из абхазских беженцев, русских. Одного - худенького с выпученными глазёшками - звали Мишей, а второго, крепенького и наглого - Гришей.

Схема была такой. Миша ронял кошелёк в толчее магазина, поднимал и спрашивал намеченного лоха: "Ваш?"; открывал кошелёк, там купюры, привлекательные цветом и количеством.

Задача Миши - что бы лох сунул кошелёк в свой карман. Тогда объявлялись Серёга с Гришей, громко спрашивая: "Кошелёк никто не находил?! Неужели украли?! Вот гады! Вот сволочи! Убить мало!" И протискивались, протискивались через толпу к лоху. После чего, к удивлению лоха, в его карман проникали цепкие пальцы Гриши и кошелёк извлекался на всеобщее обозрение. Извлекался кошелёк с неимоверным воплем: "Вот он! Ах ты ворюга!!" Лоху трудно бывало оправдаться. Не просто и откупиться ему было, чтоб в милицию, избив, не сдали. Понравилось Серёге с пацанами работать. Это не то, что с Ингой. Кто её знает, какую дрянь она в стакан бросает! Он и сам, по правде, опасался, что она и его траванёт... А с пацанами - милое дело. Что не скажет - делают, прямо в рот заглядывают. Удивительное дело! Вскоре он уже только со стороны за операцией присматривал. Нашёл вместо себя хорошего исполнителя, здоровенного мужичка, Гиви-грузина, который после тюрьмы маялся без дела. Тот справно тряс лохов.

А в конце сентября, когда солнечное небо свернулось, как молоко, в облачно-грозовые хлопья, и пляжный сезон закончился, Серёга, не попрощавшись со своей компанией, направился в Харьков... В Харькове он лежал одно время в больнице. А тут в Сочи затмение вдруг нашло, которое было такого рода, что приспичило Серёге разобраться с тем главврачом, при котором ему устроили заражение крови. На главвраче, на хирурге том он и погорел... За хулиганство влепили полтора года. И отправили после суда, что само по себе его развеселило, в зимний Крым, правда не в санаторий, а в зону иного рода - пилить камень-ракушечник. Братва уголовная приняла его с пониманием. Да и мог он рассказать им задушевно о жизни и о человеке - заслушаешься. Впрочем, и у них он премудрости поднабрался. Освободили через восемь месяцев - амнистия в честь "незалежности" подвернулась. Да и время такое - глупо сидеть, всякий скажет. хай живе незалежность! Что значит - да здравствует! Одна беда - шрамы на роже приметные. При случае, хорошо бы морду переменить, операцию сделать.

ХХI

Я. ИНТРУСОВ

***

"ЭЛИССА" - на блёкло-молочном экране долго светились лиловые литеры. Ярослав горьковато и тягуче раздумался о лётчике одном; самоубийце. Лётчик - вплетён в жизнь Элиссы.

А у лётчика, кроме неё, наверное, и ещё какие-то были женщины... А у тех - свои мужики, у каждого из которых свой донжуанский столбец... Так и получается - любовное древо, навроде генеалогического, вобравшего в себя почти весь род Адамов: портреты на нём, портретики, пустоты... И связи меж ними, нитями раскинуты по всем землям. В кокон стиснута ими планета, крепче, чем мередианами; так что Земля ещё и единое блудное ложе, кроме того, что она и колыбель и всеобщая склепина...

Прежде, до Элиссы, он как-то о таком не думал. А тут брезглив и ревнив стал, словно б только через неё и вплёлся нитью в этот гамак.

Эх, Элисса... Он до предела увеличил слово "ЭЛИССА", так, что оно заполнило собой весь экран, окрасил его золотым, а фон ему сделал красным, посидел задумчиво, слыша в себе тишину, и отодвинулся от компьютера. Дело было в том, что с Элиссой вновь обострилось... Со всякого сорта людьми он умел ладить, но вот Элисса...

Интрусов относился к тому редкому типу удачливых молодых людей, которым не завидуют. Так, возможно, авианосцу не стала б завидовать старая прогулочная лодка, сгорая от зависти, скажем, к новенькому туристскому теплоходу, ну а теплоход мог бы и авианосцу позавидовать, но не "Союзу" какому-нибудь "Аполлону" космическому: масштабы несопоставимые.

Основательная внешность Интрусова и его манера держаться настраивали людей на доверительную открытость, но - случалось - и на знобкий страх; располагали к подчинению - кого к достойному, кого к приниженному. Даже и те человеки, кто был из породы шутов гороховых, серьёзными делались при разговоре с ним; отчего-то всякому хотелось выглядеть степенным. Говорили о нём: умеет себя поставить! Но не было точности в такой характеристике: не приходилось ему себя ставить: от природы было даровано, как у певцов бывает - природой голос поставлен. Многие это чувствовали. Но вот Элисса... Невероятной женщиной оказалась.

У Элиссы глаза - будто смотрит она из запредельного, как бы с косинкой глаза. Когда она вблизи, а до неё и дотронуться можно, взгляд её откуда-то ещё и из другого пространства зеленеет, из иных измерений, расплывается, неуловим. Захочешь вглядеться ясно в глаза - не выйдет: невозможно сосредоточиться на её зрачках и проникнуть, теряется взгляд, как в многозеркальном преломчивом шаре.

Простейшее объяснение: косят глаза. Оно и верно: смещены зрачки, не симметричны... Но, как известно, у всякого впечатления, как и события, может быть несколько объяснений.

Ярославу грезилось... да что там грезилось! Он был почти уверен, как и во многом таком, что для других туманно и спорно, что Элисса наполовину обитает где-то и ещё - за изломом зримых пределов. Из университетского курса матанализа он отчего-то всегда помнил о теореме, доказывающей существование n-мерного пространства. Вот и Элисса частично где-то там обитает. Что лишь и может реалистично объяснить перемены в её настроении и внезапные её исчезновения.

***

Судьба свела студентами в пору неустойчивою, когда дни раскачиваются, как мостки над речкой, по которым бежишь сквозь туман безоглядно, а что под ногами - пролом или гвоздь - не видишь, а что впереди - ведать не ведаешь, да и думать о таком - времени нет. Тогда отведать многого хотелось - ненасытно и хмельно; мелькали и театры, ночные посиделки с гитарами и дымом, и лекции с семинарами, и спекулировал кое-кто потихоньку...

Впервые увидев Элиссу - от случайного её расплывчатого взгляда и промелька снежной кривоватой улыбки - сердце остановилось. А пресс напрягся. Понял: бывает оказывается! Ради неё - всё можно по ветру пустить... Жизни не жалко. И - совпало: Новый год. Компания в университетском общежитии.

Видик светится. "Нравится кто?" - мельком спросил приятель.

"Вон та - хорошая!" - степенно кивнул Интрусов, без всякого смеха или смущения глянув в подобострастно-дружеские глаза.

В окружении его всегда обнаруживалось некое лицо, которое проворно восполняло его замедленность, восполняло энергично и с живым интересом. И от того - коль не для себя - действовало лицо энергичней, чем допустимо действовать для себя лично, без стеснений сдерживающих.

В новогоднем общежитии воздух источал разгул: ухали хлопушки, стреляло шампанское, по лестницам и коридором то там, то сям протопывали праздничные каблучки и растресканные подошвы, из всех щелей продёргивались магнитофонные, как серпантин, песни, и волнами накатывал хохот и визг, и опять песни оплетали комнаты, лестницы и коридоры, и опять визг пронзал пространство. А у них в комнате, среди застолья, вертелась на видике полнометражная порнушка, весёлая вполне, про императрицу, а кого смущали императрицыны забавы, те в соседней комнате - через коридор, - уже выпив и перекусив, играли в очень даже пристойные игры, хохотали... Потом затеялись танцы.

Элисса отзывчиво под тихую музыку прижималась к нему, как бы в беспамятстве... Этого он потом долго не мог себе объяснить. И ещё была комната, под номером 100, тёмная, лампочка вывернута, окна голые, без штор, на кроватях груды каких-то бумаг и тряпья.

Приятель дверь эту им открыл, входите, тут, мол, хоть нацелуетесь. Насмешлив, но и предупредителен был приятель.

Свет через подмороженные стёкла попадал в комнату от уличных редких машин, преодолевавших холм. Тени в комнате жили своей жизнью. То вдруг - при проезде машины - всё срывалось и неслось неудержимо, то вдруг замирало, застывало сонно...

Элисса оказалась неожиданно доступной: "Я игру одну знаю! - засмеялась она негромко, и вдруг как-то неестественно захохотала. - наряжаем ёлку, называется! Знаешь?.." Интрусов не знал, лишь улыбался, присев на кровать, в темноту.

Ёлки в "сотке" не было, но был разломанный шкаф, из которого криво торчали дверцы и ящики. На них и развесила, хохоча, свои вещички Элисса, совершенно не стесняясь наготы, пританцовывая под приглушённую музыку.

Он потянулся к ней и она сразу же откинулась на разболтанный, как клейстер с хлопьями, матрас. Как бы в забытьи, как бы во хмелю глухом; целовалась и целовалась, и прижималась сладко... Он, разглядывая её лицо в бегущих тенях, поразился: какая самозабвенная исступлённость!.. Вот как бывает! И взбрело ему: это - любовь!.. Элисса, устав от его пьяноватого напора, улизнула на соседнюю кровать, закуталась в несколько одеял, как в глухой спальный мешок; уснула. А он присел рядом, закурил. Муть рассветная снежная полезла в окно, проявляя невероятное лицо Элиссы. Лицо и открытая шея были словно б выточены из светлого мрамора...

Он всматривался в него, словно вырезанное вдохновенным ваятелем, безоглядно вложившим в это лицо все своё самое тайное - и самое высокое, и самое низкое, тёмное...

Для Элиссы, оказывается, ночь эта пёстрая ничего особенного не значила. Молчаливого сговора между ними не случилось, какие случаются между мужчинами и женщинами, пролетевшими вместе некую яркую, остро царапнувшую грань жизни.

Обучались они в разных заведениях, поэтому Интрусов не сразу и уразумел, что она его избегает. Как-то подкараулил её около института, она с компанием прошла, не поздоровалась. А когда окликнул - отмахнулась досадливо: некогда мол, отстань. Потом вдруг выяснилось: нет её в Киеве, уехала. Он запаниковал: куда, с кем?!

Интрусовскую округу поразило то, что он крепенько запал на девицу эту, словно б заклинило в нём что-то. Хотя, похоже, от него именно подобного и ожидали. Серьёзность его чрезвычайная и в том открылась, что он как-то в тёплой компании не пропустил одной шуточки, прореагировал. Нашёлся в компании острослов, с прищуром молвил: "Может, к авиатору своему, в Мурманск усвистала?" Ярослав тужил, был погружён в угрюмый дурной хмель, и, медленно двигая языком, проговорил-пригрозил: "Не заткнёшься - в окно выкину!" Острослов поверил, с перепуга тараканом вжался в складки кресла, даже рассмеяться не посмел. "О! - тогда подумали многие. - Вот оно как, однако..."

Интрусов паниковал, как в будущем будет паниковать ещё сто раз. Легко представилось, что не в пустоту одиночества бегут... Значит, есть у неё... Пришлось вникнуть в её жизнь.

А было это не совсем удобно. Кому-то говорить что-то внятное пришлось, кого-то расспрашивать... Прознал Ярослав о ней порядочно: из какой семьи, какое любит кино (американское - пиф-паф - надо же!) и - какой цвет она считает ей к лицу.

Интрусов уже точно знал, что нет у неё друга-приятеля. Но - был! Парнишка лобастый, из авиационной академии, киевлянин.

Жила у него. Узнал Интрусов через болтливых её сокурсниц и такую подробность: мать этого авиатора - души в ней не чаяла, завтрак им в постель подавала... Услали его по распределению под Мурманск, а она с ним - не соизволила! И переписки меж ними нет: авиатор оскорбился... И правильно сделал! Интрусов бы и сам, пожалуй, рад так оскорбиться, чтобы её позабыть.

Исчезновение из Киева в тот раз объяснилось просто: отец у Элиссы в городишке недалёком проживает, заболел, операцию сделали. Сначала Элисса сидела при нём в палате, потом домой перевезла; сессию - пропустила, но как-то изловчилась и перевелась в свой областной пединститут. Уехала в город, название которого Интрусов прежде никогда и не слыхивал - Черкассы. Оказывается, есть такой. Центр областной. Интрусов несколько успокоился, но и уязвлён был. И, что понятно, вознамерился жениться на ней во что бы то ни стало. С приятелями своими, с "дружиной" университетской, обсуждал даже, как свататься поедут. Но не состоялось. Потому что распределяться надумал в эти самые Черкассы...

Про Интрусова говорили, что родом он из Москвы, причём из хорошей военной семьи. Кто-то был даже в курсе таких подробностей: отец сидит в генштабе, адмирал, преподаёт по совместительству в каком-то секретном МУЦе, что на Мичуринском проспекте, про который все знают: будущие шпионы там обучаются. А в Киеве Интрусов оказался по той причине, что повздорил с отцом - нашла, говорят, коса на камень. А когда до распределения дошло - Интрусову уж всё равно было - что Киев, что Черкассы, разницы нет: всё - дыра. Москва-то, все думали, никуда от него не денется. Хотя риск застрять в провинции и был: в верхах шла перетряска.

***

Он понимал верно, куда всё движется, направление стрелки вектора чутко ощущал и с азартом тайного игрока ждал (изображая не лице скуку и сонливость): поднимется ли буча? Хоть один-то генерал двинет дивизию на Кремль?.. Никто не шевельнулся. Вот тебе и "до последней капли крови..." Ловко гнуснорожие ребята всё обстряпали! Интрусов даже восхитился.

И не удивился тому, что отец в Генштабе укрепился, звёзд у него прибавилось...

Времена настали пограничные. Вот тебе горы и распадки (образно мысля), а вот обрыв, граница, дальше - море неведомое, а по воде-то аки по суху не погуляешь, плотик строить надо. А для начала аккуратно бы с кручи спуститься, шею не свернув. Черкассы, рассудил, пожалуй, вполне плавный спуск. Приятное с полезным... Там и плотик построим.

Это он себе такие дополнительные плюсы для переезда в Черкассы подыскивал.

В Черкассах с Элиссой у него затеялись странные и не вполне ясные отношения. Увидев его на черкасской улице - поражена была. Как будто бы даже в первую минуту и обрадовалась. В кафе мило посидели. Сговорились на следующий вечер в кино сходить. Да она не пришла, передумала почему-то; избегать стала. А когда он настигал - лицо её делалось таким чужим, что каменел Интрусов от тяжёлой обиды.

Ничего объяснять она не хотела. Говорила - и так всё ясно.

Интрусов, окаменев, в свою работу всей тяжестью уходил, в дело своё, которое он именовал, не склоняя - ПЛОТИК.

Завертелось дело, как вода на речном изгибе, забурлило, мутное...

Его надоумили, по моде тех лет, затеять кооператив, переведя под себя от городского комсомола, то есть опять же из-под самого себя, яхт-клуб и станцию юного техника. При СТЮ обитал умелец, изготовлявший двигатели для модельного спорта. Вроде бы безделица, но на соревнованиях в Венгрии немцам этот двигатель приглянулся, пожелали они выпускать такой серийно и предложили умельцу за патент - ни много ни мало - сто тысяч долларов. Умелец вообще-то слышал, что существуют на свете патенты, но где их выдают - понятия не имел. Интрусов - имел. А чуть позже он и яхтам реальную стоимость узнал.

Иногда казалось, что ПЛОТИК затеялся сам по себе, словно б иначе и быть не могло; в деле первой точки уже и не отгадать, глянув из Севастополя назад, за борт ПЛОТИК в поток. А поток-то страшный, тёмный - денежный. Когда зашумели воды, замелькали в круговерти то водоросли дна, то солнце вверху, и неунимаем стал телефон, когда люди повалили, причём и очень серьёзные среди прочих, и говорили с уважением, а то и заискивая, - Элисса благосклонность выказала. Конечно, это было лишь совпадением. Интрусов понимал, что его успехи здесь ни при чём, просто жизнь её, Элиссы, скрытая от него, переменила в ней что-то.

Как-то согласилась она в ресторан пойти, праздновалась годовщина кооператива. Потом опять уклонялась от встречи с ним. Будто он ей изменил в чём-то! А у него и в мыслях другой женщины не было. Только по ночам да под утро... Это время, как бардак , поставляло женщин, те ластились, на колени лезли. Но при свете дня он с видениями теми управлялся. Не давал сердцу вздрагивать, когда промелькивала фигурка чья-то резкая, как глоток шипучий. Его поражала её неприступность.

Понять невозможно! С ума можно сойти! В Черкассах Интрусов уже усомнился в реальности пёстрого новогоднего происшествия. Опять исчезла...

Тем временем в Москве дела у отца расстроились. Из Генштаба его выдавили. А в МУЦе он хоть ещё и почитывал лекции, но и там уже открыто ему говорили о преимуществах пенсионной жизни. На Интрусове младшем это сказалось таким образом, что отцовские друзья на Украине взялись его поторапливать, хотели пристроить, как обещано было, хлопотали о переводе в Севастополь, знали, что накатывает.

Уже и откладывать нельзя было.

Перед самым его отъездом Элисса соизволила в Сокирно поехать...

Всякий взгляд её ответный, весело горящий - как его победа, как победный прыжок на вершину. Взлетал на вершину победителем - и опять скатывался в низину. Так у них и пошло, цикл оказался повторяем по сути своей на все врученные им годы. За одной вершиной, за покорённым пиком, открывались - через пропасть - отроги следующей горы. На одном из пиков он уговорил её выйти замуж и переехать в Севастополь. На каком-то последующем - родить Лизочку...

***

Интрусов помнил Платона Изюмникова. За прошедшие годы несколько раз о нём думал, как случается мельком думать о всяких-разных. Воспоминания оказывались окрашенными в приятные тона и связывались с Сокирно, с Элиссой, их ночью, по настоящему первой. Помнилось, как деятельно тот помог, когда Элисса руку сломала, как на свою моторную лодку её перенёс... Правда не без наворота человек. Но - симпатичен, не мелкота пройдошестая, при которых и сам в блоху превращаешься... Да и работал на "Эталоне", скажет, кто есть кто в нынешних Черкассах... Можно встретиться. Он стёр слово "ЭЛИССА" и выстукал мизинцем на компьютерной панельке "ИЗЮМНИКОВ". И опять задумался. "Значит, так и завяжется?..

Пожалуй. - Что-то прикинул он, проглотив несколько фраз рассуждения. - Ну и славно."

Телефон исполнил на мёртвом своём электронном языке мелодию в три ноты. Звонил есаул Лёня Краснозубов, уточнил: "Совещание будет?" - "Да, давай через час." - "А с этим, Изюмниковым - что?.. Что-то решили?" - "Пусть к трём подойдёт к лестнице "Есть!" - был есаулов ответ.

ХХII

ЭЛИССА, ПЛОТИК

***

Резиденция Интрусова располагалась в двухэтажном доме, огороженном ребристым бетонным забором. Одно время у въездных ворот светилась медная доска, на манер посольской, с написью: "ЭЛИССА-НОРД". Потом эту табличку кто-то вывернул из стены вместе с болтами; новую устанавливать не стали, но над воротами привинтили две телекамеры.

Зайдя в узкий двор, Элисса бросила взгляд на автомобили воевод: шоферня и охрана стояли полукругом среди чёрных машин, трепались о чём-то своём, покуривали, ржали. Её увидели - хохоток осёкся.

Нынешним увлечением Элиссы были художники. Она только что приехала с лекции о передвижниках, на которой заезжий просветитель показывал любопытным картины в тесном зале, в темноте на экране. В ушах Элиссы время от времени всё ещё щёлкало, как в проекторе при смене слайдов, а окружающее неожиданно открывало в себе память о увиденных живописных мирах. Двор резиденции аукался с каким-то иным солнечным двором, где люди так же скалили зубы и где так же сверкал чей-то глаз... Значит, совещание у них, определила Элисса.

На выставке она была с лохматым и бородатым человеком, чужим, и, как и все люди, каменным как стена. Каждый человек для неё был как стена лабиринта. А если она и входила в человека-стену, попадала в новый лабиринт, холодный, чужой, из которого выбиралась, проламывая стены. И так всю жизнь.

Мимо всей дворовой падлоты, как и мимо Ксюхи-секретарши она прошествовала вскинув голову, улыбаясь, благосклонно здороваясь, копируя Интрусова, не отдавая себе в том отчёт.

А в кабинет проникла сгорбившись, как морской конёк; пристроилась у дверей. Кабинет был обширен, в разных местах тут стояли несколько столов и диванов. Вся композиция неуловимо напомнила шишкинское "Утро в лесу". Почему - она бы и сказать не могла. Длинный стол, чуть диагонально стоящий, наверно, был тому причиной. Во всяком случае, с медвежьми фигурами здесь ничто не ассоциировалось. А вот свежесть и прохлада в кабинете были, впрочем, чувствовалось в свежести этой что-то безжалостно фальшивое - кондиционер работал неслышно...

Совещание началось давно; теперь оно докатилось до последнего вопроса. Обсуждалось, кого двинуть депутатом: место подвернулось.

Люди тут расположились самые близкие - воеводы, макушка интрусовской дружины. Кроме мужа - ещё пятеро. Стол Интрусова, со светящимся экраном и телефонами располагался, образуя треугольник, под портретом Элиссы. Кто-то сидел напротив Интрусова, кто-то у длинного стола, кто-то на диване, кто-то пил чай, кто-то пиво. Тут все были настолько "свои", насколько "своими" могут быть люди. Все они, скреплённые Интрусовым, чувствовали себя почти роднёй.

Проявление личных неудовольствий, неизбежных везде и всюду, если когда и проявлялось в их среде, то, как это и бывает в нормальных семьях, проявлялось без всякой агрессивности, но лишь в утончённой иронии. У них так было принято - чем тоньше и безобиднее шутка, тем и ценней. Во враждебных им кругах о них даже произносилось не без зависти, в качестве примера: "Вот у Рюрика - все как одна семья..." Однако слова "семья" меж ними никогда не произносилось. Юра Сквозняк как-то процедил угрюмо, что от "семьи" в нос шибает киношной американщиной.

***

Сквозняк состоял у Интрусова коммерческим директором фирмы "Физкультура и спорт", которая и к спорту имела отношение, но больше занималась торговлей бензином. Юра Сквозняк только что держал речь и высказался за то, чтобы депутатом был в доску свой, чтоб не случилось неожиданного фокуса. Сквозняк всегда говорил как-то развязно, но и весомо.

- А по мне, Перцев пусть идёт в депутаты! - Сквозняк помедлил. С Перцевым у него была давняя дружба. - Тесно Петруччио в издательстве; обрыдло одни этикетки для майонеза печатать! Да и неважно у него стало получаться... газеты упустил...

Петя Перцев, директор издательства "Стек", печатавший, конечно, не только этикетки, но ещё и конверты, а совсем недавно и несколько газет, отставил пивную бутылку и заговорил о том, что он "в принципе не против, если все так решат".

- А вот насчёт газет, насчёт "упустил" - обидно от друга слышать. Ведь все знают... - Он поднёс бутылку к губам. - Ведь знаете?.. Помните? - И, не замочив губ, Петя отхлестнул в себя пива. Проглотил его и уже не столь эксцентрично поместил в себя следующую дозу - отхлебнул. Все с различного рода улыбками ждали, как он продолжит. А улыбки присутствовали такие: открытая - с обнажением зубов и дёсен; кривоватая - при взгляде, направленном на лимон в чае; весёлая - с ярким сиянием серых глаз, угрюмая: мол, ну и чучело - с огорода сбежавшее; выжидательно-вежливая - явно механическая и развязно-сочувственная. В их компании Петя немножко использовался в качестве шута. Ему дозволялось говорить всё, что ни придёт на ум. А ум у него был устроен приятно. Нормальной реакцией на саму его манеру говорить была улыбка.

Управившись с пивом, Перцев, которого свои именовали Петруччио, хохотнул: - Вы помните, вы всё, конечно, помните...

И вот запрягли нам клячу.

В оглоблях мосластая шкеть -

Таких отдают с придачей,

Чтоб только самим не иметь...

Это что касается газет...

Он был есениноманом, знал многое чувственной памятью, а в ранней юности за имя Есенина как-то бился на ножах с сокурсником, любителем Маяковского. За что и получил свой первый срок.

Строго помолчав, Перцев сообщил, что при всём желании никак не сможет подолгу высиживать на парламентских стрелках, потому что там пиво пить нельзя. А если бы не присутствующие дамы, то он бы мог выразился и ещё более образно. Вновь всяк улыбнулся по своему, а кое-кто покосился на Элиссу: единственная дама. Элисса на его реверанс улыбнулась по-паучьему, мол отстаньте, и прикрыла глаза.

После Перцева раздумчиво заговорил Леонид Молоносов, интеллектуального вида человек в огромнейших очках, который считал, что лучше бы, на его взгляд, не втягиваться сейчас в выборы.

- Нужно будет - купим готового. А то, друзья мои, прямо пошесть какая-то - все хотят в депутаты! Почему-то считается, что депутатство - панацея от бед. Но статистика говорит другое. А именно...

