Rambler's Top100
   Проза:  Святая ночь
Олег Слепынин  

Повесть

I

 

" - Тут не то, как у твоего брата в математике! Тут соображать быстро надо, как в боксе!!" - словом таким капитан когда-то встретил, умно, но без тепла, глядя в глаза. - "Вот и соображай!!!" - разговаривал с собой Артём, перемахивая сквозь оконную раму под куст во дворе, а после взрыва за спиной, заскакивая обратно в комнату. Разговора в себе, впрочем, он не сознавал, фразы проносились бесконтрольно и кажется не всегда имели повод для своего возникновения.

Реальность была такова, что какая-то крошечная часть его мозга занималась формированием полуслучайных фраз, а вторая - управляла послушным телом, живущим внутри кипящего времени, и управляла так умело, что пока и не зацепило ни разу; кровенящая ссадина на лбу - не в счёт. Оказавшись в комнате после взрыва, среди тротиловой гари и несущейся ураганом пыли, Артём перекатился по разбитому полу в коридор: сейчас вторая граната влетит: ствол видел. Стена была надёжной, он припал к ней, прохладной, лицом, стал ждать. Тут же и ахнуло, сдавило обручем голову, ударило по ушам. Теперь, пока дым не растянуло, эти в окна полезут. Он перебрался к обломкам двери. В оконном прямоугольнике, за плотной, как войлок, пылью, мелькнул человек. И в двух других окнах возникли фигуры, ввалились. Заскрежетало крошево стекла и штукатурки. Присев на корточки перешепнулись, наметились в три разные двери. Один рванулся к ближней, получилось - к двум первым пулям. И ещё два раза автомат судорожно дёрнулся в руках Артёма. А в его голове отчего-то промелькнул кусочек романса о хризантемах в саду - словно б в радио на неустойчивой волне.

- Извеков!- разнеслось сверху, сквозь пролёт лестничного марша. - Ты живой?!

- В норме! - ответил он охотно. - А вы - как там?!

- И мы... - движение лёгких кроссовок капитана приближалось сверху. - Только Ероше ухо прострелили...

 

С тех пор, как Ероша, запыхавшись чистым дыханием, после разведки быстрой, доложил капитану: "У ручья засада, не прошибить!" Артём, оказывается, только и мечтал, чтобы услышать это: "Ты - живой?" Тогда, минут двадцать назад, Ероша отдул в сторону из груди горячий воздух: "Командуй, капитан!" Капитан внимательно смотрел сквозь него, сосредотачиваясь, и без замедления выговорил несколько неспешных, почти бессвязных слов. Звуки были похожи на эти: "Детсад был... где-то на горке... По одному - зря... Не отставай..." Но и Артём и Ероша отлично его поняли: и самое невразумительное тут прозрачно: притёрлись за общие ночи и дни, а для случайного человека можно б и словарь составить. Но случайных людей нет в разведроте и к словам командира комментарий не нужен. Заскользили понеслись, полетели. Первым капитан, он почти незрим среди зелени, ветви словно сквозь него проносятся. Следом Ероша - перед Артёмом колышется его могучая фигура - одни запястья толщиной как бутылки шампанского, кулаками он умеет кирпичи крошить. На мощной спине тяжёлый пулемёт - что садовая лопатка, не тяготит совсем, недавняя добыча Ероши. Артём - замыкающий. Трое человек бегут, скользят полусогнувшись, не выступая из зарослей, из зелени-зелёнки, поднимаются в горку, в логово вражье, к виднеющемуся под весенним хаки посёлочку. А на хаки есть немного и сажи, пятна чёрные средь зелени - крыши сгоревшие.

 

Теперь капитан мельком глянул на размётанные взрывом детские кроватки, на троих простреленных, лежащих в натёкшей крови, сплюнул, закашлялся: "Лоб сейчас тебе перевяжу, льёт..." Кашель собственный ему был неприятен. Он с энергией, насильно прокашлялся, аж на миг подогнув колени, бодро хмыкнул и с отменной осторожностью перевязал Артёму голову, приладив и расправив сбитую кожу, повернув Артёма так, как удобно; у того перед глазами оказался один из троих - в нелепейшей позе - с заломленной за голову рукой и сиреневым лицом, в позе врубелевского демона. И этот, как тот, Артёму казалось, распадается на цветовые куски... Молчали. Не о том же говорить, что теперь действительно так круто зажали, что, пожалуй, они последний в своей жизни закат видят. Обморочно шептаться в бою - смерть. Из детсада не вырваться, а сдаваться - похуже смерти, страшнее. Так что пока и обсуждать нечего.

- Отцвели-ии... уж давно... хризанте-эмы в саду, - пропел капитан.

Артём намерился сказать, что и у него в голове почему-то эти же слова. Но он понял, как ответит капитан, - мол, у дураков и мысли... Смолчал.

На втором этаже ударил взрыв, с потолка запылило и - со скрежетом отрывающихся гвоздей - чуть им ни на головы (они шарахнулись) рухнул пласт штукатурки.

- Эх, Ероша... - кроссовки заскрипели, осторожно вознося. - Сейчас стемнеет...

- Стемнеет - тогда да... - Артём скороговоркой одобрил надежду капитана. И гаркнул вдогон: - Что там Ероша?!!

Ответа не услышал. Пуля свистнула близко, Артём повалился. Бес, выбивая копытцами чечётку, дырявя штукатурку, пролетел по стене и потолку. И вновь, и вновь отвлечённое и насущное, перемешиваясь, кисейной занавесью укрывая от него страх, поплыло цветными туманами.