Когда Молоносов о чём-то говорил, у многих бывало ощущение, что он в это время думает о чём-то другом: говорит так, будто читает написанное. Один лишь Интрусов знал, что Молоносов упражняется в медитации и действительно часто произносит то, о чём в данный момент не думает.

- ... Поэтому считаю, - говорил Молоносов, - за модой не стоит гнаться...

Молоносов ни разу не взглянул на присутствующих, но точно школьник, вызубривший "У лукоморья дуб зелёный", говорил, обращаясь к окну без всякого вдохновения. Он так и закончил, глядя на тополиную зелень:

- Если бизнес на этом не строить - покупать готовое - всегда дешевле. Если же мы всерьёз возьмёмся за производство депутатов - это одно, а если разово - то это, друзья мои, будет колхозная самодеятельность. А самодеятельность в ПЛОТИК ни к чему...

Наступила очередь высказаться Константину Сергеевичу Жухало. Константин Сергеевич - он тут был самым старшим, за пятьдесят, сидел сгорбившись над стаканом с чаем, изредка поправлял на переносице очки, которые всё время предпринимали попытку путешествия к кончику носа. Константин Сергеевич был худ какой-то язвенно-онкологической худобой, но при этом пока ещё на здоровье не жаловался. Совсем недавно в удачный момент он бросил своё вечерне-ночное пьянство и многодымное курение и теперь постоянно находился в несколько растерянном состоянии - его не тянуло ни к "Беломору", ни к водке, но всё время хотелось чего-нибудь кисленького.

Константин Сергеевич оторвал взгляд от колеса плавающего в чае лимона, от золотых спиц, слившихся в сплошной диск, хитро - сквозь очки - оглядел присутствующих и выдал мысль поставить в депутаты стороннего человечка, писателя какого-нибудь (у него есть на примете, тот жаждет), или какого-нибудь чиновничка (тоже есть на примете). А лучше сразу двух запустить, и денег не пожалеть. Обоих раздуть, одного превратить в знаменитого писателя, второго в известного правозащитника. Чиновничек, кстати, сидел по молодости, правда за хулиганство. А это как раз то, что нужно.

Добротная живость ума никогда не была свойственна Константину Сергеевичу, но Интрусовым он был ценим за прямо-таки иезуитскую хитрость. Жухало заведовал у него туристическо-торговой фирмой, к которой были приписаны два приличных самолёта, один теплоход класса "река-море" и три сухогруза. При этом основной доход фирме приносил транзит тяжёлых наркотиков и лёгкого стрелкового оружия.

Мысль о том, чтобы сделать из пустоты своего депутата Интрусову показалась занятной.

- А что за писатель?.. Коленца не начнёт выкидывать?

- Спляшет то, что скажем. Хоть гопака врежет, одев шаровары, хоть семь сорок, напялив ермолку, хоть камаринского!.. Интеллигенцию я, Ярослав Иванович, знаю как облупленную, это сволочь такая!.. Им хоть татары с турками (да хоть китайцы) власть здесь возьмут - приспособятся.

Главное, подкормить чуть-чуть.

- Подкормим, - рассмеялся Интрусов. - Всё? - И распорядился: - Тогда обсудим.

Под "обсудим" тут понималось следующее. Каждый излагает по каждому проекту соображения, подсчитывая полюсы и минусы.

После чего минусы обычно умножались Интрусовым на "1.5" - на коэффициент непредсказуемости.

- Начнём с конца, с вас, Константин Сергеич.

- Мне вот почему не нравится идея поставить Петруччио, - сразу заговорил Жухало. - Это не наш стиль - светиться...

Хотя нет и правил без исключений... Но вот мы засветились с теми выборами, чуть неверное освещение выбрали для выхода на сцену - и умер Квадраткин, царствие ему небесное... А к плюсам я бы отнёс то, что нашего Петруччио не перекупят...

Но плюсик-то это маленький...

Элисса с тоской глянула в тот угол, где прежде сиживал Нолик. "Эти суетятся, что-то своё рассчитывают, а Квадраткин..." Квадраткин одно время был её тайной страстью, наваждением, он присутствовал в ласках Интрусова, в снах, в пустых ночах. Потом он как-то выветрился из Элиссы, ещё при своей жизни, так и оставшись недоступным. В его кресле теперь расположился Лёша Краснозубов, как бы отвечающий за безопасность ПЛОТИК. Лёша имел каменное, похожее на морду суровой лошади лицо, в руке держал трубку портативной рации и время от времени подносил её к уху. В трубке происходила какая-то шипяще-потрескивающая звуковая жизнь.

Высказались все. После того как умолк последний, Перцев откупорил пивную банку, но пить не стал. Возникла пауза.

Лишь шипело пиво, выпениваясь из амбразурки.

- Тихо-то как, - проговорила Элисса. - А знаете что?..

Поставьте меня.

Взгляды скользнули по ней. Кто-то не сразу и сообразил - о чем это она.

У Лёши Краснозубова скулы налились как флюсы и он ненавидяще посмотрел на неё, мол, вот дура! И улыбнулся как лошадь - выставив многие квадратные зубы.

- От какой-нибудь партии или самочинно? - дружелюбно поинтересовался Интрусов.

- От любой. Сочините какую-нибудь. Например - партию Экономической Сволоты.

- Свободы? - Молоносов сделал вид, что не расслышал.

- Свиноты, - подправил Перцев.

- Хорошо, Свиноты, - согласилась она. - Сокращённо ПЭС.

Эмблема - кабан с клыками и на цепи, по кличке ПЭС, (на еврейский лад, чтоб демократией пахло). Цепь - звенящая цепь! - символ осознанных пределов свободы, клыки - чтоб боялись...

- Почему бы и нет, - рыкнул Сквозняк. - И будет у нас в Крыму ещё одна расстрелянная партия.

Жухало тяжело вздохнул и оторвал взгляд от лимона.

- Вам, Элиссочка, депутатство будет к лицу, как, впрочем, и любой наряд, любая побрякушка.

В интонации его было и нечто отеческое, но и тоска была от недоступности этой женщины.

- Ну уж нет! - без натуги широко рассмеялся Интрусов. - Мы пойдём своим путём!

Все понимающе, с симпатией к Интрусову, разулыбались. А Элисса махнула, вполне грациозно, ладошкой, утеряла к совещанию интерес и взялась листать яркий журнал, нашпигованный нарядно приодетыми людьми. В пол-уха она слышала, что решено было раздуть писателя и двинуть его на депутатство. Для этого Перцеву было велено срочно смотаться в Красноярск за какой-то особенно бумагой.

- Так я самолёт возьму? - он просительно смотрел на Интрусова. - Если так срочно...

В голосе его звучал скулёж, как у собачонки, просящей сахар.

- Это с Константин Сергеевичем решите, - отстранился тот.

***

Только числа второго или третьего, ещё вблизи тех празднично-новогодних часов, прикусив губу, она тягостно раздумалась, сидя у постели отца, - как же это всё?.. Тогда и догадалась (аж через пару дней!): всё подстроено. И как сразу этого не поняла!? Вот же сволочи...

В застолье новогоднем она вроде и видела, что подпаивают, льстило это почему-то; чувствовала, что и фильмик порно неспроста вертится; а при этом и с шуточками, некоторые совсем не таясь, уходят-ускользают парами в соседние пустые; всё настраивало... Её это забавляло, холодно уверена была - подыгрывать будет до предела, а потом - пресечёт!.. Мысленно она ещё не расставалась с Игорем и потому никак и не собиралась ублажать собой этого борова самодовольного.

Именно так она восприняла Интрусова: боров самодовольный. Но вот отчего-то стала она прижиматься к нему во время танца, губами искала губы его. При этом ощущала удивлённо, что и не тянет её ни прижиматься к нему, ни целоваться с ним... Что же это было?.. Любопытство как к кукле большой!.. К большой новой кукле... Но почему? Почему?!

Сообразила, наконец: не обошлось без таблетки... Или порошка? Не обошлось! В момент, когда засмеяться бы, отмахнуться, вдруг сама надумала в игру сыграть, которую когда-то Игорь придумал... Веселье накатило, тряпки свои стала на шкаф развешивать... Сволочи!!! Не обошлось...

Поняла и затаилась. На её изысканно точёное лицо легла тень как от удара палкой. И тень эта впиталась в неё.

Но воистину непоправимое, случившееся той ночью, позже открылось, из-под Мурманска весточка пришла чернее чёрного: в новогоднюю ночь, именно в ту ночь, Игорь удавился верёвкой!.. Человек, который целовал, ласкал - в иной мир ушёл, не стало его нигде... Острое чувство! Жуткое! Целовал - и не стало!

С Игорем они уж с полгода отстранились друг от друга...

Но дело было в том, что все звёзды августа, все проплывшие над ними облака, как и тот яблоневый сад - так ей представлялось - впечатали их в себя... Её - Элиссу - и его - Игоря. Что потом бы не случилось, эти вечные облака и звёзды будут их помнить. Такое вот ощущение-знание осталось в ней от Игоря.

Он уехал, а она ещё долго будто бы чего-то ждала. То ли от него. То ли от себя. Всё время казалось, что возьмёт, бросит всё и без предупреждения к нему на таёжный аэродром заявится... Словно б ожидала какого-то внутреннего толчка...

Или внешнего. А теперь и ждать нечего. Кончилось всё. Юность кончилась, разбились розовые очки.

Позже она и подробности узнала его новогодней ночи - неприятные, тёмные: попойка, стрельба на заснеженной улице, фейерверк. С пьяну выстрелил из ракетницы, в живот случайной женщине угодил. (Или неслучайной?) И - повесился. Всё!!! "Гуд бай, май лав, гуд бай, в Америку не ходят поезда", как он пел. Весь институт на КВН за ним подпевал - ревмя зал ревел. "Гуд бай... В Америку не ходят поезда". А ещё он чью-то чужую любил: "Проходит жизнь, проходит жизнь, как ветерок по полю ржи..." Вот и прошла... А поехала б с ним - жил бы ещё... Не очень-то, по правде, и в Мурманск, звал, если не поехала; как-то нерешительно звал. Сказал бы по-мужски: "Едем, и точка! На вокзале встреча во столько-то..." Не сказал... Обиделся. По-бабьи как-то обиделся. Слабоват Игрёк оказался. Жидковат. Вот и повесился! По пьянке да от страха-тоски... А Интрусов...

Этот хоть и сто животов прострелит - не удавится.

Казалось, прямая связь существовала между её встречей нового года и той, под Мурманском, и ещё одной - в Черкассах. Она "ёлку наряжала", Игорь повесился, а у отца желчный пузырь воспалился... А Интрусов - сволочь!.. Хотя, если подумать, он и ни при чём. Сама дура. Нечего было в компанию чужую, полуслучайную лезть. Но ведь не одной же Новый год встречать: Игоря нет, девчонки разъехались!..

***

Ей нравилось бывать в кабинете Интрусова. Точнее, иногда бывать: возникало такое желание. И это, собственно, из-за портрета. Всякому входящему в кабинет он бросался в глаза.

Необычно: не президент, не вождь - девушка, жена. Портрет был списан с фотографии в давние годы тихим киевским живописцем. Мастерство художник выказал незначительное. В портрете излишне было намешено розово-красного: и фон, и узор на платке, и ноготки на двух больших пальцах, полусжатых в кулаки и притиснутых друг к другу, и губы, и щеки. Очевидно, портрет не был завершён: кое-где остались карандашные клеточки, по которым изображение переносилось с фотографии на картон. Однако же портрет Интрусовым был ценим: написание его совпало с достижением очередного пика.

Когда он показал портрет Элиссе, та лишь насмешливо фыркнула. А через несколько лет портрет ей нравился уже тем, что выглядела она на нём моложе и загадочней, чем в зеркале.

Предлог сегодняшнего визита был тот, что ей после лекции о передвижниках приспичило поговорить с Интрусовым. Он как-то сказал-спросил-предложил: "Тебе, наверное, скучно бывает и самостоятельности хочется?.. Если хочешь, займись каким-нибудь делом. Хочешь, магазин тебе откроем, хочешь, салон красоты... Подумай..."

Элисса надумала - ей нужен художественный салон. Ей уже показали подходящий подвал, объяснили, как будет здорово там после ремонта. По вечерам будут у неё собираться люди, пить вино и шоколад, читать стихи, показывать новые картины... А если сделать так, что бы всех туристов завозили к ней в салон на выставку-распродажу, то ещё и бизнес из этой затеи выйдет приличный... Но главное - люди там будут другие! Совсем не такие, как вокруг Интрусова. А Интрусов, что ж...

Нужно иногда мужикам позволять делать красивые мужские подарки. Пусть! Пусть художественный салон подарит! Она редко его о чём-либо просила. Только в лоб-то говорить не хочется.

- Знаешь... - заговорила она, глядя на свой портрет и поправляя причёску (поправляя, потому что на портрете в волосах её был завиток, который хотелось бы прижать). - Ты знаешь, что Лиза в гости весь двор позвала?

- Весь?! - Интрусов изобразил на лице восхищение, оглупив лицо, просчитывая, не к скандалу ли клонит Элисса.

- Почти! - посмеялась она. Ей совсем не хотелось смеяться, рассказывая это Интрусову. Но она посмеялась, словно б перед нею был человек, которому хотелось весело рассказывать о своей дочке. - Говорит, всех, кроме Аньки Канарейкиной, потому что та совсем дура, и Женьки Смыка, потому что он сопливый...

- Самостоятельной девица наша растёт... Это она с Краснозубовым пригласительные на компьютере сделала...

- А, так ты знаешь?

Знает, знает! Он ещё и то знает, что и она знает, что он знает. Помолчали, изживая пустоту.

- Не нравится мне Краснозубов...

- Интересно...

- Что-то в нём... Не спокойно мне, когда Лиза с ним. Он всё-таки не педофил?..

- Да ну!.. У него в ходу толстые... проститутки. Любит он, чтоб всего в бабе много было... Он простой парень.

Элисса и об этом знает. И Интрусов знает, что она знает, потому что засёк, как она подслушала один телефонный разговор о Краснозубове.

Сложные с ней отношения. Нет ясности и простоты. Нет товарищества семейного. Нет ни теплоты, ни сочувствия, ни любви. Почти ничего, что стоит на температурной шкале выше цельсовского нуля. А того, что ниже - много, до бездн абсолютных, где уж сам воздух - как слоистый лёд, где нельзя дышать; из того воздуха - твёрдого, как железо, хоть снаряды делай для стрельбы...

Элисса закинула ногу на ногу, сверкнув славными коленками, пустила молнийку через сердце Ярослава.

- Я просто советую - подумай о Краснозубове... Мне спокойнее, когда она с Татьяной Ивановной...

Интрусов всегда с опаской относился к таким её визитам.

Обычно Элисса появлялась в его офисе, когда ей в голову залетала средь бела дня какая-то идея, которой поделиться не с кем. Потом её начинало раздражать, что делиться приходится с ним, нелюбимым!

Ярослав знал, что теперь нужно собраться и терпеливо переварить в себе её приход, её возможное раздражение. Он выдержал хорошую паузу, во время которой было сэкономлено много слов. Он не знал иного способа сохранить мир. Потом они спокойно поговорили о Лизином дне рождении и о художественном салоне. Во время разговора Элисса придумала, что, наверное, у Интрусова есть любовница, быть может, это Ксюха-секретарша, некрасивая и умная очкастая мадам. От этой мысли ничто не возмутилось в ней: не было ей жаль Интрусова.

- Поеду прокачусь, - целуя его в щёку, доложила она.

Поцеловала и неприязнь наползла тучей на душу её, до мурашек под кожей сосков.

- Далеко?

- Не знаю, может в Ялту... Может даже дня на два... У Светки давно не была...

Он не смел возражать или уточнять: не принято такого меж ними. Ему было сладко прикосновение её мягких губ, но почувствовал он и неприязнь возникшую в ней, как будто бы где-то за туманами сна ядовитое жало мелькнуло.

***

В Элиссе всё тёмное, обожжённое от накатившей неприязни, закостенело вдруг.

По протёртым ступенькам, по тихой улочке, держась тени, она выскочила к своей лиловой машине. На углу стояла худенькая маленькая старушка, лёгонькая её голова подрагивала на тоненькой, как позвоночник шее. Старушка была её случайной знакомой. Элисса, садясь в машину, ледяно улыбнулась, кивнула. Машина дёрнулась, покатилась под горку, заурчала...

"Как всё надоело! - не думая, сказала она себе. В Ялту правда, что ли, смотаться?.. " Ей было очень жаль себя. А жалость к себе - это странного рода жалость. Тут и солнце светит не для тебя. Да какое ж солнце, когда ясно - никто её не любит!... Но зато и она никого! И Лизу... И нет в том её вины!

В своей неспособности их любить она давно уж решалась себе признаться. Она понимала, что нелюбовь эта - ненормальна, что, возможно, это даже страшное уродство...

Точнее, когда-то понимала, а потом забыла...

Ещё в роддоме, когда пришли её проведать, мать Интрусова, светясь радостно, шепнула: "Элиссочка, ну, ты уже почувствовала себя мамой?.." Пришлось кивнуть. Но ничего нового в себе она не чувствовала. Ребёнком же, Лизой, она занималась совсем механически: когда нужно кормила, когда нужно пеленала. Ни нежности, ни умилений... Кому-то одно не дано, кому-то другое. Кому-то красота не дана, а ей вот это.

Но зато навечно в ней - лётчик лобастый, Игорёк бедный.

Одной ей дано его на Земле помнить! Уже и родная мать о нём забыла, потому что умерла. Снился: верёвка на горле превращалась в улыбку - горло страшно улыбалось...

Справа море - то ниже, то ближе, слева горы - белёсые камни, зелень, ветер хмельной. Впереди красный большой автобус несётся, как бы обогнать?! В машине нравилась забава - шарфик на шею и чтоб концы - шлейфом по ветру. А она за автобусом шлейфом в потоке пылинок и мыслей чьих-то, и разговоров чужих неслышных; чужие мысли в ней завиваются мимолётно: "Крым - как винт, им прикручена Малороссия к остальной Руси, не отломать..." Обогнала автобус, отлипли чужие мысли. Вьётся дорога, мелькают горы и море. А вот уж и Форос. Слева - церквушка в поднебесье, на вершине зелёной горы. Заехать?.. Перед ней завернул на подъём большой чёрный Мерседес.

***

Церковка оживала после разорений и заброшенности: ремонтировалась. Внутри - полумрак, строительные леса и несколько затерянных огоньков над свечами. Неожиданно для себя, помявшись у лавки, она купила крест с цепочкой и тут же попробовала его надеть; попросила помочь, сидящую на тёмной скамье, толстую монашку. Та лишь пробурчала: "Бесполезно это..." Помогать не стала, отвернулась.

Элиссе был неприятен отказ. Когда она вошла в прохладу храма, как-то по-особому хорошо ей стало. А тут - на тебе! "Бесполезно..." Подвернулась другая женщина, зашептала: "Не обращай внимания... Я помогу..." Цепочка впуталась в причёску, волос дёрнулся - как иглой ударило. Женщина взялась выпутывать. Рядом священник беседовал с мерседесными тётками, которые выспрашивали, как им заказать панихидку.

Поп отвечал делово. Излишне делово; так однажды Интрусов втолковывал Петруччио, как следует ему себя вести на переговорах. Элисса видела, что священнику эти богатые тётки интересны; понятно, из-за барыша. Бабы эти в дотошности своей и бестолковости были замечательны. Элисса уже и сама всё поняла, о чём говорил поп, и могла бы втолковать доходчивей, чем он. Тот говорил как будто бы на другом языке. Цепочка, наконец, распуталась. Элисса сунула услужливой женщине бумажку. Та благодарно, но с достоинством кивнула: "Спаси, Господи!"

Она купила самую тощую, самую дешёвую свечку. Дешёвую, из-за того, что мерседесные дамы принялись покупать всё самое дорогое - иконы и книги... Свечку свою Элисса пристроила у ближайшей иконы. Подняла голову.

Богородица взирала на неё... Она обмерла: живые глаза смотрели на неё - прямо в зрачки её, с сочувствием безмерным. Через миг взгляд на иконе как будто отошёл в сторону, стал рассеян.

Элисса в сути своей, в глубинах своих прониклась, что сейчас действительно напрямую соприкоснулась с Царицей Небесной, и что предстала перед Нею совсем не в лучшем виде; в позорном... Интрусовой стало холодно в этом таинственном сумраке, и она поспешила на воздух. Обойдя церковь по солнцу, Элисса постояла над бездной - внизу, вдалеке лежало море, сверкало празднично, над ним клубилась зелень парка, и городок розовел облезлой побелкой пятиэтажек. Представилось живо - как бы могла она полететь отсюда к берегу морскому, будь тут у неё дельтаплан... И понеслась её машина по серпантину дороги обратно на побережье, мимо седого форосского камня, на котором в вышине барахтались два альпиниста, мимо густой листвы, мимо беловатых скалистых проплешин. А где-то рядом, совсем рядом - таинственный сумрак, свечи малые, лики, иное всё. И на миг какой-то, на какой-то миг ей понятно стало с бесконечной определённостью, что тот сумрак, то потрескивание свечей реальней и истинней - чем это вот море приближающееся, чем парк старинный. Тихо стало в сердце. Покойно.

В Алупке она зашла к знакомым армянам в бар, попросила телефон и сок ананасовый. Присела у стойки.

***

- Такая тоска, - проговорила она в телефон. - Такая тоска!.. Лизочка, тоскливо твоей маме... Приеду, конечно, доченька, день рождения только раз... Но ещё же три дня!.. А какой ты хочешь подарок?.. Приеду... Ты с кем, с Краснозубовым или с Татьяной Ивановной?.. Хорошо, доченька, беги, целую...

Гудки короткие. Как всё-таки Лиза хорошо воспитана! Стесняется о подарке говорить.

Рядом с нею, слева, возник тип - морда в шрамах. Но опрятен. Худ и крепок; перстень-печатка на левой руке, на указательном. Бармен предупредителен:

- Не помешает?

- Видно будет.

Тип вежливо предложил холодного винца; кивнула - можно, угощай. Отглотнув, пристально посмотрела в близко посаженные серые глаза:

- Что, понравилась?

- Ну! Ещё как!

Обнаглели! - подумала. - Раньше такая сволочь на сто метров не приближалась..." Подумать-то она так подумала, но неискренне: без раздражения.

- "Ещё как..." - передразнила с фальшивой игривостью. - А как - как?

- Да так, что из Севастополя за тобой ехал...

- Правда?.. Или следишь?

- Выходит, слежу.

- Знаешь кто мой муж, - подмигнула, спросила утвердительно, прикурила от зажигалки услужливого азербота.

- При чём тут муж? - незнакомец удивился и вдруг захохотал, приятным сделалось лицо. - А у вас муж, значит, есть?

На азерботов он не обращал внимание.

- Муж объелся груш! - уже мягче ответила Элисса - словно б знак дала, что б не смущался этим.

- Гнал за вами, думал потерял. А вы - к церковке проехали? Я церковки тоже люблю. Особенно если кладбище рядом.

- Не видела кладбища...

Не прост! Физиономия, конечно, лучше б не фотографировать, но вот есть что-то... Да что там "что-то"!.. Мужик!

- Звать-то как?

- Кто Сергеем Трофимовичем кличет, кто Хичкоком...

- Хичкоком?

- Не слыхали?

- Кино любишь?..

- Люблю.

- Так что же вам, Сергей Трофимыч, нужно?..

И она поняла, что именно о таком человеке все последние годы она и мечтала, ничем больше не занималась - только этим. А что и было иного в жизни - Интрусов, переезд, квартира, домработницы, машина, ублажения себя Интрусовым или собой - были фоном главного дела... Посмотрим, решила она. Неожиданно как-то...

ХXIII

ВСТРЕЧА. ЗАМОК

***

Платон Изюмников ждал Интрусова, где было велено, около широких ступеней, уводящих взгляд вверх - к ленинскому изваянию, и ещё выше - к Владимирскому собору, вознесённому в синь золотом шлема. По каскаду гранитных ступеней, сгустившись от жары, безвидно стекал кипящий воздух. Солнце прожигало рубашку и в бешенстве с жестоким щипком выкручивало вместе с ней и кожу. Время от времени Платон накладывал на голову то одну, то другую ладонь, а то и обе - шалашиком. Негде укрыться; в голове звон, словно б катится голова по гулкому листу жаровни...

На лестнице появился, судя по одежде и поведению, спортсмен, - в трусах и майке, - скакал по ступенькам гюйсами, словно б уходил от невидимых ударов. Он выбежал на площадку и чуть не наскочил на Платона. Не извинился, но как-то нагло и угрозливо оглядел его, поигрывая широкими рельефными бицепсами.

И тут вверху, наконец, появился Интрусов. Как бы в задумчивости, не без пришаркивания, он грузно спускался по гранитному каскаду. Рубаха - рукава короткие - бела, сияет, штаны - светлы... Узнал Изюмникова - улыбка, как рубаха!

Он узнал Платона сразу и, ещё находясь на высоте, радушно приподнял руки; так и шёл шаг за шагом, улыбаясь и воздев ладони, словно б готовясь обнять.

116

Четыре года напластовали на сокирненские переживания множество лиц и впечатлений. Лицо Платона выскользнуло из этих напластований в сегодняшний Интрусовский день обветшавшим, словно б пыльца горьких трав к нему прикоснулась - сетка у глаз наметилась. (Свойство человека таково, что параллельно целевой мысли в нём возникают и побочные: запечатлев пока ещё скомканную, не развёрнутую, сетку у глаз Платона, пронырнуло дельфином соображение: первые рубчики сети; а у стариков морщины, удерживая, въязвляются глубже в кожу, пресекают полёт во времени.) Руку Интрусов пожимал с истовым удовольствием. За время рукопожатия Интрусов провернул Платона к солнцу и отступил, улыбаясь совершенно радушно, мол, ну-ка, ну-ка покажись! А в какой-то миг он вдруг мёртво зыркнул, словно б в самую глубину сердца Платона заглянул. Лицо на миг ледяным стало.

- Рад! Рад тебя видеть! - размеренно проговорил он. И умолк выжидающе. И вновь вдруг сверкуче заулыбался. Молчал и улыбался.

- И я... рад, - вторил, чувствуя, что фальшивит, Платон, - невольно подражая радушию Интрусова.

- Дела? Отпуск? - доброжелательно улыбался Интрусов.

- Да вот... привелось, - Платона мучило солнце, но ещё больше - мгновенная перемена в лице Интрусова.

- Привелось? - улыбка вновь исчезла из глаз, чёрный лёд осмысленно вливался в Платона. И быстрый как шорох в снежной пустыне шепоток: - Натворил что-то, а?.. - И опять улыбка: - Ладно, пойдём обедать... Или ты уж обедал?.. Нет? Ох и жара!..

Платон краем глаза заметил: тип спортивный зачем-то стал заходить к нему за спину. Не таясь, Интрусов махнул ему:

- Всё нормально, обедать!

А Платону ничего пояснять не стал, переспросил только:

- Так обедал или нет?

- Нет, вроде.

- Вроде или точно?

- Точно вроде. И не завтракал.

Интрусов охотно рассмеялся.

Изюмников подыграл его весёлости, хмыкнул. А на сердце стало ещё тревожней: рядом с беззаботным человеком мрак внутри себя ещё гуще, ещё болезненней.

***

Городское пристанище Интрусова располагалась вблизи слития-пересечения лучших улиц на свете - адмирала Нахимова и Большой Морской.

Через подворотню прошли в обширный, непросто устроенный двор: с лесенками, затенёнными скамейками, с мостиком и сырым гротом. Громоздкие дома, в пять дворцовых этажей, обжитые, пропустившие сквозь себя тысячи уже забытых всеми обитателей, с симпатией смотрели на случайного гостя. Около грота стояли несколько человек с пластиковыми бутылками.

Внутри грота через ржавь трубки истекала вода.

Дверь в прохладу квартиры им отворил всё тот же охранник.

Платон удивился - как это он их обогнал.

- Мой есаул, - решил пояснить Интрусов, когда спортсмен исчез. - Беспокоится - что ты за птица. - Тяжёлая стальная дверь захлопнулась. Интрусов провернул пару замков и громоздко развернулся к Платону: - Ты же не по мою душу прибыл, а?!

- Э... - Платон только экнул. А спина похолодела.

- Пошутил я, - благодушно улыбнулся Ярослав. - Знаешь, я здесь и не живу почти. На побережье дом мой... В нём, кстати, не то что тут, год можно осаду держать... Расскажи о Черкассах. Что там?.. Да проходи, не разувайся, у нас не принято.

- Как сказать... Разное... "Ну и приёмчики, - думал Платон об Интрусове. - Собачья хватка! "Ты же не по мою душу прибыл?!" Новым русским стал. Охрана... И против кого он собрался осаду держать?.. И для чего сюда привёл?.. Что-то ему нужно?.."

Интрусов вёл его коленчатым опрятным коридором мимо нескольких белых глазурованных, дорого остеклённых дверей в золотых завитках и с золотистыми же ручками. Квартира представилась огромной. Завтракать предстояло в комнате, стены которой были облицованы малахитом (неужели природным?), а вся замысловатая мебель - и кожа диванов и стульев, как и плоскость стола содержали в себе прожильчатый зелёный цвет. В углу висели две небольшие тёмные иконы.

Платон мысленно перекрестился. Подумал и перекрестился открыто. В квартире стояла блаженная прохлада, тут сразу и забылось об уличной жаре.

- Разное? Это и есть самое интересное. Помнишь, на собраниях в повестке дня? Третий вопрос - "разное". Из-за него-то весь сыр-бор и затевался. Это кто понимает. А у тебя что за "разное"?

- Не заразное, а... - Платон вдруг пристыдился своего натужного желания каламбурить: иконы... Значит, Ярослав верующий?

- У всех по разному, - ответил он просто. - А как у вас? Как Нолик... Боря Квадраткин как поживает?..

- Боря Квадраткин?.. - Благодушие в лице Интрусова смякло, лицо строгим сделалось. - Как в том анекдоте про ёжика. Знаешь?.. Спросила учительница Вовочку: "Как поживает твой ёжик?" - "Ёжик поживает плохо, - ответил Вовочка. - Ёжик умер... "

- Умер? - хмыкнул, не поверив, Платон.

- Умер. И это непоправимо. Для меня.

- Заболел?..

- В некотором-то смысле. Позже, может, расскажу. Или не расскажу. Посмотрим.

***

Они сидели за обширным круглым столом - лицом к лицу.

Прочие стулья бесприютно обступали их. Сквозь жалюзи в два окна попадал тихий свет, и, время от времени, где-то начинал журчать кондиционер.

Обслуживал их - при белом фартуке - улыбчивый молодой человек. Он прикатил тележку, тут были красочные куски рыбы - прозрачные и красные, ветчина, язык в желе, сыр, маринованные шампиньоны, помидоры, перец. Всё это было узорчато обрамлено и прикрыто зеленью... На тарелках, блюдцах и вазочках охотник в тирольской шляпе стрелял в пролетающих уток.

- Перекусим...

- А Элисса где?

- В Ялте, - как-то тороплив и неопрятен жующий ответ. - За подарком поехала. У Лизы день рождения.

- Лиза - дочка?

- Лиза - дочка. На дачу отправил. С Татьяной Ивановной, с бонной своей. У нас, видишь ли, и бонна есть... Ты ешь, на меня не смотри... Может, выпить хочешь?.. А впрочем, точно, давай выпьем! А? Как ты? Осточертела диета... Принеси нам!..

Здоровье позволяет? Не цапанул Чернобыль?.. Вот винишко сухое, очень приличное: Я в жару иногда люблю... Тяжка мне жара. Начинаю подумывать - не переехать ли куда посеверней.

В Новгород какой-нибудь. А вот хочешь - водочка...

- Я был в Новгороде...

- Как тебе винишко? Давай ещё по стаканчику, как говаривал Панург. Знаешь?.. Люблю большими глотками... Ну и как там Новгород?

Завязь всякого разговора схожа с росточком немощным.

Может и в сухой шар перекати-поля организоваться, и в рощу светлую, и в чащу непролазную. И вот пошли побеги...

- ... И получится, что Рюрик вернётся в Новгород.

- Хорошо, когда есть куда возвратиться. Мне - некуда.

Крупен и силён Ярослав Интрусов. Не слаб, не мелок и Платон Изюмников. Оттого и симпатия меж ними. Нечто братское во внешности их. Словно б напоминание каждому о себе, причём в минуту удачи. А слово к слову - и голоса приятны друг другу. А о чём, собственно, речь? Оказалось, и это приемлемо, даже и с сочувствием.

И уже окрепли первые побеги, двоиться стали, ветвиться, густеть, вверх и в стороны двинулись. Как-то между прочего Платон, расслабившись, открыл всю свою историю: о Натанике, Андроне, и о гантельке с ржавым пятном, о грозе с молниями, и о своём бегстве, и даже зачем-то о Чубе Лёше, с которым доехал до Одессы. Рассказывал он - словно б рвал на себе рубаху за рубахой - слой за слоем, себя открывал. И осёкся, наконец почувствовав себя просителем, решив, что Интрусову неприятна его история: зачем кому-то чужие переживания! Интрусов слушал угрюмо, отложив бутерброд с сыром, глядя в пол. И неожиданно вдруг успокоил.

- Ничего страшного. Всё можно устроить... Можно и отмазаться, как теперь говорят, можно и документы с новой биографией достать. Такое время. Ничего страшного.

Облегчение легло на душу Платона. И тут же ужас накатил.

И отхлынул ужас. Всё можно! Время такое!!

- Можно. Но при одном условии. Маленьком условии. Если совесть не мучает. Даже не так. Если и мучает, но страх тюрьмы ещё мучительней.

- И то мучает, и то... Страшит ужасно!.. А новый паспорт - в подполье жить?

- Давай вместе подумаем, - участливо, как ребёнку, предложил Интрусов. - Если ты вернёшься и пойдёшь с повинной... Облегчение будет?

Платон прислушался к себе и воскликнул:

- Да!

- То есть, ты чувствуешь, что тюрьма будет тебе искуплением?

Платон ещё внимательней прислушался к себе и обронил:

- Нет.

- Конечно, нет... Среди быдла уголовного нет искупления... Ты ведь веришь в Бога?..

- Что?..

- Давай по стаканчику. А на свободе можно и этот грех замолить. Кстати!!!

И уже они оказались не за круглым столом в центре знаменитого города, а в большом загородном доме на краю пропасти, где внизу раскинулось самое синее в мире. Их перенёс туда на колёсах чёрной машины есаул Леонид. Это Интрусов сказал: "Леонид, отвези-ка нас в домик Дианы". А Платону пояснил - по легенде тут недалече при греках был храм Дианы, сиречь Артемиды, где ей в жертву приносились все чужеземцы... Пушкин, кстати, это отметил...

Я верю: здесь был грозный храм.

Где крови жаждущим богам

Дымились жертвоприношенья...

Ярослав продекламировал и сам этому удивился, захохотал хмельно: - Надо же, помню!.. А домик - Нолик построил.

Домик - в общем-то, как заметил Изюмников, не совсем то верное и единственно точное. Больше подходит словесное сочетание - "как бы замок". Тут и башенка и балконы, тут и зал - с булыжными замечательно неоштукатуренными стенами без окон, но с камином, тут и длинный чёрный стол и чёрные плетёные стулья, и люстра из двух - одно над другим - тележных колёс, тут и деревянная лестница спиралью, и другие лестницы и лесенки, тут и тяжёлые двери с кольцами в львиной пасти.

Поначалу они восседали при торцах стола, так Интрусову пожелалось, потом переместились к середине, лицо близ лица, но и здесь далеки оставались: широк дубовый стол. Леонид иногда подсаживался, но не пил, что-то жевал, помалкивал, уходил, приносил в добавку холодильничную снедь.

Неулыбчивость и строгость в лошадином его лице. Платон, опьянев, давно освоился, не обращал на есаула внимания, и, похоже, чувствовал себя действительно важным гостем, княжьим гостем.

И вот рядом с первыми стеблями пробились новые какие-то, а по ним и вьюнок двинул. Из беседы, какие вековечны на Руси, дебри стали организовываться. И вот уже и не узнать стало местность...

***

Интрусов так вдруг сказал: - Россия - Иуда, предала Христа и удавилась!.. Россия обратилась в землю горшечника!

- Ну?

- Земля горшечника!

- В смысле..?

- Эх, дремучи мы, как мыши в валенке!.. Иуда вернул тридцать сребреников и удавился...

- Ну.

- На них купили лапоть земли некоего горшечника и устроили кладбище для бомжей...

- Россия при чём?

- Третий Рим превратился в бардак и всё вокруг собой обардачил! Глянь вокруг - кладбище! Мертвечина! Не люди вокруг - твари инфернальные. Гниёт всё и вся... Мы же все не люди уже - организмы, призванные её, это тело, переварить в себе, изничтожить, что бы в человечестве одна лишь память в чистом виде осталась! Задача низкая и тяжёлая - трудиться в нечистотах разложения, в вонище этой, где из клубов тумана выныривают хари уже совсем нерусские, корчатся, изображая страдание... А нам всё это перетирать в порошок, а прах - по ветру... Хочешь с нами потрудиться?..

Хочешь?!! - Интрусов пьяно ревел, лицо его красно сделалось, безобразно, каким не всякое лицо может стать. - Я тебя назначу послом в Черкассы. Или в Киев. Или в Москву. Или в Лондон. Хочешь? Кто хорошо старается - награда здесь тому, поживёшь как бы человеком, в уюте, а то и при власти и славе. Погляди, как упыри в Америке живут! Вот и я не хуже! И - ты! Только трудиться, трудиться надо!.. Хочешь со мной?.. Над Россией - крест могильный! А нижний конец заострён!.. Уж и перекреститься на крест некому...

Последняя. Вокруг лишь твари болотные, только хихикают! Куда им содрогнуться от сострадания...

- А мы тогда где?

- Мы? В Крыму, на Фиоленте, в горней обители, где и полагается душам быть. Эра такая. Времена последние... Не противиться замыслу Божьему, - говорят времена. Сказано - будет. Значит - будет!

- Что?.. Что будет?!

- Как что?! Не понимаешь?.. Да и не в этом вопрос... Ты пей, пей... Мы подошли, понимаешь ли, к вопросу, от которого не отвертеться... Что ж ты не пьёшь?! Леонид, сядь ближе и ответь... - вдруг распорядился Интрусов.

Таким разговорам чужд филигранный узор логики.

Есаул где сидел, там и остался сидеть, лишь по лошадиному улыбнулся. При этом на щеках его выступила щетина.

- Ответь, Леонид, честно, какой главный закон жизни?

- Главных - два закона, - Лёша спрятал улыбку, но в лице его возникло лукавство, которого не было прежде. Лукавство - это могло бы Платону выказать, будь он потрезвей, что сейчас ему продемонстрируют клоунскую шутку. - Мир устроен просто. Фундаментальных два закона, а всё прочие - из них вытекает, всё прочее - надстройка. А базис - вот. Первый закон: нельзя понижать градус. То есть после водки - пива не пей. А второй: не мешай виноградное с зерновым. Начал с пива, так вина уж не пей... А с вина начал, то уж дальше пей коньяк, но не водку...

Платону это шутовство не понравилось. Однако он своё недовольство скрыл, посмеялся вместе с Интрусовым, отметил:

- Мы все законы нарушили. Вне закона мы... А если серьёзно - что будет, ты о чём?.. Я что-то запутался во многих этих словах. Ты же ведь о чём-то серьёзном...

Рюрик повернулся всем массивным корпусом к нему вместе с массивным стулом, заполнитель спинки которого был выплетен из стальных полос.

- Я об антихристовом царстве. Противиться ему - противиться воле Господней. Писание должно свершиться! Вот если мой Леонид свою игру затеет, я ж мириться не стану...

Он раб... работник мой. Так и нам нечего вилять... Только не говори, что я не за своё дело взялся о премудростях рассуждать...

- Постой!.. - Платон не стал говорить, что Интрусов не за своё дело взялся, поглощён был большой этой страшной мыслью.

Мне помнится, записано что-то вроде: приход зла в мир неизбежен, но горе всякому, через кого это зло явится.

Что-то в этом роде.

- Помню, а как же! Но не зло, а соблазн! Ты понимаешь разницу?

- Между злом и соблазном?.. Понимаю.

- Это разные штуки!.. Ведь Сам сказал: сократятся те дни, дни скорби небывалой. А если б продлились - никто б не спасся - всех цапнет разложение. И чем быстрее будем действовать, тем короче будут эти дни, тем больше спасётся!..

Платону казалось, что он во сне попал персонажем в чей-то сон. Крупная физиономия Интрусова подрагивала в сизоватом табачном тумане, синий рот кривился, подёргивался, исторгал странные слова.

- Но это если конец света на пороге. А если нет?

- Да посмотри - на пороге и стоит! - Интрусов махнул массивной рукой на дверь, дверь распахнулась и за нею исчез есаул Леонид. Оказалось, за дверью наступила ночь.

- Чуть не каждое... - неуверенно заговорил Платон, - чуть не каждое поколение льстит себе, думая, что ему выпадет оказаться последним...

- Ерунду говоришь! Все признаки налицо. Все попы в один голос...

- Все да не все! Потому что ещё не все пророчества исполнились!.. Например, Серафима... О том, что перед концом установится на Руси православное царство...

И новые поросли ринулись к небу, сплетаясь, заглушая, удавливая друг друга.

В неопределённый момент времени между ними возникло звучание и таких фраз.

- Стоп! Если Россия предала православие, а она нам мать, смеем ли мы её осудить?

- Это очень страшный вопрос!

- Страшный? А без ответа - жить нельзя! Вот и скажи: смеем ли осудить?

- Нет и нет! За всё слава Богу. Лишь молиться! - С хмельным жаром вышептал Платон. - И не предала она, не предала...

Они уже совсем плохо слышали друг друга. Но нельзя сказать, что не слышали вовсе, потому что иногда вопросы одного как-то да и совпадали с ответами другого.

- Молиться - ладно... О душе. Но вот тело разлагается на позорище всему свету...

Выпили ещё по стаканчику и вроде бы протрезвели слегка, до того в головах всё прояснилось.

- Вот я хожу в свой тупик по одной тропке, там стояла берёза:

- Что за "свой тупик"?

- Тупик?.. А! По-простому - офис, а по-русски - контора. Я проходил под берёзой и всегда сквозь ветви в небо глядел, мимолётно, но в душе от этого напряжение такое, понимаешь ли?.. Сильное в груди напряжение... И смотрел - сквозь зелень, а осенью сквозь желтизну, а зимой сквозь голые прутья. Года два назад берёза засохла, её спилили, пенёк маленький остался. Метрах в пяти от неё липа растёт. Я стал сквозь неё вверх смотреть. По привычке. Хорошая липа, разлапистая. Но не то, конечно... А пенёк берёзовый почернел, белая плесень на нём высыпала, грибы. Лопухи рядом стали расти. Вырастет ли из пенька новая берёза?.. Скажи? Полным лопухом надо быть, что бы верить в это. Берёза - Россия. Нет её. Плесень вместо ствола, лопухи и поганки, народец такой.

- Народец... А - ты?.. Не лопух, конечно. Значит...

- Обидеть хочешь? - с искренней радостью засмеялся Интрусов. - Похож я на плесень? Или на поганку? (Сам при этом подумал, что в глазах Платона вполне похож). - А я мимо всего этого разложения в тупик свой хожу, сквозь липу на небо гляжу. - И ещё гуще захохотал, в белых чистых зубах волосок слюны блеснул. Помолчал и звучно хлопнул в ладоши:

- Поехали купаться! Леонид, заводи! Берём девок - и на море!..

***

Звёзды висели кристаллами над самыми затылками.

Предложение взять девок показалось соблазнительным.

- Едем! - согласился Платон. - Только мне нужно пять минут полежать... Мутит что-то... Пять минут.

- Мутит?.. Так искупаться нужно!.. Ладно. Леонид, отведи его на верх... Пусть он здесь поживёт... Поживи, Платон, в этом домике. Домик Дианы не простой, домик с секретами...

Нолик постарался.

- С какими, с какими секретами?!! - забеспокоился Платон, поднимаясь куда-то по винтовой лестнице, пытаясь разглядеть внизу Интрусова. Но тот вдруг оказался над ним - на площадке.

- Поживёшь - узнаешь, - голос Интрусова превратился в шипение. Лицо его было сокрыто мраком и табачно дымилось.

Его рука вынырнула из завитков дыма, в ней был серебряный стаканец. Оказывается, чокнуться надумал.

ХXIV

ФИОЛЕНТ

***

Платон проснулся среди ночи с часто-часто бьющимся сердцем, словно б оно, разбитое, в агонии пыталось воссоединить свои части. Мозг его был сумеречен и держал в своей глубине тоскливую боль. Платон приподнялся и охнул от муки: словно б по голове, по округлию макушки, ударили крепкой палкой. И дышать было трудно - нос намертво пересох.

Платон сел. Оказалось, что он лежал на полу, на чём-то жёстко-лохматом. "Шкура, что ли?.." Он вдруг вспомнил, что обо всём рассказал Рюрику и застонал от ненависти к себе: "Какой же я идиот!.." Рассказал, да ещё и преподносил всё связанное с дуэлью как геройство. Как он геройски влетел в квартиру. Как рявкнул на Наташку, аж она убежала... И этот, Леонид, слуга его, почему-то всё время поощряюще кивал.

Платон поводил вокруг себя в кромешной тьме руками и ни на что не наткнулся. Было жутковато от понимания, что такой кромешной черноты вообще в реальной жизни не бывает. Может, ослеп? Или умер? Он потёр глаза и пробормотал: "Господи, помилуй!" Перед глазами поплыли красные круги. С опаской он стал подниматься в рост, поводя над собой рукой, ожидая наткнуться на что-то неведомое. Он поднялся и слепцом выпластал перед собой ладони. Через пару шагов обнаружилась стена, которая показалась неправдоподобно тёплой, ладони проползли влево-вправо - подвернулся включатель. Вспыхнуло ярко. Как взрыв. Он схватится за лицо, запоздало спасаясь от удара.

Длинная - без футляра - сияющая лампа дневного света, как спортивная перекладина, как карниз для занавески, располагалась над самой дверью, но слепящего света от неё, единственной, возникло вокруг неправдоподобно много.

Оказалось, - весь потолок для чего-то был сделан из зеркал.

Он посмотрел в своё запрокинутое лицо, неприятное, и провёл ладонью по щетине щеки. Взгляд прошёлся по отзеркаленной комнате, где и стены и пол сверкали слепяще белым лаком.

Кроме красного лохматого ковра здесь ничего не было, а окно непроницаемо закупоривал волнистый лист чёрных жалюзи, похожий на свежезастывший битум. Он расщепил пыльные полоски, дёрнув за шнур, и под обрывом увидел рассветное море... Ему пришло в голову, что он заперт, рванулся к двери - под лампу - и выскочил в тёмную галерею. Внизу, накрытый его тенью, мёртво высвечивался зал, в котором пьянствовали.

Огромный стол был подобен месту побоища; над ним выла муха.

Сковыляв по винтовой лестнице к столу, Платон выпил стаканец коньяка и в изнеможении ухватился за спинку стула.

Спинка приблизилась к лицу - на стальном плетении обнаружились пятнышки ржи. Ржа кристаллами выпирала, разрывая чёрный лак. Муха затаились. Тихо сделалось в доме.

И в Платоне самом. Из стола, средь очищенного пятачка, торчала вилка, заколовшая-затолкавшая в расщелину записку - развороченную пачку из-под сигарет "Пегас": "Рюрик сказал, чтобы ты посторожил тут. Хавка в холодильнике. Жди вечером. Л. К. "

Холодильник он нашёл в полуподвале за округлой дощатой дверцей. Платон покачался над изобильно светящимся его нутром и почему-то не сразу сообразил, что смертельно хочет пить. Одним махом он опустошил бутылку газировки, она от неожиданной скорости аж всхлипнула воронкой, впиваясь всеми ледяными пузырьками в его утробу; он сжевал кусок красной несносно солёной рыбы и вернулся в зеркальную комнату, лёг на красный ковёр. Закрыл глаза и открыл глаза. Раскалённый солнечный день уже вкатился к нему в комнату. Проснулся Платон в испарине.

Тут он вспомнил, что в предыдущее своё пробуждение одна из стен показалась ему неправдоподобно тёплой. Он прикоснулся к ней... Так и есть - тёплая! В других местах стены обычные - никакие, а эта, словно б печная труба в ней сокрыта.

Он помнил, что Интрусов в пьяном чаду для чего-то ему говорил о странностях этого дома. Зеркальная комната, конечно, странная. Но вот ещё почему-то и стена тёплая! Это вызвало в нём совершенно отчетливое беспокойство.

Разбираться с загадкой тёплой стены пришлось недолго. А когда разобрался, ноги его вдруг подкосились...

В подвале, расположенном, как он позже сообразил, под камином, обнаружилась в стене чёрная чугунная дверца, размером примерно в половину канализационного люка. Дверца запиралась приспособлением, какие встречаются на печах в котельных. Платон чуть было не прикоснулся к дверце, но вовремя отдёрнул руку - от чугуна ударило жаром. Теперь он осмотрел помещение. Стены были выложены из ракушечника, по ним для какой-то надобности проходили несколько электрокабелей, сходящихся в щитке с приборами. Проложены тут были и трубы. В одном месте на стене имелась целая сеть переплетённых труб. Платон присмотрелся к приборам на щитке.

Приборчики были малосочетаемыми: газовый счётчик, амперметр и вакуумметр. При этом амперметр жил вполне активно в отличие от двух других. Около дверцы находилось и орудие древнее - кочерга. Ею Платон (уже в ужасе - предполагая что увидит) подцепил задвижку и распахнул со скрипом дверцу. В следующее мгновение он её захлопнул. И ноги его подкосились... Там, в малиновом свечении истлевало человеческое тело. Когда распахнулась дверца, тело человеческое, уже разрушенное огромной температурой, вмиг охватило пламя. Но самое ужасное оказалось то, что Платон в эту секунду судорожно вздохнул. Трупный горелый дух впечатался ему в слизистую горла и ноздрей. Он рванулся наверх. Вот, значит, о чём сказано было "домик с сюрпризом"!