Проносились слова, возникали-исчезали люди, ситуации сменяли одна другую, и всё это было шлейфом подлинного и имело связь с кипящим вокруг днём самую хрупкую: голову его, обмотанную в кольцо хлопковым бинтом. Голова же его при этом работала с невероятной точностью. Артём вовремя падал, переползал, ставил на растяжку гранату, затаивался, выглядывал в окно, один раз даже выскакивал из него во двор, стрелял, перезаряжал, стрелял и стрелял, и всё это время где-то, как бы и не в нём, плыло... Среди прочего как-то: тут главное вовремя совершать, не раньше, не позже, и высовываться, и не высовываться, чтоб каждый удар - для них чёрный сюрприз, а всякое безобидное - неприятная неожиданность, чтоб неуверенность угнездилась... иначе процокает нечисть копытцами по черепу, - для чего-то с научением (в какой-то малоподходящий по ситуации момент) обращался Артём к кому-то в будущем, переживая миг своих хмельных излияний. - И будешь ты такой умный с проломом в башке, а они такие тёмные останутся победителями тебя, одолетелями. Есть слово "одолетель"? Одолетель, отражатель... Жарко наверху. Помоги, Господи! Держись, разведка, мы отражатели. Такова суть. Снаружи - одолетели (другое дело - одолеют ли). Нечисть прёт, отражай, Извеков, не дреми. Я и стараюсь, отражаю! Другое дело - отражу ли. Это зеркало гораздо... Хотя чем я не зеркало? При разговорах могу перевоплотиться в собеседника, непроизвольно перенимая интонации, аж вздрагивают ошеломлённо. С полудауном Костей, который, как Муссолини, выпячивает губу и хвастает, что выкуривает за день целую пачку, и моё лицо делается надменным, глаза совеют, и мне тоже хочется чем-нибудь перед ним козырнуть, показать, что и я не лыком шит... Зато... зато, говоря с отцом Александром, глаза мои наполняются как будто светящимся сиянием его глаз, и дух становится смиренен и высок... Подлаживания-перевоплощения самольстиво я разъясняю даром художника, который погружает меня в самою суть всякого, с кем соприкасаюсь, чтобы запомнить это главное изнутри - с теплотой, чтобы отложилось оно во мне - с теплотой! - до нужного часа. Или - вру? Вот пуля - проникает. Цокнет - и не видать тебе ни красок, Извеков, ни брата, ни женщин, которые, кстати, обожают зеркала, и тебя именно в этом качестве; обманываясь, они сходят с ума от своей отражённой (преподнесённой тобою в наиприятнейшем виде) улыбки. Приближаясь - восхищаются собой, умиляются и радостно припадают, волнуясь, приоткрыв губы горячие и проникающие, как этот осколок... Господи, помилуй! Приложился бы к бинту - не видать тебе ни холстов, ни брата... Господи, помилуй брата моего Максима! Ведь случается - близнецы в один день помирают. Да что там - случается... Воевали же здесь Пётр и Павел, футболисты заядлые, флаг динамовский где надо-не надо вывешивали. Царствие им небесное! Получилось - на смену прибыл. Отражением надломленным. А надлом в том, что он здесь один, без брата. Тот, слава Богу, не по военной части. В тихом мирном городе остался, "пока ещё мирном и тихом", - прибавлял Артём беззвучно, в глубине своей. Господи, помилуй нас грешных!

Артём, не разбирая что под ногами, опустился на колени, отстранив автомат, прикрыл глаза и, перекрестясь широко, стал читать короткие молитвы. Но молитвы его не смогли вытеснить из сердца пространство боя: проскользнуло соображение: ушла последняя граната - нужно б разжиться, насторожил и непонятный хруст под окном... И вдруг его пронзило, что сегодня (дни в рейде спутались), что сегодня - Великая Суббота! Пасха приближается! Святая ночь сегодня! Торжество торжеств... Максим наверняка в церковь собирается.

- Максим, молись крепко о нас!..

 

II

 

Все воскресенья Великого Поста Максим бывал в церкви. А на Страстной неделе служб почти и вовсе не пропускал. Теперь, преисполненный предощущением Праздника, он сидел на узкой скамейке внутри храмовой ограды и поглядывал по сторонам. Лёгким роем собрались сумерки над отворённой дверью церкви, из которой - за людскими силуэтами - поблёскивали жёлтые огоньки; сумерки отчётливо серели и у освещённых фонарём распахнутых ворот ограды. Там, в праздничноцветье входящих, несколько женщин продавали из охапок свечи. Деньги вбирали небольшие ящики, тоже принаряженные, оклеенные по углам резной фольгой, выставленные на табуретки у столбов ворот. До начала оставалось ещё побольше часа, а народу подошло уже много. Прошлой ночью, на службе Великой Субботы, Владыка оповестил, что в нынешний Праздник ожидается необыкновенное скопление и хорошо бы верующим собраться пораньше: ворота придётся затворить в одиннадцать, чтоб не допустилось особых безобразий.

То тут, то там на глаза попадались привычные лица. Многие с мягкими улыбками негромко здоровались друг с другом. Приятно было так сидеть, среди незнакомых людей, но близких. Чистый воздух - с примесью тонких ароматов расцветающей весны - блуждал по городу, заворачивал и сюда, к церковке уцелевшей, отразившей все набеги, взлетал на колоколенку - под новый серебристый купол-луковку, трогал верёвки колоколов, радостно узнавая подзабытое удовольствие - качнуть колокольчик и понести с собой над церковным двором звон его лёгкий...

Весь день не оставляла мысль о брате. Всегдашняя молитва о нём звучала глуше, сжимая