Выяснилось, что выйти наружу, за ограждение дома дело непростое. Стальные ворота намёртво заперты. Он подёргал ручки, пнул в подол, ворота не вздрогнули. Забор высок и ворота высоки, и всюду проволока тюремная; пришлось тащить лестницу. А потом и ковровую дорожку, чтобы прикрыть ею колючую проволоку и бутылочные осколки, приклеенные поверх ворот и забора. Разорвав брюки, он вывалился на свободу, ещё и пятки отбил. По хорошему асфальту Платон доковылял до какой-то разбитой дороги, тут была и автобусная остановка для дачников - их хибарки и дворцы, затиснутые под испуганную зелень, занимали всё видимое пространство.

Рядом вскоре притормозил автобус, вышли какие-то люди, ведро звякнуло, какие-то люди вошли. И Платон, не заметив этого, зашёл за ними следом. Он был ошарашен! Эта смрадная стальная печь, эти не низкие разговоры Интрусова, комната в зеркалах - всё было обрывками событий, суть которых, сердцевина-смысл которых были ему недоступны. Словно б малые фрагменты какого-то сложного агрегата-механизма ему показали, словно б обрывки неведомой пьесы перед ним развернулись, ни начал, ни концов.

***

Заехал он в противоположную от Севастополя местность, на Фиалент, который ночью Рюрик как-то поминал. На конечной остановке Платон вышел единственным. Это была пыльная круглая площадь с одиноким унылым зданием, на котором висело его название: "Столовая". На крыльце столовой стоял столик с шоколадом и сигаретами, над которым чахла худая злоглазая торговка; рядом с нею, в тени, кольцами разместились пять разномастных собак... Делать тут было нечего... Шофёр автобуса, раздевшись до пояса, разлёгся на спаренном сиденье внутри салона и выставил босые ноги к двери; ехать назад, похоже, он вскорости не собирался. Платон решил пройти к морю, казалось, оно где-то недалеко. Горло хотелось прополоскать, вымыть из себя горелый дух, тошнотворный привкус, прийти в себя. Платон завернул за угол столовой, прошёл через какие-то распахнутые ворота мимо трафаретки "вход воспрещён" и оказался на военной улочке, организованной с обеих сторон колючей проволокой, вдоль которой, уходя в перспективу, тянулись склады-казармы-бараки... промелькнул морской офицер, часовые со штыковыми автоматами, семейство пляжного толка - в пёстрых шортах; дальше асфальт заныривал под запертые железные ворота... Рядом с воротами, за стеклом будки КПП угадывалась военная девушка...

"А как же к морю пройти", - робел он. "Никак, - ответила привычно-скучно. - Тут воинская часть".

От асфальта отваливала вправо самодеятельная тропинка, она и стала дальнейшим пристанищем для его царапанных подошв.

Полетели кроссовки по земляной пыли, по белым, серым ноздреватым, как кости, камням, торчащим кое-где из тропинки, по двум-трём ступеньками каменной лесенки и вдруг замерли, как будто их гвоздями прихватило. Платон застыл, поражённый возникшим перед ним дивом - глубоко внизу, в бездне - за зеленью ветвей и до округлого горизонта, до края земли - переливалось синее, синее, белёсо-синее... Два утёса, отступив от скалистого высокого берега, двумя клыками охраняли, приоткрытую справа бухту. За миг до этого и представить нельзя было, что находишься на такой высоте.

Словно б вдруг обнаружил себя птицей.

Чуть спустившись, он в море увидел - под собой за ветвями - каменный остров с золотым высоким крестом на пологой вершине; В этот момент облако в небе отошло от солнца, крест сверкнул огнём.

Всё в нём возликовало, пронзило его радостным оживлением, хотелось понять - куда он попал?! Почти сразу же он наткнулся на полупещерный порушенный храм, фасадец которого был подобен резной шкатулке, всё - и колонны, и проёмы кокошниками - светлый камень узорчато резаный.

Перекрестившись, всё в том же состоянии ошеломлённости, он проник внутрь. На месте алтаря зиял провал. На мозаичном засорённом полу угадались цифры: 891-1891. Стало быть, к тысячелетию храма выложено?! Тишина, солнце и запустение всюду вокруг - до морского горизонта... За храмом открылась терраса над морем. Слева - клочковато-каменистая гора, проросшая зеленью, в высоте, где недоступная войсковая часть, - колокольня без купола и креста, справа - обрыв и море...

Тут очень хочется, уподобясь дервишу русской поэзии Зульфикарову, выпрясть золотистую нить эпитетов о морской дали, о горизонте... Да уже и спрялась эта нить при первом написании абзаца, но нить смоталась в клубок, тот укатился в заросли Фиолента, и осталось: горизонт сквозящй сердце...

Сквозящий сердце... Такое сладко писать... Горизонт произвёл впечатление на Изюмникова сильное, если б летать - так бы восторженно и махнул через море, в саму трещину горизонта.

"Впрочем, - отозвалась в нём мысль, - мы отродясь и живём - каждый из нас... Может и не каждый, но я для всех уже нырнул в эту трещину..."

Платон, обживаясь, прошёлся по террасе, увидел ещё несколько полуразваленных строений, без крыш, с обрушенными балками, на стенах и в мёртвых окнах рос бурьян и кусты.

Похоже, решил он, монастырь здесь был. Спросить бы кого. Но - безлюдны руины. Спустившись по плавной дорожке на второй ярус террасы, оказавшись под высокой опорной стеной, выложенной из мощного камня, удерживающей террасу, он наткнулся на источник ледяной воды. Над источником беломраморный Георгий Победоносец поражал змия. Тут же рядом с иконой было выведено голубой краской: "Техническая вода". Обнаружились здесь и другие гнусные, принадлежащие истории, письмена, вроде: "ДМБ 1928". Платон ни на одно мгновение не поверил, что эта вода техническая. "Наверняка, - ликовала в нём мысль, - святой источник! Таинственное место!" Он долго полоскал горло, пил и пил эту воду, потом снял рубаху и подставил спину под ледяной хлыст... И - промёрз до костей. Впервые за много дней захотелось погреться на солнце. Только лишь он расположился на парапете террасы, как и увидел первого здесь человека.

- Что это? - Платон нисколько не постеснялся спросить, обвёл рукой окрестности и уточнил: - Где я?

Человек был молод, одет в рябиноцветную тенниску и бледные облачные джинсы, за его спиной болтался ярко-изумрудный рюкзачок.

Он как будто бы нисколько не удивился, спокойно и подчёркнуто интеллигентно проговорил: - Это - Георгиевскй монастырь... В советской литературе его называют "бывшим"... Пойдёмте...

Он сказал "пойдёмте" таким образом, что Платону было ясно, что человек спешит, но в тоже время и рассказать о монастыре хочет. Как-то очень естественно у него получилось это "пойдёмте". Платон и не заметил, как поднялся и пошёл за ним следом.

- Хотите верьте хотите нет, - на ходу говорил молодой человек, - но Андрей Первозванный именно отсюда начал освящение Руси. Именно отсюда!.. - Он оглянулся.

Платон кивнул. Мол, понятно, интересно, слушаю.

- Что вам ещё рассказать? - не сбавляя шага продолжал человек, проходя мимо пещерного храма. - Считается, что монастырю чуть больше тысячи ста лет... Хотя, можете мне поверить, гораздо, гораздо больше!.. Был такой случай...

Видите, внизу скалы?.. Разбился в шторм корабль.

Представьте: ночь, в чёрных тучах мелькает луна, шторм ревёт, обломки корабля... Представили?.. Странники морские взмолились и выбросило их с обломками вот на ту скалу, где крест теперь стоит. Шторм унялся. И увидели они там Георгия Победоносца... По другой, как бы материалистической версии, обнаружили они там икону святого великомученика Георгия...

Вернулись морские странники сюда через год и основали монастырь... У монастыря большая история... Очень. А в гражданскую войну монахов повесили...

Человек, дойдя до края верхней террасы, не сбавляя хода, исчез в густых колючих кустах, лишь мелькнули красноватые его кроссовки, приспособленные для лазанья по горам.

Платон ткнулся было следом, но пройдя по тропинке несколько шагов, остановился, человек исчез. Платон стоял и недоумённо смотрел на непролазные заросли, покрывающие почти отвесный обрыв к морю. Вдруг из этих дебрей выскочил белый, как облако, пушистый кот, увидел Платона и, уняв свой бег, степенно прошествовал мимо, к монастырским развалинам.

Вернувшись к источнику, Платон повстречал двух туристского вида бородатых людей, они только что поднялись по лестнице от моря, дышали запыханно, тяжело и в развалку, прошагивали к роднику.

Напившись воды, один из них кивнул Платону.

- Вы здесь впервые?.. Сразу видно. Кто впервые - сразу видно.

Они научили Платона, как пройти к морю, чтобы не остановили военные.

- Недалеко от моря пост, говорите, что только приехали, - учил его худой на лысо выбритый чернобородый мужик. - А так, без пропуска не пустят.

Платон почему-то не уточнил, что значит "только приехал" (куда? к кому?), так ему страстно захотелось окунуться в море.

К морю, через округлую арку, уводила лестница, сложенная из известковых камней, изрядно выеденных дождём и ветром, лестница шла гюйсами, сквозь кусты и деревья, где надо ловко обходя неодолимые огромные камни.

Платон заспешил вниз; каждая клетка его тела выла - в море! в море!! в море!!! На него давил жар солнца, тени каких-то веток касались лица... Спускаясь, Платон вскоре расслышал голоса нескольких человек, говоривших одновременно. Женский называл число за числом по возрастающей, один мужчина что-то выговаривал другому, в чём-то ему подчинённому, тот с жаром оправдывался, и ещё два детских голоса с запозданием вторили женскому - помогали считать ступени. Платон уже почти нагнал мужчин, как вдруг разнеслось чрезвычайно требовательное и грозное: "Ваши пропуска!" Внизу, за зеленью дерева стоял моряк под "грибком" и развязно водил челюстями, размазывал по рту резиновую жвачку.

- Понимаете, - растерянно заговорила женщина, оборвав счёт, - у нас нет.

- Там же написано! - Морячок водил челюстями. - Запретная зона. Вход по пропускам. Для кого написано?.. Давайте назад! - Он поправил на поясе нож.

Платон с ужасом представил, что и не окунувшись в море, поплетётся сквозь жару по сотням ступенек вверх.

- Минуточку! - Замыкавший цепочку мужчина продёрнулся вперёд. - Значит так. Мы только приехали, в доме отдыха ещё не выписали пропуска. Сказали - после обеда. Марина Станиславовна сказала вам так сказать...

- Проходите, - с готовностью разрешил матрос, не перестав жевать. - Только после обеда пропуска не забудьте.

Платон сделал непринуждённое лицо и, не глядя на дежурного, беззаботно пропрыгал вниз, мол, ясно же, мы все из одной компании!..

О море бесконечное!.. Каменный остров, похожий цветом и формой на голову бегемота, в паре сотен метров от него, с золотом дивного креста стоял над водой...

Берег узок, изгибается плавной бухтой; галька - розовая, белая, серая. Кромка моря пенится чисто. Известняковые ноздреватые камни приняли примечательные формы лежанок и кресел, огромных яиц и ещё ста тысяч форм под всякую фантазию и настроение.

О море хрустальное!..

Уже выбравшись на берег Платон разглядел и берег и скалы, и людей. Как ни странно - людей не много - загорают, плещутся, ныряют, женщины, дети, мужчины, группами, по двое, поодиночке.

Море слизало с него жар солнца. Он упал на камни. Перед глазами меж камешков лежала очень зелёная лохматая веточка-водоросль, пахла йодом, а под нею белёсая, измождённая персиковая косточка на приметном издырявленном камне.

Глаза прикрыл - Андрон, лежащий на кухонном полу...

Платон застонал. Умереть на месте захотелось. Завертелось перед ним всё - и Натаники ласковый голос, и Андрон, и каневский милиционер... Сознался бы, сидел бы в камере, и то, кажется, легче б было. А тут ещё и Интрусов и есаул Леонид, и охваченный пламенем труп в печи домашнего крематория!.. Откуда же он взялся? Чёрное тело, ноги худые подогнуты, голова уже без волос. И жуткий запах горящего чёрного мяса... Дурнота подступила, и задохнулся Платон от вони, впечатанной в его горло и память. Он стал полоскать горло, вхлёбывая в себя соль. Так бы и вырвать из себя память, держащую этот запах, эти лица, вывернуть себя наизнанку, чтоб ушла вся муть в эти вечные воды...

***

... Он проснулся с тяжестью в голове и понял, что солнце сожгло кожу его плеч и ног. Рухнул в воду, тяжело поплыл к крестоносному острову, про который кто-то рядом сказал, что название ему "Монах". Подплывая к каменной громаде, он услышал обращённый к нему мегафонный голос: "Гражданин, подплывать к острову запрещено, немедленно вернитесь!" Платон не рискнул ослушаться, он лишь прикоснулся, изведав странное чувство, к стальным проржавевшим поручням, к древним ступенькам, вырубленным в скале; поплыл обратно.

Около берега он смешался с пляжным людом, опасаясь, что к нему сейчас подойдёт патруль и попросит документы. Но никто к нему не подошёл, он был всем безразличен, словно б тут его и не было! Может быть от этого он даже и не стеснялся своих не совсем пляжных плавок.

На берегу, рядом с ним располагалось двухдетное весёлое семейство. На них, всех четверых, очень стройных и красивых, он поглядывал время от времени с заинтересованностью. Его мучил голод. Семейство же потребляло съестное беспрерывно.

Они активно поглощали мясо (из жестяной банки), протаявшее сало (из целлофана), огурцы, булочки, персики, конфеты, виноград, опять (отцу семейства захотелось - "ещё съем кусочек") сало, а уж совсем на десерт (в тенёчке под камнем дожидалась) дыню, жёлтую, в сеточке огуречно-зелёных прожилок. Когда они наконец съели всё, что смогли, отдохнули и удалились, Платон переместился в пространство их недавнего обитания.

Видно, кой-какой мусор они унесли с собой, но объедки - понятно - для птиц, остались. На большом кресло-образном камне лежали четыре ломтя хлеба, надкушенный огурец и ломтик сала. Воровато глянув по сторонам (по-прежнему он был всем безразличен, навроде пустого места), Платон приспособил случайный целлофановый пакет и прибрал в него хлеб и сало.

Подумал и прихватил надкушенный огурец.

Изюмников отодвинулся от места своего побирушества к вертикальной скале, заключающей собой бухту. В скале был грот, а сама она представляла собой невиданное диво: нависала над головой выступами каменных брусков, словно б облицованная, была подобна вздыбленной базальтовой брусчатке Красной площади. Платон вознамерился обойти скалу по морю, и обошёл, но доброжелательные люди удержали: "Там дальше генеральские дачи. Арестуют запросто. Будешь пол-отпуска доказывать, что не верблюд". Нельзя так нельзя. А что же делать? Делать-то что?! Под скалой он съел два куска хлеба и слизнул сало, а огурец зашвырнул в черноту грота.

***

К вечеру, когда пляж почти обезлюдел, в мегафон попросили освободить территорию: "Запретная зона..." Пришлось подчиниться. Уходить из монастыря он не хотел, решил, что ночь тёплая, заночует где-нибудь в развалинах. Так он решил при свете дня. Но уже в сумерках, обследовав руины некогда двухэтажного дома, понял, что спать здесь никак невозможно: всюду и жёстко, и загажено, и комары, да и жутковато будет в кромешной тьме. Уж лучше выбраться в город, на вокзал какой-нибудь, к свету. Он зашёл с террасы на тропинку, где исчез турист в рябиновой тенниске, прошёл глубже по склону, надеясь увидеть его палатку, но сандали вдруг соскользнули по каменной сыпи, он пролетел, обдираясь, сквозь куст и ухватился над пропастью за ствол молодого дуба. На море смотреть с этой высоты было неприятно: дрожали поджилки. Он подтянулся и полез на вверх, цепляясь за случайные ветви и камни. Обползая дебренную заросль ему открылась нечто похожее на пещеру. Другие пещеры, только больших размеров, он уже видел, когда спускался к монастырю. Внутри на камнях было много сухой листвы. Похоже, что кто-то здесь недавно ночевал. Пещера была совершенно небольшой. Человеку, начавшему её строить, видимо что-то помешало. Сидеть в ней было ещё можно, лежать - тело вглубь горы, как гроб, как в той печи... Хотелось поскорее выбраться отсюда на ровное место и бежать к свету, к людям. Но уже стемнело окончательно, не прорваться сквозь чёрные кусты. А вниз загреметь - запросто. Звёзды рассыпались над головой. За ночной тучей проявилась разломанная на четыре или пять частей луна.

Затрещали на горе, и в пропасти, и повсюду над морем сверчки; непонятный глухой шум приходил сверху, из воинской части, и понятный - снизу, из пропасти - море дышало. Самое черное в мире.

***

Теперь он сидел на камне высоко над морем и хорошо был виден на фоне неба через оптический прицел со стороны Генеральских дач.

- Шлёпнуть, что ли, романтика? - проговорил пожилой человек, приспосабливая поудобнее винтовку перед собой, вминая приклад в плечо. Приклад источал тот необыкновенный запах, приятнее которого на свете создано ещё не было. Запах этот очерчивал вокруг человека замкнутое пространство - своего рода вселенную, навевал ужас от одиночества, подталкивая разорвать эту замкнутость нажатием курка.

- Почему, товарищ генерал, это романтик?

- Шут его знает, к слову пришлось. Вот вчера Наташка про Мицкевича сказывала - романтик... Ты читал?

- Так точно.

- Что скажешь?

- Чертовщины много. Я вот здесь вчера и читал. Она оставила. Ночь. Звёзды. Море блестит... Удовольствие ещё то: то там призрак в черноте мелькнёт, то там - под чёрной скалой. Сижу и дёргаюсь!..

- Сидишь, читаешь... Да... Хорошая у тебя служба. Море, теплынь, красота! А девок-то, девок... Я вот в твои девятнадцать... Да... Всё другое, всё другое. Время другое, страна другая, генеральство другое, дерьмо сплошное... Да...

Эх сволочи, сволочи! - благодушно проговорил генерал и ещё раз посмотрел в прицел на силуэт человека, подобравшего колени к подбородку. Ствол винтовки развернулся на Турцию, и генерал с упоением отправил все семь пуль в незримую сопредельность. - Ладно, семерых натовцев завалил, пошёл к себе в светёлку, - Генерал двумя пальцами держал карабин за ствол, словно б с брезгливостью. - Кто позвонит - меня нет.

Ты понял? Нет, ты понял?!

- Понял, понял, - не по уставу и как-то раздражённо ответил солдат, принимая карабин.

Генерал раздражения не заметил.

- То-то же, - пробормотал и, раскачиваясь хмельно, вышел со смотровой площадки особняка.

***

Платон забрался в пещерку как в лоно печи. Полежал и развернулся лицом к морю. Беспокойные мысли кружили - не заползёт ли змея, не завалится ли пещера... А тут и комары о нём разведали. Он стал отхлёстываться веткой. Когда же Платон расслабился, прикрыл глаза, готовый задремать, - ощутил крестцом всю немилосердную жёсткость каменистого ложа.

Он повернулся на бок, потом опять на спину, подтолкав под себя траву и листья. В какой-то момент он как будто задремал...

Но при этом, замучившись жёсткостью ложа, вытащился на воздух... И обмер. Перед ним - невдалеке, на небольшом скалистом выступе - виднелась фигура в белом балахоне...

Балахон был точь-в-точь - монашеское, схимническое облачение, в таком одеянии, только чёрном, Платон видел монаха в Киевской Лавре. На облачении его были начертаны белым молитвы и кресты. Здесь это тоже как бы угадывалось.

Лицо скрывалось под белым светящимся капюшоном. От всей фигуры исходило дымчатое, сочащееся свечение... В свечение это, в глубь его, как в затуманенный туннель, можно б, кажется, смотреть, всматриваться глубже и глубже, уходя в этот дымчатый свет...

У Платона зашлось сердце; оно колотилось, изгибая рёбра, словно б желая надломить хотя бы одно и разорваться, раскрывшись увиденному. Потрясённый смотрел Платон в этот свет...

Под утро он понял, что это было во сне, но и знал в тоже время, - да что там знал, был абсолютно уверен! - что видение было действительным!! Он запомнил дрожание воздуха вокруг белого монаха и рядом с собой, необычное струение воздуха, похожее на зримый ветер.

Прикосновение ветра запомнилось как прикосновение к тому, что является подлинной его, Платона, сущностью.

"Почему ты в белом?" - задал он вопрос, который ночью не казался странным, но содержал в себе чуть ли не главный вопрос его жизни. Внесловесный ответ монаха показался невыразимо значительным и глубоким.

"Чем гуще ночь, тем движения каждого заметней", - примерно таков был ответ.

Понимание ёмкости ответа возникло не сразу, но когда пришло, то и при утреннем свете нисколько не скукожилось.

Утренний разум уточнял и уточнял, и не мог достичь той глубины, которая открылась ночью. Платон оттачивал фразу, сидя над бездной, глядя то в морскую даль, то на крест Георгиевской скалы: "Чем глуше в мире ночь безверия, тем душевные движения каждого заметней...", "Чем глуше ночь, тем ответственней жизнь избранных...", "Чем кромешнее тьма..." И не мог он уловить в слова всей глубины открытого ему.

Крошечным фрагментом этого грандиозного было то, что ему ясно стало - он в гибели Андрона Павловича Смешнина не повинен. И в этом - милость ему.

Утром он так и говорил себе: это милость мне ничтожному, грязному, трусливому, глупому человеку, милость...

Он на коленях стоял, лицом на Восток, слёзы лились по лицу его, размывая грязь. Солнце смотрело в лицо его.

***

Следующей ночью оптический прицел открыл генералу силуэт человека, стоящего на коленях.

- Так он не романтик, он поп! - воскликнул генерал.

- Почему же вы так думаете?

- У него борода. Давай-ка шутку устроим...

- Штуку?

- Стрельнем одновременно. Ты над левым его ухом, я над правым. То-то креститься будет!

В этот момент за оградой загудела машина, просвечивая фарами сквозь щель в воротах.

- Кого там принесло?

- Сами знаете!

- Кто там? - генерал поднял трубку, почёсывая антеннкой бровь.

- Товарищ генерал... Это Краснозубов от Интрусова. Что прикажете делать?

- Шобла с ним большая?

- Вроде он один.

- Он один - уже много... Ну ладно, не удобно долго морочить, пусть заезжает... Но сделай так, что б Лёнчик твоим КПП изнутри заинтересовался. Ты понял? Ты меня понял?!

- Я, Михаил Ашотович, тебя понял, - раздался вдруг в трубке голос Краснозубова. - Давай-ка, Миша, без глупостей иди ко мне на КПП. Ещё не поздно. Договоримся. Я точно говорю - из тебя ловец контрабанды плохой получился...

Охранник на КПП лежал оглушённый под столом, как сбитый самолёт, руки не симметрично раскинув. А на Краснозубова с кушетки смотрела голая растрёпанная женщина, у неё было лицо первобытного человека, такое, какие всегда рисуют в книжках про Дарвина.

- Хорошо, договоримся! - сделав паузу, прохрипел генерал. - Только ты сам без глупостей, у меня тут пять человек с автоматами.

- Видал я твои автоматы! - сказал Леонид. - Не смеши...

ХХV

СТРАННИКИ, СЕВАСТОГРАД

***

После потрясения от кражи, после похода в милицию, объяснений и заявлений они не скупясь накупили персиков и вина и оказались в своей комнатушке, на одной зыбкой кровати, из которой два дня к ряду почти и не выбирались вовсе.

А когда выбрались, оказалось, Павле вообще всё интересно с ним: и слушать его и тихо в даль закатного моря смотреть... Но самое интересное - то, что всё это без Андрона, всё - с освобождением от него! Отметён Андрон! Воспоминания о времени с ним - как о тёмной уличной жиже, по которой долго хлюпала. Неприятно, ну да что же о ней помнить! Ноги под кран - и как бы и не было! Сгинул отчим-любовник, муж невозможный; скомкано и отброшено всё, помеченное знаком "Андрон"... Нечего гадать, что впереди.

Выстлалось над головой новое небо. Другое с Древко небо! Совсем, совсем другое... Быть может это подобно жизни после конца света?.. Павла была почти счастлива. Её поразила деятельность натуры Древко: азартно он всё совершал! - читал, выслушивал, говорил и, кажется даже, обдумывал...

Иногда у него и рубашка выбивалась - не замечал.

Мальчишеское такое в нём... Как бы и несерьёзное. Но это всё настоящее, живое!

Бродя по раскопкам Херсонеса, он рассказал, что в институте затевал писать диссертацию. "Название длинное, советское, а коротко: "Херсонес - погибшее зерно". Хотелось в суть вникнуть. Тогда я рассуждал так. Русская цивилизация начинается с культуры. Впрочем, как, наверно, и любая другая. Корень у живого древа культуры - культ, религия, то есть православие. А что не внутри русской религии - не культура - пыль... Древо цивилизации, думал я, может погибнуть по двум причинам. Он внутренних болезней и от внешних воздействий. Владимир крещён был в Херсонесе, прямо вот здесь. Этот Византийский город и стал зерном для нашей цивилизации. Но в зерне, допустим хлебном, содержится генетический код растения, в нём сформулированы задачи, предуготовлена и гибель. Тогда я здорово увлекался Византией, на много лет моей жизни её хватило. Копался в причинах гибели первого Рима и Рима второго - Византии, и Российской романовской империи... Стал рассматривать схемы государственных устройств, думал о русском социалистическом будущем, которое проникнется православием. Потом я прочитал Шафаревича и в жизнестойкость социализма уже не верил - никогда он без потрясений не проникнется православием. И стал я думать о монархии. А потом вдруг понял, что восстановление России - не просто в монархии, а в том, чтобы монархом стал православный Патриарх. Но что бы избежать в дальнейшем того, что престол займёт недостойный своей миссии наследник, должно быть создано финансово независимое Верховное Общероссийское Вече, как законодательный механизм, и создан Верховный Монархический Суд, в который будут избирать авторитетнейших лиц из структур церкви и из структур Вече... В общем меня из филологии занесло через историю в политологию. Когда я руководительнице своей показал выкладки - она, бедная Надежда Андреевна, чуть не поседела... Прежде мы с нею вполне дружны были. В институте она часто меня выручала. Она и тему заронила - о литературных памятниках, связанных с Херсонесом... А потом уже не смог получить пропуск в Севастополь, что бы попасть хоть и сюда, в Херсонес, хоть в Георгиевский монастырь..."

Павле было очень интересно всё это слушать. Даже если она и отвлекалась и думала в это время о своём, это приятное чувство не покидало её.

Ещё она заметила, что люди как-то быстро проникаются к Валере благожелательностью и будто бы даже торопятся поделиться с ним собой, желая научить своему, словно б в книгу несгораемую, в него записать сокровенное. Ей это пришло в голову на Братском кладбище.

После того, как они купили обратные билеты, денег у них осталось совсем немного, их могло хватить лишь на то, чтобы поездить по Севастопольскому полуострову, благо, - всё это один город; дешёв проезд.

Пирамида православного храма на вершине старинного кладбищенского холма притягивал их взгляд с первого дня.

Храм был увиден ими и с переправы на Северную, а потом, в первый вечер, и от ворот краснозубовского двора - пирамида с крестом светилась, укрытая ночным золотом прожекторов. У Павлы для церкви было припасено длинное, очень светлое, но и закрытое платье и косынка строгая. Коричневая лицом старушка, отлича их как-то от других, подсказала: "Тут частицы мощей Печерских святых, приложитесь..." А потом, выйдя из храма рассказала им и о кладбище этом, и о храме, и немного о себе...

Ей и пришло в голову - Валере рассказывают, как в конверт в него вкладывают весть о себе.

Она так придумала и глаза её засветились от счастья, а сама она засмеялась - слёзы покатились...

Неудобство жизни было в одном - в привязанности к столовой. Но оказалось у них общее в терпении голода. Павла бы хотела немного похудеть и именно поэтому сказала, что запросто может есть и один раз в день. Древко такое устроило.

- Был бы ещё фотоаппарат, - помечтал Древко, - когда они решили, что с утра отправятся в Инкерман.

- Так ведь есть фотоаппарат! - обрадовалась Павла. - Одноразовый... Когда поднимаются на Эйфелеву башню - выдают, говорят... - Она порылась в перебаламученной сумке и вытащила на свет зелёно-полосатую картонную коробку. При этом Павла почему-то смутилась. Древко не стал уточнять - кто "говорит", то есть, как фотоаппарат перекочевал к ней из Парижа. В Древко выстроилась представление, что эта вещица некоего её близкого приятеля. По каким-то признакам он понял, что у неё не всё просто в личной жизни, хоть об Андроне он ещё и не слышал. Павла никак не могла решиться рассказать. Обдумывала. Да и сейчас ведь не скажешь, что этот фотоаппарат Андрон у кого-то выиграл в карты. Можно б сказать - "отчим". Но какой же он отчим... Всё нужно будет рассказать.

- Знаешь, Павла, хотел было спросить: кто подарил? Да подумал - неважно кто...

- Неважно! - не без кокетства промолвила тихо. При этом она сверкнула так глазками, как ещё никогда и никому.

Понравилось, что как будто ревнует.

***

Инкерман - тихий городочек, опрятно обступал самую оконечность Севастопольского Рейда, где речка Чёрная питает собой одноимённое море. На тенистой улочке, ведущей к руинам крепости, они увидели странного человека в милицейской фуражке. Человек охотился на кур. Он выскочил на дорогу из-за деревьев, примерился и по-городошному, пустил палку.

Куры, заполошно кружа, разбежались невредимо в стороны.

Заметив близкое присутствие Павлы и Древко, человек в испуге отвернулся и быстро-быстро зашагал, чуть прихрамывая, от дороги в сторону, за деревья, по подвернувшейся тропинке.

- Не повезло, - легко рассмеялась Павла.

- Диковатая сценка, - также легко ответил Валера.

Они прошли через высокую и гулкую арку-туннель под железной дорогой и оказались в ином мире...

Перед ними вздымалась известняковая гора, почти без зелени, над её широкой усечённой вершиной виднелись развалины крепостной башни. Дорога перед ними разветвилась, слева и впереди было неопрятное кладбище - с крестами и звёздами, где-то вдали за ним полоскалась на воздухе бельё, дорога уходила вправо, шла под горой к порушенной жёлто-известняковой церкви; это она их поразила, мелькнув дивно за окном электрички.

- Вот это место!

Церковь будто прямо у них на глазах выступила из бесформенной горы. На разной высоте гора была изрыта множеством пещер-келий, в каком-то месте часть её была стёсана, обращена в две почти плоские поверхности, которые прежде были внутренними стенами какого-то строения - в стене чернели прямоугольные проёмы, уводящие вглубь...

Поразило и даже стало тревожить безлюдье средь сияния дня. Они подошли к другой церкви, устроенной внутри горы, дверь была на замке. У двери буднично висело расписание служб. Из горы, справа вдали от входа - сюреалистично - выступал белый балкон с колоннами, похоже, в нём располагалась храмовая звонница.

Они решили подняться на гору и вернулись к кладбищу. Их подхватила дорожка, и вскоре они очутились в просторной пещере, устроенной то ли людьми, то ли природой, словно бы гигантская полость раковины-жемчужницы. На потолке были следы многостолетней копоти, в стенах выдолбы для икон, но полу помёт и овечья шерсть. Из пещеры-раковины они поднялись по древней, каменной дороге, кажется, ещё римской, с выбитыми в ней желобами для колёс повозок. Всё это было неожиданно и для Древко - зримо время перетасовалось.

Только нет римских воинов, не слышен скрип колёс...

Запустение... Но нет и праздных туристских толп...

Они вышли к развалинам крепости. Видно было, что тут когда-то проводились раскопки, но всё это уже многолетне поросло травой, всюду виднелись подземные помещения, какие-то ходы, укрытия. Среди этих руин-всхолмий, рвов, остовов стен, под разбитой башней молодой монах пас овец.

Овцы были грязны шерстью и не очень послушны. Да и монах, кажется, не был опытен в этом деле. В тот момент, когда Павла с Древко увидели монаха, тот пытался поймать отбившуюся маленькую овечку. Для этого ему пришлось, приподнимая подрясник, бежать за ней, по кругу, вокруг заросшего травой котлована. Наконец он её остановил и погнал хворостиной к остальному стаду. Монашек перевёл дыхание, согнулся и разогнулся. Юное его худощавое лицо раскраснелось. И тут же другая овца, выйдя из поля его зрения, припустилась бежать в сторону башни. Монах бросился за нею. Лицо его при этом было лицом отстранённого человека.

Павла догадалась, что монах непрестанно читает про себя молитвы. Овца выскочила под ноги Древко. Но тот почему-то не решился преградить ей путь, не решился помочь монаху. Овца побежала вокруг башни, и монах проскочил за нею, не глянув на туристов, не смутившись их неожиданным присутствием.

- Правда, такое и не придумаешь?

- Совершенно притча.

***

Когда отгомонил с балкона-звонницы призывный колокол, они вошли в церковь, устроенную внутри горы. Народа сошлось немного. Из молодых - они лишь, священник да псаломщик.

Священником был иеромонах, очень высокий человек лет тридцати пяти; в полумраке его чёрная борода почти сливалась с облачением, но зато черные брови чётко выделяли аскетически красивое лицо. Псаломщик был скрыт в сумраке слева, лишь свеча как-то освещала часть прыщеватого его лица и застиранную клечтато-малиновую рубашку на нём.

Строга служба, высока. Прихожанки принаряжены, в светлых платках. Голос псаломщика свободен, словно б по памяти читает, а когда запел - голос оказался пронзительно скрежещущим, но внушающим благоговение: словно б ощущалось, что его голос в меру человеческих сил подстраивается к небесному, ангельскому хору. Всё вокруг - тонкая резьба в монолите горы, кремовые резные колонны, иконы, золотая рака с мощами - вбиралось, впитывалось в Павлу. Вдруг голова у неё закружилось, всё вокруг неё стало вращаться и она упала.

Когда Павла упала в обморок, иеромонах, стоя к ним спиной, лишь на миг запнулся, но не прервал молитвы, не оглянулся. Валера подхватил Павлу, вывел её в галерею, усадил на табуреточку у вырубленного в скале окна. Тут невдалеке была звонница и ещё один, не готовый для служб церковный предел. Павла жалобно призналась:

- У меня так в церкви бывает.

Какая-то женщина поднесла ей воды.

- Ничего, так бывает. Вы приходите к нам почаще в церковь.

- Спасибо, - поблагодарил Валера. - Мы проездом...

- Надо же, - всё винилась Павла, - я и не заметила, всё поплыло, смотрю - на полу уже, и ты поднимаешь...

На той же дороге им вновь повстречался охотник на кур.

Теперь он был крепко пьян, его шатало, он брёл с пробежками, как с пулей в сердце.

***

На следующий день они решили никуда из города не выезжать. После утреннего пляжа и завтрака отправились во Владимирский собор.

Во Владимирском, вознесённым над великим городом, подошли под благословение к батюшке. Попросились войти. Священник был молод и воодушевлён какими-то внутренними мыслями или внешними сложившимися обстоятельствами, ввёл в реставрируемый храм.

Стальные леса из разборных труб уходили вверх. Мерцало золото на разорённых скрижалях с именами погибших при первой обороне...

Слово за слово, и батюшка воодушевлённо принялся рассказывать об уникальности мозаичного пола, об экспертах, которые утверждали, что пол в прежней красе восстановить нельзя: нет ни материала, ни специалистов. Но вот, по воле Божьей нашлись, и старые эскизы, и мрамор, и мастера нашлись, восстановили первозданно.

- Красота какая, двенадцать цветов!

Павла не удивилась его словоохотливости.

- Здорово! - Валере понравилось, что чудесным образом так всё с полами вышло.

- С Божьей помощью всё восстановится! Вы знаете, сейчас реставрация у нас идёт по последнему слову!.. Целая дискуссия в реставраторском научном мире развернулась - как быть вот с этой бедой, - батюшка показал на неприятную трещину в округлости нефа. - Шальной снаряд ударил... Ведь немцы церкви не бомбили и из орудий по ним не палили. Всюду, где шпиль торчал, было место самое безопасное...

- Знали, что людей там нет?

- Может, и Бога боялись.

- Кстати, батюшка, тут ведь ещё и подземный храм был... - намекнул Древко.

- Пойдёмте! - позвал их священник. - Освещена подземная церковь наша в память Святителя Николая...

Он повёл их по широкой лестнице, с округлым поворотом мраморных перил, уходящей во мрак. - Электричества нет. В убыток себе экскурсии не пускаем... Но вам покажу. Возьмите свечи...

Под низкими сводами, в центре над полом был выложен равносторонний крест из чёрного мрамора, словно б составленный из четырёх гробов.

- Когда храм вернули Церкви и мы впервые сюда спустились... Все тут было разорено, гробы поломаны, кости с мусором перемешены... Нашли один эполет... Определили, что он с мундира Нахимова... Доски старых гробов мы сожгли во дворе. А для Лазарева, Истомина, Нахимова и Корнилова новые гробы сделали. Вот и надгробие им...

Он много и воодушевлённо говорил во мраке, раздёрнутом дрожанием огня; указал узкой ладонью, пролёгшей под свечёй, места захоронения забытых уже командующих Черноморским флотом.

- Лет шестьдесят, до самой революции здесь хоронили всех командующих флотом. Пока денег на надгробия нет... Вот ещё бьемся, чтобы памятник Ленина, идолище, убрали из-под храма... Вечером приходите на службу...

- А можно... мне исповедаться? - неожиданно попросилась Павла и потупилась, глядя на отблески мраморного пола.

- Хотите исповедаться? - рассеянно переспросил священник, выходя из состояния мирских хлопот. - Хорошо. Пойдёмте.

Древко подумал, что этот батюшка и средь ночи с такой же готовностью ответит - это главное в его жизни, а заботы о храме - обрамление, мрамор пола, на котором стоять и молиться...

Сам Древко никогда не бывал на исповеди. Правда один раз умудрился по незнанию причаститься: встал в очередь к Чаше, никто не вразумил... Вера его была в том, что сердцем ведал - и волос не упадёт с его головы без высшей воли. А как к обрядовости подступиться - не знал. В себе он горячо поддерживал укрепление Православия в народе и видел в нём незыблемую опору и себе и Руси; он уже чувствовал, что все обряды и таинства, посты и праздники Церкви наполнены глубоким смыслом и высшей волей, но в церковь заходил редко, не одной полной службы не выстоял. Вот только с Павлой лишь.

Да и то не до конца: в обморок упала.

Павлу он дожидался в тени храма, разглядывая осколочные выщербы на стенах и колоннах. Выкатился из подъехавшего автобуса пёстрый клубок туристов, исчез в соборе.

Валере захотелось курить. И перехотелось курить. Наконец Павла появилась и медленно стянула платок с головы.

- Ну что, - сразу заговорила она, отсекая возможный вопрос. - Идём на море?

Валере показалось, что она, стягивая платок, утёрла слезы. Да он и не решился бы спросить о исповеди, подозревая, что священник ничего утешительного ей сказать не мог.

Под ядовитым солнцем они спускались по длинной гранитной лестнице к морю. Проходя под ленинским памятником, Валера прикинул, как истукан будет с такой высоты катиться, разлетаясь на куски.

- ... Как Владимир в Киеве Перуна сбросил... Хотя лестницу жаль, ведь к собору ведёт!.. Разобьет её памятник...

Павла промолчала, не оценила двусмысленности сказанного.

Валера, стараясь её отвлечь, энергично всё говорил и говорил...

- Всюду, если в храме не реставрация глобальная, так ремонт... И сколько новых церквей строится!.. Сейчас пусть и верующих столько нет, пустоваты храмы. Но вмиг всё перемениться может!.. Приготовление к чему-то грандиозному идёт, сами даже не сознаём... Русь сама не заметит, как в один момент обнаружит храмы переполненными, а у власти православного монарха!..

Её молчание стало совсем тревожным. Они уже вышли на проспект Нахимова.

- Что, плохо дело? - наконец решился он отстать от своих фантазий.

- Плохо, - призналась она. - Лучше б и не знать... Но всё равно, хорошо что... Называется это у нас с тобой - блуд.

Раньше за такое к причастию десять лет не допускали.

- Так что ж нам теперь..?

- Не знаю...

Она не могла произнести слов о венчании, сказанных священником. Да и какое венчание, если он женат, а у неё с Андроном такое было... Безвыходность полная... Но ведь любит она Валеру! И в этом им прощение должно быть.

- А на службу-то вечером придём?

- Не знаю, мне теперь стыдно в глаза батюшке смотреть...

Но если ты хочешь... Ты не хочешь на исповедь сходить?

- Жарко... Надо сначала в себе разобраться, - Валера так тускло и так серьёзно это сказал, что Павла опять надолго умолкла. Они обошли Артиллеристскую бухту и оказались на Хрустальном пляже.

Этот пляж был бетонным. Народу было много, люди располагались и на топчанах, и на подстилках. Группа подростков в шортах и футболках соскакивали один за одним с парапета, обхватывая руками поджатые к груди колени, высекали взрывы брызг. Павле было непонятно, зачем они это делают.

Они оставили вещи на топчане и отправились купаться.

Древко рухнул с парапета, а Павла не решилась прыгать, спустилась по ржавой лесенке.

В море, они подплыли и обнялись.

- Хорошо как!

- Я тебе хочу о себе рассказать... Я священнику это сказала. Давай и ты будешь знать?

Они медленно плыли рядом, не оглядываясь на берег.

- Может не надо?

- Ой! - вдруг вскрикнула Павла, - медуза!

Гигантская, с ведро, сине-фиолетовая медуза с длинными слякотными локонами, поблескивая на поверхности стеклянистым куполом разделила их. Разговор их не возобновился и тогда, когда они вышли на берег.

***

К ночи, уже в своей комнатушке, Валера напомнил. Павла недораздевшись, неожиданно присела на кровать и заплакала.

- Что ты?! - всполошился Валера и присел - лоб ко лбу - напротив неё.

Она, всхлипывая, заговорила о муже матери своей, отчиме своём. Потом попросила лишь Валеру свет выключить.

- Однажды он пьяный пришёл, мамы не было, я на тахте лежала, телевизор смотрела... А он такой странный, с бутылкой ко мне подсел, вина налил, погладил по-отцовски вроде, по лицу... И всё это так неприятно произошло... Я только потом поняла, что он меня изнасиловал! Я глупая совсем была... Это, знаешь, в то самое лето, когда мы в Сокирно с тобой познакомились... Я убивалась страшно, а маме так ничего и не сказала... Ужасно боялась - что будет? Думала, всё поломаю... Тебе противно рядом со мной?

- Рассказывай.

Древко всё это выслушивать было тяжело. Но он не посмел подать вида, наоборот, подсел к ней, в губы поцеловал... И отстранился от судорожного её объятия.

- Я его с детства помню. Они дружили с мамой. Давно. А потом вдруг мама говорит: "Андрон сделал мне предложение". Я прямо поразилась! Почему-то в голову такое не приходило. Хотя он у нас ночевал иногда. А я ничего такого и не думала. Бывает же так! Всё на виду, как на ладони перед лицом... И не видишь. Мама и спрашивает, как я отнесусь, что Андрон папой мне станет? Папа!.. Мне такое ужасно не понравилось. Говорю: "Как хочешь!"

Валера вышел на улицу, разжился у пьяного прохожего сигаретой; сидел на крыльце, курил. Павла не сразу вышла к нему, присела рядом. Плечо к плечу, нога - под тем же углом - к ноге. Неприязнь к ней отпустила, сменилась дурным желанием, так же, наверно, и боль от ожога походит от солёного яда морской воды.

Наутро они задумались - ехать ли в Георгиевский монастырь? Накрапывал дождь. Они спустились к штормящему морю; через светящееся изнутри сплошное серое небо пробегали тонкие, как золотые прожилки, молнии. Они искупались, сходили в столовую и вернулись к себе. Дядя Шура в этот день часто останавливался у них под окном, прислушиваясь к стуку кровати и удушливым стонам. При этом он иногда дирижировал головой - то покачивая ею, то кивая в такт.

***

Отправляясь в столовую, они почти каждый день проходили мимо двухэтажного дома, на лоджии которого, в зелени, сидел мужчина в инвалидной коляске. Он был в очках, лет пятидесяти, с моложавым развитым мыслью лицом. Однажды он заговорил. Голос его был тих. Они не сразу и поняли, что он просит их подняться к нему.

Валера с Павлой настроены были на путешествие в Георгиевский монастырь, их уже несло - быстренько поесть, потом на катер, в центре позвонить в Черкассы, добраться до кинотеатра "Россия" (так их научили), а оттуда - автобусом на Фиолент...

Это приглашение ломало внутренний разгон. Сразу не смогли перенастроиться. Переглянулись. Инвалид отстранённо улыбнулся, готовый, что ему откажут.

- Что-то случилось? - Валера спросил, оживляя паузу ненужным вопросом.

- Да нет, если спешите, то не к спеху, - еле слышно, но и насмешливо, ответил инвалид. - Может, когда в другой раз.

- Хорошо, в другой раз! - воодушевилась Павла.

И они с облечением ушли из-под балкона.

- Вообще-то, монастырь никуда не денется, - засомневался Валера.

- Вернёмся?

- Сразу не зашли, теперь как-то...

- Да, давай как решили.

***

Инвалид, сколько хватило сил, выворачивая шею, смотрел им вслед, уходящим в крепкую лиственную тень. Они о чём-то переговаривались. Может, вернутся?.. да уж, видно, нет...

Ошибся, думал он. Ошибся... Его больные, мумифицированные кисти рук лежали на потёртых рычагах коляски, словно б он был готов рвануться за ними следом, в их жизнь.

Несколько дней назад он остановил свой выбор на этих молодых симпатичных людях и приготовился к их визиту. В бедной стеклянной вазочке их дожидались конфеты и печенье, а в холодильнике пепси-кола и сухое вино.

Для Сергея Искандерова квартиру в этом доме сняла на весну и лето его сестра: ко всем прочим его болезням приплюсовался ещё и лёгочный недуг. Врачи посоветовали крымский воздух, хотя они давно уже ему ничего не советовали, удивляясь, каждому году его жизни.

Переезд из подмосковных Люберец был сложен и мучителен, начиная с первого мгновения: подъём в вагон, узкие двери, коридор, купе - ничто ни приспособлено для его жизни. С собой везли много вещей, вплоть до специальной кровати. Но ведь всего нужного и не возьмёшь! А без проигрывателя, без драгоценной коллекции классической музыки его мучительная жизнь стала и вовсе несносной: вокруг всё раздражало, внутри - всё болело. Но главное, выбор квартиры оказался плохим: второй этаж, а на лестнице в дереве опасная протёртость, яма. Ему, чтобы попасть на улицу, нужны были хотя бы три сильных мужика. Выносили его вместе с коляской. Поначалу вроде и приспособились: мать упрашивала прохожих. Но после того, как его уронили на лестнице, уличные прогулки оборвались. Он уже и моря больше не видел. И считал дни, оставшиеся до тридцатого сентября, чтобы вернуться к себе в Подмосковье.

Искандеров жил в одной комнате с матерью, старой женщиной, которая была ему и сиделкой, и кухаркой, и прачкой. Разговаривать с ней он почти не мог: её жизненная энергия уже давно - двадцать лет - была направлена на утишение его страданий, на его сложный быт; книги и музыка если и присутствовали в её жизни, то лишь как средство отвлечь его от муки. От одиночества с матерью он при ней и застонать, завыть с выворотом души не мог. В Люберцах было иначе. Там хоть изредка, но к нему заходили то одни, то другие люди, а то и бывшая жена приезжала, иногда и сын из Москвы наведывался...

В эти крымские недели в нём проявилась и выросла сложная мысль. И он приготовился. Он знал, что им скажет. И знал, как скажет. Он будет слегка ироничен, это притягивает, но именно слегка, нужно не соскользнуть в озлобленную иронию, - это отстраняет людей и удлиняет путь к проникновенности...

Он им скажет, - после того как познакомятся, как поговорят о пустяках (о погоде, откуда кто приехал, о политике...) Он найдёт подходящий момент и скажет:

- Потребность, что ли, такая в людях гнездится, - обругивать и обсмеивать всякого, с кем судьба столкнёт? И за дела обсмеивают, и за слова, и за выражение лица... У всех ко всем претензия находится! Азарт в людях на это дело!.. То ли упражнение для ума люди в этом находят, то ли недовольство собой в этом скрывают. Всеобщая неприязнь прямо пеночкой кипит над всеми нами, будто в настоящем котле варимся, сунь руку - ошпарит... Конечно, есть в мире и благодушие, и благородство... Но это, по правде, когда и сыт, и жена удобная, и виды окрест хорошие... Но это не совсем то, что я хотел сказать... - Тут он сделает неожиданный поворот:

- Вот, например, Сталин!.. Чтоб далеко не заглядывать. Или Горби. Или Гитлер. Легко теперь к ним претензии выставлять - высмеивать, гневаться. Да и то: карту перекраивали, жизнями распоряжались, лишали свободы, достоинства, ломали семьи... Я не случайно сказал "легко".

Главная лёгкость, что известны имена... Осмысление возможно! Но вот случаются на свете катаклизмы... Даже континенты иногда исчезают! Как, например, Атлантида. Тоже ведь карта перекроилась. И ежедневно происходят бедствия помельче - цунами, землетрясения, смерчи... И всякого другого рода неприятности - катастрофы да аварии - на дорогах, на шахтах... И гибнут, и калеками остаются ежедневно сотни и сотни людей. А инвалид - это ведь тоже несвобода и заточение! Только представьте - жить заштопанным в кожаный мешок, лишь два глаза наружу... Хоть и кожа своя. А калеки - это целый незримый континент! Он не кратковременен в истории, как, например, лагерный в сталинском Союзе, он - вечный.

Цивилизации исчезают, ландшафт Земли меняется, а он - незыблем! Про него обитатели соседних миров и знать не желают. Охотнее опишет какой-нибудь Дант девять кругов Гулага, осмыслит, а в конце сияние Рая покажет. Но про калек - не найдется пера, до того жалок этот мир, безысходен, патологичен. И главное - как бы случаен! А если и найдётся перо, напишет - люди прочесть побоятся...

Вот внедрена мысль: в бедах вашего мира виновны Пятнистый, Гитлер, Боров, вы сами, Мао, Калигула, Чучма, Иванов, Петров, ладно... У вас в этом смысле лёгкость: возможно осмысление!.. Возможно осмеяние... Есть кого винить. Я хочу сказать, что это ложный путь... Обвинительное осмысление - ложный путь. Вот кого мне винить? Судьбу свою? В чем я провинился, что во время снегопада дерево на меня рухнуло? И перед кем я провинился? Может мне винить Иванова-Петрова, который дерево сто лет назад сажал? Или коммунистов, что не уследили - не спилили вовремя?.. А я-то лишился всего - и жены, она меня бросила, и сына, и мечты... Случай клясть?..

Бога винить? Я в ужасе от одной только мысли!.. За грехи предков мне такое наказание? Или за мои собственные грехи? Я этого не знаю... Но вижу, что живут и здравствуют бандиты, растлители... Самый ли я страшный грешник? Никого не убивал, не воровал, любил жену и сына, любил музыку... С этим невозможно примириться!.. Кажется, что невозможно... Я знаю, каким бы я стал, если бы не это. Я бы сочно пожил! Любил бы многих женщин и ворочал бы большими деньгами: во мне безусловно были организаторские способности. В свои двадцать пять лет, в те советские годы, я уже был директором музыкальной школы. А уж в перестройку бы так развернулся, что и о душе бы не вспомнил! Так что для меня может упавшее дерево - благо?.. Остановилась большая беда? И я должен за это судьбу благодарить?.. Но стал ли я лучше внутри этой беды?.. Не знаю. Мысли мои стали выше. Я в Бога уверовал. Но вот страсти... Вы думаете они меня оставили? Иногда мне кажется, что я с ума сойду без женщины!.. Друзья пару раз привозили гетер... Но мне так после паршиво делалось...

И меня примирила с жизнью мысль, что такова моя судьба, таково мне испытание Господь послал. Вам - каждому своё, а мне - это... Когда я это понял - возликовал!.. Ведь и вас такое моё примирение с моей жизнью устраивает? В вас ведь есть сострадание ко мне? Вы бы рады были мне помочь, правда? Но не знаете, как. Точнее, знаете, что помочь невозможно. И вам легче, что я примирился... Правда? Да и бунтовать ведь бессмысленно... Против Неба бунтовать?.. О самоубийстве я и думать страшусь. Я боюсь как-то нечаянно, по инерции - покончить с собой. Знаете, я тут с балкона наблюдаю за одним котом. Такой матёрый, серый с белыми пятнами, не поймёшь какого цвета, весь в шрамах, боец. У него свои маршруты, свои привычки. Я смотрю, он бежит по двору, а потом, не сбавляя шага - раз и повернул, нырнул в щель забора. Не сбавляя шага! Вот так и я боюсь, что однажды "не сбавляя шага" в ремень голову вдену и переверну кресло... Это будет бунт! Но ведь это не в тюрьме бунт, где есть, куда бежать.

Где есть шанс...

И я понял, что нельзя что-либо осмысливать с позиций "кто виноват?" или "что делать?" И поэтому в вашем мире на всякого человека - Иванова, Берию, Мао - нужно смотреть, как на посланца для испытания... Тогда и не роптать нужно, но ликовать, целуя, а не кляня, свистящий кнут!.. Да и сказано: претерпевший до конца - спасётся.

И ещё одно. Вы не знаете, но во мне всё-таки живёт надежда, что учёные сделают изобретение, проведут на позвонках операцию и я смогу ходить... Хотя я точно знаю, что и через десять лет науке это будет не под силу. Разве что чудо... Во мне живёт надежда на чудо!.. А каким я тогда стану?.. О как бы я тогда жил - чисто и высоко!.. Но боюсь, а вдруг бы пустился "навёрстывать упущенное"...

Некому этого сказать, не с кем домыслить; ушли, о чём-то недоступном переговариваясь, скрылись в тени деревьев.

И длится очередной день пыток.

***

Деньги заканчивались с катастрофической скоростью, словно смерчем их выдувало. А они с Валерой будто б действительно находились внутри этого невидимого смерча; так и исчезали из кошелька бумажки, как под цирковой вопль "Оп!"

Древко так и не дождался перевода, понял: и не будет от Тамары денег. Оно, решил, может, и к лучшему. Павла надумала попытать счастья, пусть Андрон раскошелится! Ничего с ним не случится, - настроила себя, - разок Натанику в ресторан не сводит!..

Звонила она с переговорника на Большой Морской. Валера, ожидая её на улице, прошёлся к недавно открытому храму. Коло- кол клокотал, призывал на службу.

Перед изгородью стояло интеллигентного вида семейство, по курортному ярко одетое; оно, словно б в зоопарке, насмешливо о чем-то перебрасывалось внутри себя, глядя на крестящихся у ворот богомольцев, а в паузах, когда улыбки их гасли для отдыха, на лицах во всю глубину прочитывалось обеспокоенность русской интеллигенции еврейским вопросом.

Павла набирала номер Андрона три раза. Гудки длинные. Сердце её вдруг дрогнуло от какого-то странного ощущения мёртвости его квартиры, словно б дано ей было узреть Андрона, многодневно распростёртым на полу.

- Будем обходиться тем, что есть, - развела она руками и свела руки, обняв Валеру.

- Будем. Хотя можно и бутылок насобирать.

- И переходим исключительно на проезд "зайцем"!..

Кому она звонила - Валера не спросил.

ХХVI

ПЕРВЫЙ ЭПИЛОГ

АНДРОН и НАТАНИКА

***

Телефон надрывался - словно в отчаянии - над телом Андрона Смешнина, заглушая гудение мух. В пыльные стёкла проникал солнечный свет, тыкался в зеркала серванта, которые поди и помнили, как Андрон приволокся в свой дом неделю назад... Он ввалился с подпорченным лицом, из часов в кухне тут же выскочила птица и кукукнула один раз.

Павлы, конечно, нет, - отметил Андрон - Уехала, зараза! - В голове стоял звон. - И комар, сволочь, звенит... Люстра тускла - одна лампочка осталась, отражается в тёмном стекле.

И Андрон отражается.

Надо же, чуть башку не пробили!..

Включил телевизор, дебилы какие-то прыгают, ткнул пальцем, сдох телевизор. В кухне он горнистом присосался к чайнику и тут же сплюнул в раковину - ржавая отрава!

- Водки надо выпить, вот что! - сказал он себе. - И морду обтереть.

Водки среди разнообразных бутылок не нашлось. Но в литровой банке обнаружился самогон.

... Вялым огурцом закусил и - в стекле видно - повеселел.

Поморщился, самогонным полотенцем ссадины обтёр. Потом снял телефонную трубку, дунул, алёкнул, бросил. Ещё налил, и ещё больше повеселел.

Под ящиком кухонной полки оказался тайничок. Оттуда выпорхнул красный конверт из-под фотобумаги, а из него разнокалиберные фотографии, которые разъехались в его пальцах веером.

- Хоть на гармошке играй! - произнёс он, сдвинул и вновь раздвинул фотографии. - Равняйсь, смирно, вольно! - Он потрогал ссадину на голове и стал всматриваться в женские лица - иллюстрации к донжуанскому своему списку, хранящимся в нём самом. - А вот сейчас бы вас всех сюда! Вот бы весело..!

В пьяном своём сумасшествии он стал их рассаживать. Ташку - на подоконник, - он приставил фотографию к стеклу - Сиди тут, смеясь по обыкновению и стеснительно сдвигая голые коленки... Она и смеялась, сидя на скамейке в парке, пригибая голову, исподлобья смеялась... Ах ты, Таша, Таша, милая моя воровка!.. Клептоманочкой была. У девок в своей общажке таскала барахло - то сапоги, то платье. Прознал - прогнал... А спрашивается - за что? За то что понаряднее хотелось жить?

А вот сюда, прямо на стол, с ногами, - Елену - первую свою учительницу-мучительницу... Дочка капитана красивого научного корабля, с антенной в виде большого белого шара.

Волшебство в глазах, из-за глазок этих в портовом весёлом городе приключилась драчка... Эх, зелёные же мы были...

Какие страсти! Сейчас, пожалуй, старушка, поди уж и внуки ожидаются... А вот Люда-Людок, разгульная дочурка дворничихи, вены, помнится, в тоненьких шрамчиках, похожих на кошачьи отметины... Неврастеничка-психопатка. Компании любила. Подтягивала дурновато песни про белогвардейцев...

Как-то средь дыма и песен ляпнул при ней, глядя на малышку несовершеннолетнюю, затесавшуюся к ним в компанию: растите, девоньки, растите, - ваши предшественницы быстро старятся...

Людке почему-то понравилось. "Класс!" - сказала.

И все такие бабы родные!.. Стишок-два-три от каждой остался... Пока не сжёг сдуру... О психопатке этой, такое, кажется: Она конфетка "холодок", в одеждах джинсового толка, гудела в золотой рожок..." Что за "рожок"?.. А вот Галчонок... Привет, Подмосковье!.. Тебя не сажать нужно, а сразу укладывать, да хоть и на пол, от нетерпенья! Ох и лярва же сладострастная!.. Слаще и не было. Врачиха "скорой"... Такую сладость, наверное, испытывает кролик, когда его медленно заглатывает рептилия, обволакивая...

Запах её, запах сирени... Всё коченело... Из сирени баба.

А вот Ритёнок, Рита-Маргарита... Замуж очень хотела...

Очень-очень! Смешная. Открытие для неё - булгаковская Маргарита, о Булгакове слыхом не слыхивала... Ласковая. А улыбочка! губки мягкие! зубки - крепость... На одну штуку никак не соглашалась. Вот, мол, если б с мужем, а так - никак. На шантаж было похоже. Другие с удовольствием, впрочем, может, когда и показным. А тут - крепость...

А вот Лена ещё одна. Здравствуй, город-герой Минск! Единственно, пожалуй, о ком осталась сожаление...

Человек! Не токомо щель ходячая...

А... О... Машутка... Бедная. Вот же дура была ревнивая!

- За тебя! - Булькнуло, плеснулось. - Бедная жёнушка-жена. А как ревновала! Какие сцены! И где это теперь всё? Всё за этой глянцевой бумажкой? Или ещё где?...

А вот Надюшка, глазки на выкате, эротоманочка... Да... А некоторых - и фотографий нет... Гарем растянутый на двадцать лет... Да, время - шустрая категория!.. Пожалуй, самогонушки ещё? Пожалуй! Но ведь и приятно выпить с хорошим человеком... Хотя и жаль, что в морду дать некому.

Ещё мордашка - да, была такая... Как тебя звать-то?..

Таня? Оля? Света?.. Фотография распалась, разодранная; клочки полетели в медный таз, в котором Маша когда-то варила варенье. А вот и Павла!.. Где ты, чучело?! И ты лети в таз! Мать твоя варила варенье, а ты - ни разу!

- Всё вы, бабьё, для анекдота, узорчики на раме жизни, но не жизнь! На вас смотреть - так вся история человечества - это цепная реакция анекдотов! А вот Натаники здесь нет.

Почему, интересно? Ему стало так горько, что он влил в себя махом полный стакан. И тут ему стало ясно, что никто никогда его не любил!

А от этой горечи, хоть за телефон хватайся! Он и схватился. Ночь-не ночь - плевать! Навертел циферки, за которыми голос Косоча прорезался.

- Спите? - с угрозой процедил.

- Да вот как-то, вообще... - Косач был озадачен. - Це кто?

- Кто-кто! Друг Андрона Смешнина. Повесился он!

- А... Привет. Кто там повесился?

- Я! Я повесился. Записывайте...

С недавних пор Косач приткнулся в собкоры киевской газетки "Скандалы Украины".

- Что писать?

- Пиши!.. Для тебя эксклюзив, для твоей газетки поганой! Значит... Э-э... А что тут стесняться! Так и пиши...

Известный украинский писменник Андрон Смешнин покончил жизнь самогубством по семейным соображениям: его бросила молодая жена...

- Падчерица, что ли?

- Жена, говорю! В Крым, стерва, с хахалем свалила!

- Ну так и что?

- Напечатай!

- Так в Крыму ей не до газет, тем более с хахалем...

- А мне плевать!

- Вообще-то для рубрики "Сплетни и слухи" - нормально.

- Давай! - Андрон бросил трубку.

Он стал собирать фотографии, рвать их и зашвыривать в таз. Несколько раз он опускался на пол, сидел, глядя в фотографии, головой качал. В таз он насыпал сахара, налил воды и грохнул его на газовую плиту.

- Сейчас сделаем дамский коктейль!..

Он возжёг струи газа, которые тут же слились в георгин, и ему в голову пришла великолепная идея. Потыкавшись по квартире, он нашёл пачку своих книжек, изорвал одну в клочки и приправил ею коктейль.

- Коктейль - дамский лирический!..

Андрона швырнуло на косяк, он не удержался, повалился на пол, встал на четвереньки и у него ещё осталось сил добраться до дивана.

Под утро он очнулся от того, что ему срочно понадобилось оказаться в туалете, при этом же и пить хотелось, словно б злобную пустыню в него засунули.

На газовой плите он обнаружил жёлтый таз, в котором булькало какое-то дикое варево. Макнул в него ложку, подул, лизнул. Гадость какая! Схватился за чайник - ржавчина...

Выплюнул. Зажевать чем-то надо!

Он откусил хлебца и пошлёпал - в раскачку - босыми стопами по паркетам, чтобы упасть в постелю свою, но вдруг крошка неразмягшая влетела в дыхательное горло, остриями зацепилась пониже кадыка, въелась, как циркулярка... Всё время казалось, что сейчас крошка выскочит, сейчас он прокашляется, не может такого быть, чтобы два раза в сутки так сильно давиться, ведь никогда такого в жизни не было, всё время так казалось, пока вдруг не понял, что никогда не прокашляется, так и скрутит его дурная рифма. Согнувшись, он ринулся в ванную, к крану, его выворачивало кашлем, он пытался ударить себя кулаком по загривку, упал, вскочил...

"Ну и накаркал!" - было его почти самой последней мыслью.

***

Натаника проснулась на рассвете и поняла, что нужно куда-нибудь уехать. Жизнь совершенно не сложилась, и уж не сложится. У неё аллергия на жизнь. Надо квартиру поменять! А лучше город, а ещё лучше - страну! Если планету нельзя...

Некого ждать. Сейчас в Америку гувернантками берут в русские семьи. У Юльки Мухно сослуживица уехала... А мужики - гады-ыы! И главное, никакой в них необходимости! Мысль о Смешнине и Платоне была заслонена в ней равнодушной пустотой.

Наташа, не открыв глаз, снова уснула, а пробудилась от стука в дверь.

- Кто?!

- Ната, это я...

Голос Юльки Мухно. Легка на помине!

Наташа обрадовалась. Она стала выбираться из постели, в халат влезла, спала голой.

- Привет!

Юля года три как беспричинно оставила мужа и ударилась в поисках иного мужского общения хаживать по клубам знакомств, а потом и по сектам. Ей всё равно было - что клуб, что секта - лишь бы народу побольше. Дочку ей не с кем было оставлять - с собой таскала. Та была ребёнком необщительным, капризным; и Юле не везло. Всё время попадались старые потасканные мужики, с морщинистыми дрябнущими телесами. А ей мечталось о сильных мускулах, насмешливых глазах...

К Натанике она заглядывала после всякого своего очередного разочарования. Делилась. Но рассказывала она о разочарованиях своих так весело и интеллигентно - хоть утончённо-изысканную комедию снимай. При этом она поражалась всякому неинтеллигентному проявлению мира, высмеивая его.

Ей было за тридцать, худощава и симпатична, но нос чуть набок, кто-то из возлюбленных когда-то груб чрезмерно оказался. В одежде её всегда было много красного.

Аккуратненькое на ней всё, но не из салона.

На этот раз она поведала о Мыколе Прокопыче, дедугане лет пятидесяти, с изуродованным сарказмом лицом.

- У него, чудака, всё в доме на щеколдах и замках.

Комнаты, кладовка, ванна, туалет!.. Изнутри и снаружи! Всё на своём месте. Не дай бог, спутаешь и ложку положишь к вилкам, так он весь издёвками изойдёт!.. А аккуратный... - Юлия расхохоталась, прикрывая ладошкой трещинку в переднем зубе, вспомнив какую-то подробность. - Выхожу я вчера из туалета и шпингалет за собой закрыть не могу. Он рядом стоит и говорит: "Ты не спеши, аккуратней, Юличка, вдумчивей закрывай, ну старайся, старайся..." Я закрыла наконец, а он, оказывается в туалет шёл! Ждал, пока я закрою! Я только закрыла, а он - открывает!.. Ничего себе!.. Ну я тихо-спокойно Катерину в охапку - терпение лопнуло! Вещи нужно будет заехать забрать...

- А Катя твоя где?

- У этого Мыколы Прокопыча мама есть - я к ней прямиком.

Пожилая, но трёх внуков растит, где три, там и четыре.

Заберу потом... Слушай! А что ты никак ремонт не закончишь?!

Юлия была из тех пламенных натур, которые вспыхивали от каждой посетившей их мысли, как солома под кресалом. И мысли эти Наташу нисколько не раздражали, веселили.

- Срочно обои давай доклеим! Да ты что?! так совсем опуститься можно.

И вот против воли, Натаника, смеясь, достала из-под тахты обои: развели коей... И тут запал у Юльки прошёл. Солома сгорела.

- Слушай! Ну его к чёрту эти обои! Жизнь проходит... Поехали завтра в монастырь.

- В какой?

- В Матронинский. Я вчера в одной церкви была, там объявление...

- А обои?

- Да поклеим, чего их клеить - раз, два и готово! - Весело успокоила Юлия, явно жалея, что вызвалась клеить обои. - Ничего, сегодня клеим, завтра едем. Давай тахту от стены двинем...

Со всей своей бестолковщиной Юлия была для Натаники отдушиной. Отошло сердце. И даже захотелось рассказывать ей о вчерашнем приключении. Но у Юли и своих историй много. Ей, конечно, и слушать будет лень. Вот если б такое с Юлькой случилось, она бы рассказала - хоть кино снимай!.. Когда-то Натаника её истории пересказывала Андрону (всё! - теперь поняла она, - он больше никогда не придёт). А Платону - ни разу... Не хотелось, почему-то, его забавлять. И она нерешительно взялась рассказывать Юле о вчерашнем. Что и отвлекало - это обои: резать надо, листья стыковать, щёткой махать...

А Юлю уже распирало, она вспомнила такое!.. О чём срочно захотелось поведать. Юля дождалась подходящей паузы, которая возникла в том месте, где Андрон пришёл в чувство и дали свет, он обматерил всех и укатил вниз на лифте.

- Ужасно это. С этими мужчинами - беда... Грубость в них - так неприятна бывает... Хотя, конечно, дуэль - романтично... На гантелях... А вот мне вчера интересный случай рассказали. - Юля нашла в холодильнике банку с остатками варения и теперь запустила в банку палец. - Страшный! Мы с Катей в сквере гуляли, за обкомом, с молодой женщиной одной познакомились. Она с коляской прохаживалась.

Совсем молодая-молодая...

Натаника устала говорить, да и любила она послушать Юлю.

Вздохнула, забывая о ночных переживаниях: - Расскажи...

- Вот страхитье так страхитье!.. Есть на нашем кладбище - кой-какими делами заправляет - баба Олена, знают её так - баба Олена. Ну и выпить она понятно ужасно как любит. Однажды приняла она после трудов своих, помоталась по кладбищу да и уснула, где сморило - в свежие венки, как в шалаш, забралась... - Юля облизывала с пальца варенье, усевшись на расстеленную полосу обоев. - А на кладбищах разный народ ошивается! И около...

Два парня её, эту мою знакомую, её тоже Юлей зовут, - мимо проходила - затянули, мол, пошли выпьем, друга помянём. Она с Луначарки возвращалась, от парня своего, он в Пожарном училище курсантом. Час поздний - и кричать-то ей страшно, народу никого, кричи не кричи... Она как бы всё в шутку хочет свести, чтоб не обозлились. А они всё дальше и дальше заводят... Говорят, уже близко, не бойся. А она и не отбивается, перепугалась... Кошмар... Только спрашивает: "Далеко ещё? А то уже поздно". И про жениха своего, мол, свадьба у неё через месяц.

На кладбище уже стемнело, вдалеке только окна Луначарки светятся. Завели её в самую глубину кладбища, сели на скамейку. "Давай, - говорят (вот же, грубые такие!), - давай пей, дурила. " А она: "Я так просто посижу. " А они: "Пей! Всё равно так не отпустим..." И стали они её заставлять выпить! Рот даже, нахалы, насильно хотели открыть. А второй держит её у себя на коленках и раздевает, стягивает трусы! Юля чуть от страха не померла. Подумала - изнасилуют и убьют. Маньяков теперь сколько хочешь! А другой всё матерится и шипит: "Пей, дура, пей!"

Но тут баба Олена в венках зашевелилась, медленно встаёт на четвереньки, а потом и в рост, и басом своим: "Давай-ка мне, голубь, я выпью". Юля как увидела - силуэт на фоне звёзд и могил, волосы растрёпаны, - хохотать стала. Парень, что вино ей в рот лил - на месте упал, пульс потерял. А второй - бежать - через памятники и ограды, бежал и визжал.

А у Юли истерика, она то хохочет, то плачет. Баба Олена у ног её бутылку нашла, освежилась и Юлю к себе, в свой сарай кладбищенский отвела. А та всё никак успокоиться не может.

Икает всё время и говорит:

- Бабушка, вы меня от такого, от такого спасли! От такого!.. У меня свадьба, жених... Не знаю, как и отблагодарю...

- А не знаешь, - Олена ей, - я научу. - Как меня где встретишь - сто грамм нальёшь!" Ну и хохочут обе! Юля и на свадьбу бабу Олену приглашала. Да та не пришла...

Юля отставила банку.

- Всё, остальное вечером закончим. Моем руки - и в "Ярославну"! Есть охота...

И прибавила в задумчивости:

- Я этому Мыколе Прокопычу - рога сегодня обновлю!

Юля зажглась новой идеей.

- Пойдём вечером в ресторан!

Наташа не была готова к такой перемене в её настроении.

- А в монастырь завтра едем?

- В монастырь? Едем! Но завтра, если не передумаем. А сегодня... Я у него, чудака, денег немного взяла, а то обстирывала, готовила, как дитю, вот счёт и выставила... Гульнём?..

ХХVII

СТРАННОСТИ ФИОЛЕНТА. КОТЫ

***

Недалеко от каменной арки, откуда начинает свой бег к морю каскад ступенек, под густым кустом, украшенным багровыми капсулами шиповника, сидели два кота. Цвета шерсти котов были просто замечательны, они являли собой находку для всякого художника-анималиста, желающего отразить сложность и многозначность кошачьего мира. Один кот был абсолютно (да ещё и лаково!) чёрен, как надтреснутый блестящий кусок антрацита, принявший вид живого кота - с живыми глазами и подвижным хвостом. Второй же - абсолютно (да ещё и с лоском!) бел и длинношерст, как изрядная глыбка пыльного мела, а то и облака - принявшего вид! Коты сидели под кустом нос к носу, и вели, как это у них заведено, неспешную беседу. Белый кот, глянув в сторону, а именно на Платона, который только что присел на камень, рассеянно сообщил как бы сам себе:

- Вот, кстати, тоже странный человек...

- Почему "тоже", почему "тоже"? - отчего-то заволновался кот чёрный. - Вы как-то непонятно это сказали. Мы ведь о странном и не говорили вовсе. У меня память хорошая! Очень хорошая! Я что где услышу, Вы знаете, - всё слово в слово помню. Если даже чего и не понимаю - помню!

- Разве я так сказал?.. - белый кот лениво, но и смущённо перевёл взгляд на красную ягоду шиповника. - Я имел в виду, что это существо - в виде человека - похоже на такого кота, который ни с того ни с сего проглотил что-то непонятное, и теперь ужасно перепуган и не знает, как быть дальше! Словно костью подавился... Эх, много мы слов наговорим, пока до сути доберёмся...

- Да?.. Вы, конечно, кот учёный, - с чрезвычайной живостью отозвался чёрный кот, - и даже знаете, чем отличается КИВЕР от МИТРЫ, но поясните мне, отчего Вы так решили? Быть может, Вам самому приходилось давиться костью и Вы подобное ощущение прочитали у него на лице?

- Всякое в моей жизни бывало, - вальяжно отвечал кот белый коту чёрному. - Но вот давиться - не приходилось... И, смею Вас заверить, - не придётся! Когда я кушаю, то я вдумчиво кушаю. С налёта не хватаю, что ни попадя. И это вот почему. Во-первых, с налёта можно не то что подавиться, а и отраву проглотить!.. А мы, коты, очень и очень подвержены токсическим воздействиям! Недавно одна моя кошечка отравилась. Угостили её в морском госпитале шпротами прибалтийского производства - и летальный исход! А во-вторых...

- Ах, как я Вам сочувствую! - с горячностью перебил мелового кота кот антрацитовый. - Как её звали?..

- Ветта.

- Дымчатая такая! Очень, очень жаль... Надо же, отравилась! Мучалась, поди, в беспамятство впадала, рвало?..

Как это всё ужасно!.. Наверное, и глаза закатывала, металась?..

- Вы меня перебили! - строго проговорил кот меловых разрезов. - Вы спросили про это существо в виде человека? Так извольте выслушать!..

- Конечно, конечно... Мне очень интересно, - с обидой на резкость тона пробормотал кот угольных копий.

- Это я в переносном смысле сказал: "проглотил что-то и перепуган"... Вы, конечно, уже заметили, что человек этот вынул из-за пазухи тетрадь и теперь в неё смотрит?..

- Вижу!

- Его вот-вот вывернет!.. Его мутит! Я прямо чувствую, как его это беспокоит!.. Он очень напуган! Напуган, но не до такой степени, чтоб уж совсем душа в когти! И я вижу, что он готов своё переживание вывернуть на бумагу - создать произведение!.. Ясно, он что-нибудь создаст, даже не исключаю, - создаст шедеврилку. В конце наших времён, на оконечности Фиолента, это вполне может произойти!

- Так, так, так... Оно - очень интересно!.. Вы кот, конечно, чрезвычайно учёный, поднаторевший в таких наблюдениях. Вы даже знаете, чем отличается прозаик от поэта. Но мне - на досуге нынешнем - хотелось бы узнать: кого рода эта шедеврилка - в стихах ли она или в прозе? А то, может, и рисунок из всего этого выйдет?

- Думаю, нам не стоит растворяться в таких подробностях, - проговорил задумчиво облачный кот. - Вы же догадываетесь, какие дела вокруг происходят!

- Да, да, да!!! Хочется уловить главное! - вскричал кот грозовых отсверков. - Будет ли в его творении трепет жизни?!

- Вот именно! Вот что главное!.. Но и этого мало. Нужно чтоб мысль в его творении была высокая и живая!

- А что, без живой - никак?

- Никак. Вот Вам пример. Помните, давеча мы младенца нашли? Помните?

- Пластмассового?

- Кукла называется. Глазки, ручки, чепчик... Всё на месте, а мысли внутри - увы! А без этого нет и надежды, что младенец со временем создаст шедеврилку! А это бы, возможно, спасло не только наш Фиолент но привинченные к Крыму земли!

Оба кота энергично и с надеждой повернули головы к Платону, который так ничего и не начертав, запахнул обнажённую бумагу. Тетрадь он засунул за пазуху рваной рубашки и стал смотреть в даль моря - на прожилки молний в сером небе.

***

- Ах, как Вы ошиблись!.. - с некоторым разочарованием проурчал кот - ночной невидимка.

- Действительно... Его не вывернуло! - кот белый невидимка посрамлённо прикрыл лапой морду. - Я ошибся!

- Из чего я могу сделать вывод, что хотя бы однажды в жизни каждому нужно подавиться костью! Это открывает грани!.. И уберегает некоторых(!) от самонадеянности.

- Да, странно...

- Странно?.. Вы хоть и умеете отличить кепку от панамы, художника от фотографа, американца от пингвина, но если пингвин будет гражданином Америки, Вы не будете знать что сказать! В Вас не работают законы поэзии!.. Такая ошибка! Ожидание шедеврилки... Из чего я могу сделать вывод, что законы математики - это законы очень узкого применения, потому что в реальной жизни они работают ничуть не усердней, чем законы поэзии! Но если постараться, то можно заставить и их работать!

- Как, например? - в голос белого кота вновь вкралась надменность.

- Просто! Я, как и Вы, никогда не давился костью. Однако, в отличие от Вас, могу себе это представить! Посмотрите на меня... Бр-р!.. Вот прямо сейчас я и пережил весь комплекс неприятных ощущений, которые вызывает застрявшая в горле кость. И что же?.. Судя по его лицу, ничего похожего человек этот не испытал! Мне ясно, что он просто печален! ! Что и требовалось доказать: давиться костью - это то же самое что не давиться, только с обратным знаком!

- Вы так считаете?! - восхитился изящности построения как бы угольно-дымного кота кот дымно-пороховой. В его голосе теперь была даже какая-то заискивающая нотка. - Я с вами отчасти уж готов и согласиться. Но меня останавливает вот какое соображение. Если он печален, как Вы считаете, а не тайно перепуган, как до недавнего времени считал я, то отчего эта личность сидит без дела под дождём и мокнет? Что бы Вы ответили на это?

- Что ж... - энергично молвил чёрный кот. - Если Вы по данному вопросу апеллируете лично ко мне, то я охотно могу Вам ответить. Но боюсь, что со временем в моём ответе вскроется ошибка и я предстану перед Вами глупцом.

Поэтому... Кстати! Мы всё время говорим о каких-то абстракциях!.. Вы слышали, тут в наших окрестностях появился очень странный рыжий кот (с незначительной полосочкой), который величает себя - Бронзовеющий Мяунтер?

***

- Бронзовеющий Мяунтер?.. - вздохнул белый кот. - Ещё бы! В определённом смысле, это замечательный кот... В том смысле, что наглец потрясающий! Я и сам не подарок, потому что интеллект имею, но этот - из всех, даже из самых гнусных котов - исключение.

- Почему же?

- Я сейчас Вам скажу. Когда он появился в моих пределах, то вместо того чтобы вежливо представиться, как это исстари заведено, он вдруг полез на сосну Станкевича с совершенно неприличным воплем! А именно: "Привет, вам кошки-кошечки! Встречайте меня, я - Бронзовеющй кот Мяунтер!!!" Как Вам это покажется?!

- Это - совершенно патологическая лирика!

- А мои-то дуры обрадовались, сбежались... А он им сказочку...

- О чём сказочка?!

- О Голове, что в лесу сама по себе живёт. Появилась откуда-то...

- О голове?.. Кошачьей?!

- Человечьей! В шапке железной... В шлеме! А вокруг косточки... Дунет Голова - сосны с корнем летят! А рыжий этот зовёт их, дур моих, на экскурсию!

- Согласились?

- Думают пока.

- А я б сходил, глянул...

- Да?.. Вы меня поражаете, мой ценный Чёрный друг! Кот Вы многосемейный. Вам ни к лицу такое легкомыслие... Знаете, как это опасно? Странности все эти... Очень опасно!

- Но надо же изучать эти странности! Для этого и существует наука! А это - Ваша парафия!

- Что ж... Вот мы и приблизились к тому, с чего и надо было начать! Я вижу, что и Вы уже заметили, что в последнее время в наших местах случаются странные события... А мы почему-то об этом не говорим.

- Говорим уже, говорим! От этого уже не отвертеться?..

- Определённо! Рано или поздно наступает в жизни пора, когда не отвертеться от самых страшных вопросов! Теперь - не отвертеться!.. Тс-с... Я выдаю Вам величайшую тайну, не хотел говорить, но Вам по-дружески... Каждую ночь...

Тсс... около Крестовой скалы возникает...

- Как бы плоский корабль!

- Плот!

- Как бы из одной доски..?

- А на ней - человек в латах и с копьём, на белом коне!

- Так и Вы видели?!

- Я как увидел, так чуть не поседел, но белее мела стал так уж точно! И вот вчера... Вы не видели?..

Антрацитовый кот заинтересованно помотал головой.

- Вчера ночью, возникает такое... Ночью! Появляется солнце! Как бы! Возникает как бы страшная жара! пыль! войска стоят на холмах! Но это не наши холмы, потому что у нас ночь и скалы. А там - солнище, всхолмья и пыль, люди большую икону несут, а полководец - старик, с белым шрамом вместо глаза, опускается на колени, а за ним и все войска (а войска-то не здешнего времени! мы-то с вами знаем нынешних моряков, морпехов, ВДВ и погранцов!), войска опускаются на колени в пыль и крестятся! И вдруг поднялась волна до неба, пропало солнце, пропала пыль, но не полностью, каким-то участком ещё осталось всё это дневное, а ночь и луна вернулись. А войска полк за полком - драгуны, гусары, кавалерия (это на конях, значит), восходят на плот. А всадник на белом коне их приветствует и войска становятся вокруг него в каре. Только встали, как волна со всех сторон окатила их, и плот пропал. Луна в дымке, волны тихие... Лишь у меня мой мех от ужаса дыбом. Со мной котёнок был, так он и описался!

- Вот, вот и я про то же!.. У меня недавно появился приятель... Бриииз его зовут, через три "и". Бри-и-из.

- Знаете?

- Я много чего знаю! - с вновь обретённой гордостью ответил белый кот. - Но про Бриииза - не слыхал! Да и что-то сильно много "и".

- Это ничего, всякие имена бывают! А Бриииз - такой, знаете ли, кот... Замечательной такой болотной расцветки, скорее в нём больше чего-то хмуро-зелёного, нежели чего-то другого-прочего, хотя и чёрные полосочки присутствуют.

- Короче говоря - тёмно-болотное хаки, - резюмировал учёный кот. - Бытовой плебейский колер!

- Ну, не знаю... Он замечателен ещё и тем, что славные песенки поёт! Неожиданные! Как затянет, как заурчит: . Очень музыкальный! И одна из них про мальчика, которого он встретил в наших лесах. Я стихами не запомнил, но смысл такой. Мальчика зовут Ваня Сорокоумов, на лице его шрам такой страшный, хотя видали и пострашней. Добрый такой мальчик. Что ни попросишь - всё сделает. Но одна беда: все снега Фиолента и всех прочих земель над ним, ему сквозь снег пробиться надо, лопата так и мелькает, так и мелькает... А потом я мальчика этого встретил, мне Бриииз показал... Мы по лесу прохаживались, смотрим - костёр, люди сидят. Несколько человек - в виде мужчин и женщин. Ваня Бриииза позвал. Ну и я с ним. Стал Бриииз им песни петь.. А Настя (женщина такая, ой хорошая!) его на руки взяла. Он поёт, а они меж собой разговоры разговаривают. Я мало чего понял, говор у них не очень-то мне понятный... Одно сообразил, они друг друга все любят, и очень привязаны друг к другу! Но странные они не только поэтому! Сквозь них видно других людей, какие-то города, дороги и комнаты! Был там князь Андрей, он сидел у огня, пальцами виски тёр. Ему Настя эта, Настасья Филипповна говорит: "Князь! Как это славно, что Ваня вам поляну расчистил." А тот улыбнулся и отвечает: "Хорошо. Только я не вижу, где знамя." Среди других военных там был гусарский полковник, вензеля на погонах, Най-Турс его зовут.

У него голова не поворачивалась от раны, а лицо такое железное, отвечает: "Вот оно!" Френч приподнял, полотнище с тела смотал и отдал князю. А ещё там среди прочего народа был старый музыкант, он подыгрывал на скрипке Брииизу, а в его футляре сидел седой воробей и клевал хлебные крошки! А с воробьём рядом сидела черепаха, она шею вытянула, музыку слушала...

Тут из кустов меня стали звать, Гета моя должна была родить, а я пошевелиться не могу, меня старушка гладит и гладит. Ей князь Андрей говорит: "Что, Матрёна, скоро ли?" А она отвечает: "Скоро, батюшка. Только лишь седой воробей хлеб доклюёт, так и тронемся:"

А про что они говорят, я и понять не могу! - вздохнул чёрный кот. - Мало мне радости, что у мея память хорошая, так я ещё и понять хочу!

- Покидают нас! - объяснил белый кот.

- А кто же снега расчистит?!

- Какие снега?

- Ну мальчик-то...

- Сам растает!

- Но ведь всё вымерзнет!

- Сначала вымерзнет, потом растает, потом новые люди придут... Как говорится, свято место пусто не бывает! Закон математики!

- А я с ними и не попрощался... - Грустен был голос чёрного кота. - Меня позвала Гета, трёх котят родила. А когда вернулся - пуста поляна, угольки от костерка...

Печально мне.

- Ваша горечь - это всего лишь радость со знаком минус! - ехидно пошутил белый кот.

Чёрный кот тяжело вздохнул и ничего не ответил.

- Вы только не обижайтесь на меня!.. - попросил белый кот.

- Я хотел не пошутить, а наоборот! Хотел предложить...

Давайте - хотел предложить я - отправимся посмотреть на Голову! Очень она мне любопытна!

- Э-ээ... Прямо сейчас?.. Но у меня котята, я и так заболтался...

- Не пропадут котята ваши... У меня самого много было котят. Кстати, это не Бриииз отирается у ног предмета нашего спора?

- Он! - подтвердил чёрный кот. - Тогда и его с собой позовём, пусть он Голове споёт, может, ей понравится!

Платон, увидя, как из-под шиповника заполошно выскочили два кота - чёрный и белый - вздрогнул. Привязавшийся к нему в последние дни Бриииз, оборвал мурлыканье и поскакал за котами следом.

ХХVIII

ГРАНАТОМЁТ КАК ОСЬ КОЛЕСНИЦЫ НОВЕЙШЕЙ ИСТОРИИ

***

Витя Лопарёв был чрезвычайно польщён, когда ему позвонил Хичкок и пригласил к себе в Инкерман. С карточным долгом Витя уже рассчитался: продал отцовское ружьё. И теперь ехал к Хичкоку преисполненный неясных, но радостных ожиданий.

Пожалуй, его состояние было близким к тому, с каким едет юнец в дом к любимому поэту, сознавая свою избранность. Юнец бы вёз в себе готовность оригинально, как поэт, мыслить и надежду на то, что поэт составит протекцию его стихам. Вот и Витя вёз в себе преданность и надежду на серьёзное дело, которое поднимет его в глазах и пацанов и самого Хичкока.

Хичкок, впрочем, так прямо и сказал: "Дело есть". Ясно было, что это дело касается тех "схемочек", которые Хичкок напридумал на зоне. Хотя Витя уже стал счастливо догадываться, что "схемочки" - лишь испытание, как испытанием был и карточный долг, главные дела - потом начнутся. Не верилось ему, что такой человек как Хичкок сможет долго заниматься этими самым "схемочками".

На белом катере "НОРД" вместе с Лопарёвым ехала экскурсия каких-то дурных хохлов. Они меж собой всю дорогу о чём-то говорили и спорили - не пойми о чём. Витя украинский язык знал, но эти говорили словно б по-иностранному, при этом некоторые их слова у Вити в голове как-то сами собой переводились на русский. Кто-то из них говорил, что нужно вводить латиницу, что б уж совсем отличиться от русьськой мовы. Кто-то запальчиво возражал, говоря, что так можно дойти до абсурда - перейти на иероглифы. С ним соглашались, но удивительным образом: иероглифы це добре - вон японцы как гарно живут!

К блузкам и платьям некоторых женщин и к нагрудным карманам мужчин были приколоты зелёные карточки с золотым трезубцем. Витя прочитал на одной, подвернувшейся к его носу:

УЧАСНИК НАУКОВО-ПРАКТИЧНОI КОНФЕРЕНЦII

З ПИТАНЬ СУЧАСНОI УКРАIНСЬКОI МОВИ

м. Севастополь 199* р.

Ничего не поняв, Витя вспотел и перебрался из жары на корму, на свежий воздух. Там он нашёл местечко на скамейке и втиснулся. Рядом оказался угрюмого вида усач, он неприятно-внимательно, как мент, посмотрел на Витю и заговорил со своим соседом, ещё какое-то время глядя в Витины глаза.

- А вот шо я думаю, пане Игор. Мене ца конференция подсказала, шо треба робыть!

- Ну-ка, ну-ка, - улыбнулся Вите пан Игор.

- Треба, шоб кожен иноземец, побачивши украинську сторинку хочь в газете, хочь в книзе сразу смог зразумити, шо ця мова - украинська. А то шо ж выходить! Литеры у нас таки, як у чукчей и казахов - руськие! А запятые - вообще как у всих!

- И шо ж ты, Иван, предлагаешь? - покровительственно улыбнулся пан Игор.

- А вот шо! Убрать запятые!

- Ну а как же? - Удивился пан Игор. - Без запятых?

- Ни! Но треба зменить! А то у нимцев - запятые, у американцев - запятые, у россиян цих... А вот взять маленький - меньше буквочки трезубчик - значок такый... В одну сторону - запятая, в другу - крапка, вверх - восклицает, вниз - вопрос... Всякий, хоть негр, хоть китаец побачит таке и скажет - це украинска мова! Трезубчика ни у кого нема!

- Эх, Ваня! Тебе бы министерством просвиты быть! - счастливо засмеялся Пан Игор. Идея ему явно понравилась.

***

В Инкермане Хичкок снимал времянку у нестарого подслеповатого мужика, который был известен в округе как Дядя Стёпа. Когда-то Дядя Стёпа служил в милиции, но потом из неё был изгнан за рьяное пристрастие к дармовой выпивке и за плохое зрение, которое он повредил, выпив стакан из непонятной бутылки, полученной им в качестве мзды за подловленную им машину ворованного известняка. Сразу же после того, как он покинул милицию, всем стало понятно, что Дядя Стёпа несколько придурковат. Расставшись с капитанскими погонами, он не пожелал расстаться с фуражкой. Случилась ли беда с его головой из-за потери своего поста или чуть раньше, вместе с потерей 40% зрения, а может и ещё раньше - никто не знал.

Витя вошёл в калитку и увидел Дядю Стёпу, тот расхаживал по двору и разговаривал сам с собой. Увидев из-за кустов фуражку, Витя попятился, но разглядев лицо Дяди Стёпы с тёмным синяком под глазом и жёлтую обвислую майку, свистнул. Дядя Стёпа вышел из задумчивости и произнёс:

- Чаво?

- Говорю, постоялец твой нужен.

- Чаво? - повторил Дядя Стёпа. И сообразил: - А-а! Давай заходи... Пойдём, пойдём, - он замахал руками, увлекая Витю за собой по дорожке. Перед времянкой он остановился и принялся заправлять майку в штаны. Заправив майку, Дядя Стёпа встал по стойке смирно и взял под козырёк.

- Пан полковник, - обратился он к раскрытому окну, - разрешите доложить. К вам прибыл урка, по которому зона плачет!

Хичкок выглянул, улыбаясь жутковато, из-за шторки окна.

- Заходи не бойся, выходи не плачь, - приветствовал он Витю. - Вольно, капитан!.. - И пояснил Вите: - Хороший мужик, приветливый! - и повертел пальцем у виска, когда Дядя Стёпа расслабился и стал вытаскивать майку из штанов. - Но беда у него с этим делом, - палец переехал с виска на горло.

- Да ещё и не видит ни хрена. Под машину чуть не каждый день подлетает, а всё живой!.. Да, Дядя Стёпа, живой?

- Так точно! - ответил Дядя Стёпа. - Не берёт меня никакая машина! Я их - чувствую!

- Чувствуешь? Тогда скажи, чего ты Лаптя уркой назвал?

- Видал я таких! Вишь, без пакета, то есть для прописки за ради знакомства даже пузыря не принёс!

- Тонкий ты человек, Дядя Стёпа. Заходи давай тоже.

Посидим. Бутылёк в морозилке.

- О! - заволновался Дядя Стёпа и стал бочком проминаться в занавеску времянки.

Времянка состояла из одной обширной комнаты, оклеенной лет двадцать назад обоями - алыми розочками по белому полю.

Теперь розочки стали почти неразличимы, они слились с фоном, который приобрёл маслянисто-серый цвет.

Витю поразила чистота в комнате. Так чисто у Лопарёвых редко бывает. А у Хичкока ни случайного тряпья на стульях, ни хлама на столе. Всё, знать, в шкафу. На холодильнике и телевизоре красовались вышивки - в зелёной листве гроздья калины. А на стене под стеклом - овчарочья морда, вышитая с тенями и полутенями и с блеском умных глаз, натуральная копия Ады! Но больше чистоты Витю поразил компьютер. Машина стояла у тахты на маленьком столике и была включена. По тёмному экрану плавали рыбы.

Дядя Стёпа присел на стул и тут же вскочил.

- Я ведь курицей разжился! Хожу и думаю: чаво? чаво?.. А я курицей разжился! Сварим, счас... - И он выскочил во двор.

- Где ж он разжился? - заинтересовался Хичкок. - Надо посмотреть.

Это его любопытство удивило Витю. Но он безмолвно вышел за Хичкоком во двор.

Красный околышек замелькал меж кустов в бурьяне у забора, Дядя Стёпа ползал на четвереньках.

- Вот она! - наконец раздался торжественный возглас, и Дядя Стёпа взвился над бурьяном, держа за ноги коричневую курицу.

- Где же ты, Дядя Стёпа, разжился? - Хичкок благодушно рассмеялся.

- Места надо знать!

- Украл, что ли? - с сочувствием прощупывал Хичкок.

- Ага, украдёшь! Это такая... тварь - всё чувствует...

- Да колись, где взял?!

- Где взял, где взял? Нашёл! - Дядя Стёпа фальшиво захохотал. - Машина её задавила, а я иду. Ну и хвать её, башку свернул и в кусты.

- Орлиная хватка! - серьёзно отметил Хичкок. - Хвать - и в кусты! А это не каждому дано. Иной мудак видит, что товар в руки валит, да начинает раздумывать - взять не взять? А ты Дядя Стёпа - молодец, учись, Лапоть...

Витю поражала эта способность Хичкока задушевно разговаривать с такими чмо, как Дядя Стёпа. Сам бы он с этим придурком вообще говорить не стал. Это себя надо не уважать! Но теперь он строго взял себе на заметку: и мне так с простыми разговаривать надо!

В тот момент, когда Дядя Стёпа выбрался из кустов, перед самой калиткой, взлохматив пыль, остановилась лиловая обтекаемая машина, подобная половине сливы. Светанув коленками, на тротуар выбралась женщина, при виде которой у Лаптя сам собою поднапрягся живот, Хичкок же пресс свой напружинил как бы с усилием, будто по привычке, а Дядя Стёпа хлопнул себя по карману, где хранились когда-то, пока он их не потерял, очки.

- Это ко мне! - Хичкок махнул понизу ладонями, чтоб все исчезли, мол, отгребись, народ, и направился к калитке.

Женщина опёрлась ладонью о капот машины, ждала безучастно.

Стёпа побежал с курицей к своему дому, увлекая за собой Лаптя. Витя видел, как Хичкок забрался в салон и машина отъехала.

В кухне Дяди Стёпы, чрезвычайно грязной и со следами пожара, перед ним возникла большая мятая алюминиевая кастрюля с водой. И Лаптю впервые в жизни довелось общипывать и потрошить птицу.

Когда Хичкок через час вернулся, курицу вытаскивали из кастрюли в миску, пар валил.

- Горя-ячая! - блаженствовал, обжигаясь, Дядя Стёпа.

- Хватай миску, пошли ко мне, - скомандовал благодушно Хичкок. О женщине говорить он ничего не стал.

***

Вите он пить не разрешил и сам не стал. А Стёпа клюкнул стакан, наелся курицы и перебрался во двор - улёгся под орехом. Тогда серьёзный разговор и начался.

- Я уже вижу, ты - человек. Вот я дело тебе хочу предложить... Смотри-ка, что есть, - Хичкок прямо из шкафа, вытащил трубу, похожую на те, в которых студенты рулонами бумажки таскают.

- Знаешь, что это?.. Нет? Ты из гранатомёта когда-нибудь бил?

- Только видел.

- Где?

- По телеку, - Витя понимал, что телек это несерьёзно, но не врать же.

- Угу... А сам стрельнуть хочешь?

- Прямо здесь? - Лопарёв сделал вид, что удивился, но на самом-то деле ждя лишь подтверждения. Он бы и через окно в проезжающий грузовик шарахнул.

- Нет, конечно! - Шрамы Хичкока вылепились в улыбку. - Это серьёзная штука. Потренироваться надо и надо знать, как и что... Мой тебе совет, не берись за дело, не вникнув!..

Сейчас ко мне вояка один приедет, он покажет как и что, на карьер съездим, постреляем... Дело, Лапоть, вот в чём. Нужно будет стрельнуть в одно окно. Стреляешь и получаешь пять сотен баксов. Хотя, если откажешься - я не в обиде... Да если тебе нужно, я эти пять сотен и так дам. Хоть сейчас.

- Хочешь?

Пятьсот долларов Вите представлялась очень большой суммой.

Но дружба с Хичкоком долларами не мерилась.

Зачем сейчас, - рассудительно и строго ответил он. - Сделаем дело - тогда.

- Обсудим. Кроме тебя должно быть ещё два пацана. Чужих нельзя в дело брать. Твои Глухарь с Антипом подойдут. Яна - не надо - шустр больно... В другом сгодится. Как ты думаешь, договоришься с ними?

- Нет базара, - солидно ответил Лапоть, про себя заметив, что лицо Хичкока на миг приобрело плутоватость, когда был упомянут Ян, словно б о чём-то Хичкок проговорился... Не о том ли, что Ян ещё сгодится, а остальные уж, видно, нет?

Хичкок внимательно посмотрел Вите в глаза и решил объясниться.

- Понимаешь, дело это простое, но мне не привычное... А человек просит - надо выручить. Ведь как говорится - сам пропадай, а товарища выручай. - Все шрамы Хичкока вылепливали на лице его внимательность. - Есть, конечно профессионалы, но связываться не хочу. Да и расценки у них - бабки на ветер пускать, человек не потянет. Вот я и вспомнил о тебе. Я подумал, а вот Лапоть - способный пацан... Я буду за рулём... У тебя же прав нет?.. Мы, Лапоть, с тобой таких ещё дел наворочаем!.. Схемку я рассчитал - прокола не будет.

Вот смотри... - Он похлопал пальцами по клавишам, на экране возник план Центра Севастополя. - Вот двор... Вникай... - Он стал подробно рассказывать, где кто должен стоять, откуда Антип должен подать знак Глухарю, в каком месте должен выйти из машины Витя... - А завтра на место съездим... - Хичкок посмотрел на часы.

С улицы засигналила машина.

- Пошли. - Хичкок выключил компьютер. - Вояка приехал.

ХХIX

ФИОЛЕНТ-СЕВЕРНАЯ

***

Как ни просил Валера - их не пропустили на пляж. Павла в сторонке молчала, под деревом, полагаясь на Валеру. А он, испробовав многие слова и даже посулив часовому в залог фотоаппарат, унизился под конец в просьбе, никчёмно соврав, что тоже бывший матрос. Самым неприятным было то, что в его голосе прозвучала такая раболепная нотка, такая плаксивая, что часовой лишь окаменел лицом и повторил: "Нет".

Оскорбление казалось вдвойне обидным - унизился и не сработало!

И вот им пришлось, погибая от жары, шаркая по сотням ступеней, истекая потом, подниматься к монастырским развалинам. По инерции Валера ещё произнёс несколько возмущённых фраз. Но Павла не отозвалась, замкнулась.

Прочувствовала - Валера не так умён, как ей казалось когда-то. Он же по своему истолковал её молчание, решил, что уязвлена его самоунижением, обиделся и тоже умолк тяжело.

Выбравшись к роднику, в сырость и тень, они глаза в глаза увидали Изюмникова. Тот, голый по пояс, мокрый, с потёками воды на брюках, разглаживал пятернёй волосы, капли струились с бороды на грудь.

- О! - увидев знакомое лицо, почему-то с облегчением всплеснула руками Павла.

- Черкасские всё лица, - пробормотал Валера, переводя дух и направляясь к роднику. - Город маленький, прослойка тонкая...

Павла от Андрона слышала и присказку: давно всё стало общей койкою. И в первый миг смутилась, предполагая, что и Платон (впрочем, имени его она не помнила) знает это окончание, которое целиком выдаёт её коечные с Валерой отношения.

Платон был неприятно поражён этой встречей. Так и стоял - разглаживая голову и бороду. Его лицо и вся его крупная костистая фигура выражали растерянность. Павлу он недавно видел в Черкассах с Андроном. И понял - неспроста они здесь - он им нужен! Но уже через мгновение сообразил, что встреча случайна: отдыхают люди - отпуск! Валеру он как-то встречал в городе и знал, что тот женат и учительствует. Теперь связалось - на этой вот и женат - Сокирно свело. А Андрон вообще ни при чём - мало ли у Смешнина знакомых!

- Отпуск? - спросили его.

Да, - ответил он. - А вы?

- Тоже отпуск.

Платон вытерся рубашкой и набросил её на плечи.

И Валеру и Павлу ошарашил вид Платона - натуральный бомж! Брюки прорваны и в пыли неоттираемой, светлая рубашка измята - вся в складках, борода неопрятна, волосы не чёсаны, спутаны...

Валера чувствовал, что Платон встречей озадачен и, хлебая поочерёдно с Павлой из родника, плещась, подставляя спину под струю, обронил между прочим:

- Ты Нолика не встречал?.. Он в Севастополе где-то...

Спросил как-то так, словно б обязанность чувствовал завязать разговор. Хоть Нолик, собственно, его и не интересовал.

- Нолик?.. - переспросил Платон, осекаясь от того, что переспрашивает с Интрусовской интонацией. - Сыро тут, пойдём где-то на солнце посидим.

После ледяной воды действительно хотелось солнца. Они двинулись вслед за Платоном, старательно не обращая внимания на его разорванные брюки и виднеющуюся через треугольный разрыв ткань трусов. Платон вывел их на безлюдную верхнюю террасу, к развалинам монастырских построек, к бревну, уложенному как скамейка. Они развернули бревно и уселись лицом к морю. Синее море сверкало солнцем, колыхалось в глубокой пропасти под ними.

- Красиво, - проговорил Валера.

От долгого молчания прошедших дней Платон неожиданно для себя вдруг разговорился. Он рассказал им о Нолике и об Интрусове. Об Интрусове он сказал, что тот стал тут большим человеком.

- На даче его охранника, в подвале даже крематорий есть для сжигания трупов...

Слушать такое было крайне неудобно. И думать о таком не хотелось. Валера вбирал в себя скалы и море, развалины, погнутые перила над пропастью, представляя, как здесь когда-то было: А Платону он поверить не мог. Ну несёт человек невесть что, мало ли больных ложью, пусть себе.

И что бы пресечь его россказни, спросил, как ученика:

- Ты серьёзно, что ли?

Платон смотрел на море воспалёнными глазами. И не сразу ответил: - Я там ночевал... Тут недалеко.

Валера и Павла поняли вдруг - не врёт.

- ... Дня три уже здесь живу, в пещерке одной ночую, - он махнул рукой куда-то в гущину кустов. - Тут монастырь был...

И уезжать не хочется...

Вроде всё и понятно: и ночевать Платону негде, и голоден, и без денег остался. Но нравится ему здесь, так что ж?

Пора и прощаться?

- У нас койка есть лишняя, - для приличья предложила Павла. - Мы в Учкуевке живём. - И вопросительно посмотрела на Валеру.

Древко совсем не хотелось, что бы Платон ехал к ними в Учкуевку, он и держался-то от него подальше, опасаясь вшей, но вдруг горячо поддержал Павлу: - Конечно! А то у тебя тут ни мыла, ни иголки... Поехали!?

- У меня даже на автобус денег нет.

- Да это ничего, как-нибудь... Тут ехать-то - две-три пересадки. - И Валера посмотрел на Павлу. Такая трата, как сообразил, никак его не устраивала.

- Ничего, доедем, - Павла поднялась с бревна. - А по Учкуевке пешком пройдём.

***

На ужин опоздали. Ну и не беда. Три зелёных перчика и батон купили "на ногах" у причала, чай заварят - доживут до завтрака. Вот матраса лишнего нет - это хуже. Возникла мысль попросить у дядь-Шуры. И попросили на свою голову. У дядь-Шуры, судя по всему, давно копилось раздражение на этих постояльцев. А ещё, возможно, день у него не задался. Валера попытался его вразумить, мол, если бы не кража - заплатили бы, а так, не на сетке же их другу спать.

На что дядь-Шура совершенно без умиления в голосе, хоть и гнусаво, разразился гневной тирадой. Он поведал им, что город Севастополь - город пограничный, режимный, случается и с проверками ходят, и он не намерен рисковать: нужна прописка! Разговор происходил у крыльца их домика. Стояли квадратом. Валера слева от него, Платон справа, а Павла лоб в лоб.

- Да какие тут проверки! - заспорил Валера. - Бардак везде полный...

- Что?! - грозно выкрикнул дядь-Шура. При этом его лицо потемнело и наполнилось мимикой, как, возможно, мимикой гнева наполняется при ветре морская хлябь. - Это может где-то бардак. А у меня, пока я хозяин в доме, порядок. Не пущу бесплатно! Да и где вы этого оборванца нашли?! Я и милицию позову! Пусть выяснят... Бесплатно - дела не будет!

- Так ведь обокрали, - уныло проговорил Валера, понимая, что Платону придётся уйти.

- Да что вы мне - обокрали да обокрали. Кого попало не обокрадывают!..

- Ах ты сволочь тухлая! - негромко возмутилась Павла, приблизив лицо к лицу дядь Шуры. - Нас же в твоём хозяйстве обчистили... А ты должен или не должен за сохранность вещей отвечать?.. Но мы на тебя в суд подавать не будем!.. А может, и по твоей наводке...

Валера был неприятно задет её привзвизгнувшими словами.

Речь Павлы была длинна, сбивчива и в общем-то совершенно лишена стройности и логики. Но логика, как известно, вполне хороша лишь в математике, а в построении обличительных фраз она и ни к чему! Главное - энергия и неповторимость интонации, тогда логические несуразности лихо перемалываются речью в пыль и задачка решается вдруг самым неожиданным образом!

Во время её выступления Валера с Изюмниковым стояли по бокам от дядь-Шуры и с предельной угрюмостью смотрели ему в лицо. Во всяком случае так ему в потёмках казалось.

Дядь-Шура и сам в глубине твёрдо знал о себе, что он тухлая сволочь. И теперь был совершенно уверен, что ему набьют морду - причём до крови: нос расквасят, губу разобьют - нарвался. Он прямо-таки ощущал как вокруг него сгущается напряжение, посверкивая искрами, которые вот-вот брызнут в его глазах. Всё похолодело в его груди. А по коже и поверхностным мышцам подло пошла дрожь, как по хляби болотной.

Речь Павлы произвела на него действие, какое обычно производит, к примеру, на собаку, удар палкой по хребту.

Дядь-Шура взвизгнул. И из него полился скулёж: - Город режимный... Не положено без прописки... Но мне на это начхать! Мне это "положено-неположено" - тьфу. Пускай ночует! Никто не узнает! Я ещё что хочу сказать. Ребята вы хорошие! Вижу, ужин у вас слаб, обокрали, денег мало, а мне новые жильцы бутылку поставили... За прописку! А вы-то и не ставили. А я вас и угощу. А воров, может, поймают: из милиции приходили, они засаду на пустырьке устроили... И матрас... Пошли... Пошли, говорю, со мной! - С наигранной суровостью (чтобы понятно было, что это наигранность) рыкнул он Платону.

Никто не предвидел такого преображения. И оттого потом все трое долго молчали.

Павла, ещё с дрожью в руках, позашивала прорехи в одежде Платона (тот сидел на кровати, прикрытый одеялом), пошла умываться и там в тёплой от солнца воде постирала ему штаны и рубаху. Умылись и мужчины. И все трое, посвежев и повеселев, уселись за тумбочку ужинать.

- Неприятно всё это, - хмыкнул Валера, разливая в пластмассовые стаканчики водку. - Может, зря от него бутылку взяли?

- Может, и зря, - ответила Павла. - Только я другое знаю: таких сволочей так учить и надо!

- Наверно, неприятности у вас будут, - предположил Платон и вылил в себя угощение и захрустел перцем.

- Три дня осталось, уж как-нибудь, - Павла закашлялась отводки. - Ничего...

Валера ласково похлопал ей ладонью по спине. Потом ему захотелось курить и он вышел в ночной двор. В саду под яблоней, в ветвях которой сверкала лампочка, за столом сидели новые постояльцы - два юнца и две пигалицы - свой приезд отмечали. Валера спросил сигарету, ему охотно протянули пачку. И он отправился на пустырёк - посидеть спокойно.

***

- Это, конечно, всё не случайно, - волнуясь, заговорил Платон, когда Древко вышел. - Я про нашу встречу...

- Почему? - Павла рассеянно пожёвывала перец, думая о Валере: какой он всё-таки рохля! Это не Андрон, тот бы уж дядь-Шуре сразу бы... Да и не стал бы дядь-Шура при Андроне наглеть.

- Когда я вас увидел около родника - я прямо оцепенел.

- Бывают и не такие встречи! - Павла вышла из задумчивости. - Я в Москву несколько раз ездила. Так на Арбате всё время кого-нибудь встречаю. Одноклассницу недавно встре...

- Послушай меня! - Платон торопился, боясь, что войдёт Валера. - Я про Андрона.

У Павлы кольнуло сердце и она, было привстав, обратно уселась в скрип кровати.

- У него была знакомая...

- У него много...

- Наталия... Наташа.

- Натаника?

- Ты знаешь?.. Он её называл Натаникой.

- Слышала.

- Так вот она была для меня...

- Кем?

- Всем. Да... И тут вдруг - Андрон... Я не знаю, кем он вам приходится...

Сволочью он мне приходится, подумала Павла. Но ответила неопределённо: - Да так...

А сердце вздрогнуло.

- Я был у неё. То есть я ушёл, он пришёл, я вернулся, под дверью стоял, слушал, что у них там...

- Было что-то?

- Я этого сразу не понял. И мы с ним подрались...

- Он это любит. Сочувствую...

- Смотрю, а он не дышит.

- Как не дышит?

- Нет, нет! Я теперь точно знаю - он жив остался. Но я бы хотел... Ты когда его видела?

- В день отъезда. Постой!.. Как это не дышит?!

- Он меня гантелей хотел... Я тоже... Потом гроза началась, свет выбило... Я сбежал из Черкасс... Но теперь я точно знаю - он жив!

- Откуда?!

- У него есть телефон? Не могла бы ты завтра позвонить?..

- Удостовериться, что жив?

- Да.

- Я сегодня звонила...

- Правда?..

- Правда. Но его дома не было. Теперь, пожалуйста, давай всё по порядку...

***

Валера в это время сидел среди ночи на картонке под цистерной, окружённый звёздами и боялся шевельнуться.

Сигарету он срочно задушил, пальцами вжав огонь в землю. За спиной он услышал шум веток; из оврага кто-то поднимался. И вот явился звук движения шагов и шёпот.

- ... всё чисто, только в "телевизоре" водку пьют, - вышёптывал, идя по тропке, Глухарь.

- Глянем потом.

- Может, зря дёргаемся? В натуре, надёжнее места нет!

- На хрен! Всё забираем. Если менты пустырь засветили...

Тихо ты!.. Засаду только сняли, а после завтрашнего - кто знает... Ну-ка, чиркни!

За цистерной зажглась спичка, справа от Древко на сухой траве возник свет. Валера сразу понял - ворьё. Вот бы их зацапать! Хотя бы одного. Он затаился. А сердце всё время норовило его выдать, грохотало.

Лопарёв запустил руку под цистерну и вытянул полиэтиленовый пакет. В нём был старый револьвер с одним патроном, три советских ордена и полтора десятка византийских монет. Револьвер ударился ручкой о металл, цистерна звякнула, загудела.

- Тихо!..

- Завтра шуму будет больше. Не гаси, давай покурим... И сделаем так. После всего я в машину садиться не стану, перескочу Нахимова и в толпе замру. А ты, как он сказал, ворота за мной на замок и в машину... А я и так уйду.

- Ладно, - Глухарь сплюнул. - Так, может, всё-таки и гранатомёт заберём?.. Ведь дорогой. Всё равно на машине...

- Дурак совсем? А если вас тормознут? Хичкок за это по ушам даст.

- Ладно...

Помолчали.

- Ты, Лапоть, знаешь... не по себе мне что-то.

- А ты как хотел! Это тебе не напёрсток.

- Знаю. Но на дне рождении, сказал, дети будут...

- Какая разница. Дети не дети... Работа есть работа. Закон жизни.

Взялись же! Да тебе и делов... Главное, что б Антип шуманул.

Давай-ка в "телевизор" глянем.

***

Древко терпеливо подслушал почти весь разговор, но в какой-то момент чуть не выдал себя, захлебнувшись внезапно наплывшим на него чужим сигаретным дымом. Теперь он видел как два подростка, осторожно ступая, прошли мимо него к светящемуся квадрату окна, к их с Павлой обиталищу.

- Видишь, водочка у них... Беседу беседуют...

- Бабки-то, значит, остались.

- С собой, наверно, носили.

- Мужик-то вроде другой?

- Вообще-то их трое было... Валера подошёл вплотную, прорычал, как сумел:

- Интересуемся?

Услышав чуть не над ухом из ночного мрака густой напряженный голос, подростки замерли. И вдруг, как по счёту, отпрыгнули от окна в стороны, при этом Лапоть выкрикнул непонятное: - "Рви, прикрою!" Валера метнулся за ними к цистерне, в темноту. За цистерной Лапоть резко развернулся, сложился пополам и шибанул Древко головой в низ живота.

Прикрыться Валера не успел, но в последнее мгновение всё-таки вздёрнул колено, угодил Лаптю в лицо. Тот завалился на спину и взвыл; заматерился. Валера попытался его ухватить, но Лапоть, отскальзывая по крошеву камешков и ракушек, в отчаянии махнул что есть силы пакетом как дубиной, высвободился. Валера ахнул от новой боли: прямо в темечко ему ударило что-то остроугольное и тяжёлое. По оврагу покатился треск веток и сучьев.

- Стре-стре-ляю! - героически проохал Валера вслед.

Закинув от боли затылок к лопаткам, присел на корточки. Одна ладонь легла на затылок, вторая оглаживала ушибленный живот.

- Кто тут?.. - из-за угла выявилось светлое пятно Павлы и стало приближаться на стон. - Валера, это ты?.. Я же вижу, ты.

- Вот дела... - Валера, переведя дух, встал, на миг приткнув лоб к её плечу. - Больно!

***

Павла выстригла волосы на темени, расправила сбитую кровящую кожу, обтёрла водкой и духами, закрепила ссадину лейкопластырем. Валера ей мешал, порываясь занавесить одеялом окно. Платон дорезал батон. Потом они допили водку, протрезвели и заварили чай. Минутное событие Валера излагал полчаса. Потом обсуждали полночи.

- Что-то они там замыслили, дикое что-то... Хотя... Наверняка подростковые фантазии. Да конечно! - стрельба из гранатомёта - кто им даст!..

- Но тебя-то чуть не пришибли...

- Да это ерунда... Хотя ничего себе, деточки!.. Прямо бандиты какие-то!..

Платон сидел в дуге койки, глядя на линолеум - на вмятины от каблуков и ножек кровати.

- Могут, кстати, ещё и вернуться, - проговорил он, проверяя действие своего опасения на слух.

- Да куда там! - уверенно отмахнулась Павла.

Валера видел, что Павла собирает свои вещи со спинок кроватей в сумку. Но не удивился, словно бы не заметил этого.

В Платоне распылилась опасливая мысль и он вспомнил, что у дочери Интрусова как раз завтра день рождения.

- Кажется, завтра, - задумался Платон. - У меня дни перепутались. Ведь мы сегодня с вами встретились? А у неё - я запомнил - семнадцатого. Он как раз на Нахимова и живёт...

- Кто?

- Интрусов.

- Интрусов?

- Интрусов.

- На Нахимова?..

По каким-то признакам сошлись - похоже, об Интрусове речь.

- В милицию звонить, вот что надо, - Павла при этом мельком глянула на Платона.

Отправились к дядь-Шуре. Павла тёкнула ноготком в стекло.

Тишина. Спит. Да уже и новые постояльцы угомонились - поздно. После скандала и победы над дядь-Шурой показалось неудобным его будить.

- Утром позвоним.

Ещё раз бросили кипятильник в банку, ещё раз заварили чай. Но пить не стали, завалились спать.

Проснулись в девять с минутами. И заспешили. Кинулись к дядь-Шуре - дверь на замке. Стали торопливо одеваться, поочерёдно выскакивая в туалет и к умывальнику. Одежда Платона высохла - но была до уродливости измята, а гладить некогда.

- Знаешь... - Павла торопливо причёсывалась. - Нам надо бы сегодня как-нибудь уехать... С отчимом моим несчастье... Платон рассказал.

Древко понял её, находясь ещё в русле ночной схватки, не услышав слов об отчиме.

- Сама решай... - Но вдруг дошло. - А что... случилось?

Ни Павле, ни Платону говорить не хотелось.

- Я потом расскажу, сейчас бы вот с этим разобраться...

- Разберёмся, позвоним из автомата...

- Билеты поменяем... - Павла забрасывала оставшиеся вещи в сумку. На Платона она смотреть не могла.

***

По дороге к причалу попались два телефонных автомата - один без трубки, у второго диск перекошен.

На причале стоял "Норд" - обрадовались, ждать не надо.

Народу набилось много. Платона увело куда-то. А Павла с Валерой держалась вместе. Рядом с ними на скамейке оказались средних лет - курортного вида - мужчина и женщина. Они разговаривали негромко, не обращая ни на кого внимания.

- Я как-то в Грузии был, - говорил мужчина, низко склонившись к женщине, сидящей напротив, - ещё перед их войной, в Тбилиси. Есть там храм - Сиони, кажется, поименован. Храм кафедральный, старый, но вот роспись, при реставрации, стали делать новую... Даже в каком-то авангардном стиле, с экспрессией южной... впрочем, кажется, не без влияния Эль Греко. Весь Храм внутри был в лесах. Но одна стена - западная - была уже расписана. Страшный Суд был готов. Фон светлый, грешники летят в бездну, черти их, падающих, хватают. Выражения лиц у людей разные, а у одного - человек тот увидел перед собой радостного чёрта - на лице было невероятное изумление. Он изумлён - что черти и ад существуют! На лице его прямо-таки был написан вопль изумления: неужели?! И даже любопытство лукавое, мол, не розыгрыш ли?.. Через миг, наверно, ужасом нальётся его лицо. Но запечатлено это изумление: неужели?!

Платон выскочил на пристани первым, побежал. Думал, дом Интрусова рядом, а оказалось - не близко. Валера с Павлой еле поспевали за ним, ухватив в две руки сумку.

На Нахимова движение было перекрыто. Гудела полукольцом толпа. Дыхание каждого было неслышено.

- Неужели?! - не поверил Валера.

- Может, просто авария? - предположила Павла.

Две машины "скорой помощи" - одна за одной - с воем - через толпу - продавливались к ним.

ХХХ__ЭПИЛО

ЧЕРЕЗ ГОД НА БРАТСКОМ

***

Вне счёта отмеченных дней, в августе, через полный год, Валера и Павла Древко заехали в Севастополь как бы для свадебного своего развлечения. Поселились они в облюбованных местах - близ Херсонеса. Сняли комнатку у молодой вдовы, как потом выяснилось, адвинтистки - набожной и тихой.

В минутах ходьбы было три пляжа на всякое настроение: простенький "Песочный" - для раннего быстрого купания, где на рассвете уныло бродили солдатики в сатиновых трусах и сгребали водоросли вилами в кучи; фешенебельный "Солнечный", не интересный им, и заповедный херсонессий, где обрывисто уходили в воду ноздреватые в водорослях камни, где каждый осколок посуды или мозаики слепливал их с людьми, некогда жившими здесь, стиравшими бельё, строившими храмы, пившими вино. Севастопольская пыль, попадая на веки, поселяет во все эпохи сразу, внушая особо трепетное отношение и к нынешней, ещё клокочущей.

Во всякую погоду они с утра купались, а после завтрака отправлялись бродяжить. Однажды их завело в Учкуевку. Они с ностальгией в сердце подошли к своему обиталищу. Дядь-Шура ремонтировал сеточный забор, вид имел прежний, замурзанный.

Он их почти сразу узнал. Поговорили несколько минут о ценах на жильё и распрощались. Путь их лежал на Братское.

Посмотрели на часы - и вдруг заспешили - вздумалось поспеть в храм ко второй обедне.

Около входа сидел нищий - длинноволосый, с неаккуратной бородой человек, взгляд его был погружён в "Молитвослов", он читал вслух; когда ему протягивали деньги, он переводил взгляд на подаяние, а потом на дающего, перекрещивал деньги и убирал их в карман.

После службы, когда молодые, приложившись ко кресту, вышли, настал обычный раскалённо знойный день. Они, по обыкновению, захотели переодеться полегче, отошли по аллее от храма в сторону и вновь увидели нищего. Тот стоял около свежей мраморной плиты.

- Слава Богу, не ушли, - проговорил человек. - Значит, помните, сегодня годовщина.

- Платон?! - сердечно обрадовался Валера, автоматически протягивая руку. - Мы сегодня тебя вспоминали.

- Думали, что с тобой? - подхватила Павла.

- Годовщина?.. А! - Вдруг сообразил Валера. - А тут что-то..? - Он кивнул на безымянный мрамор.

- Тут Лиза Интрусова и Элисса, жена его. Лизе голову оторвало. Взрывом. И Элиссы потом не стало... Рюрик на весь Крым войну устроил. И уехал куда-то. Человек двадцать, говорят, с ним... То ли в Новгород подался, то ли в Москву... А кто-то говорил, что он за границей... Расскажите про Андрона!

- Ты ни при чём, - с готовностью заговорила Павла... - Когда ты сбежал, он жив был... Он потом... Ты ни при чём. Он помер позже... Хлебной коркой, говорят, подавился... И такое, оказывается, бывает.

- Я так и знал! - Платон задрал голову к небу.

Из-под его мятой рубахи выпала на обросшую трогательными ракушками траву красная тетрадь и открылась на той записи, с которой был начат наш роман. Ракушки прозвонили печальными глухими колокольцами. В это же время из прожженной солнцем голубизны неба посыпались шарики воды, они были редки, каждая дождинка летела огоньком и была заметна ещё в дальней вышине; в каждой капле была заключена частица жизни солнца, и каждая летела им в глаза.

 

Каталог Православное Христианство.Ру Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru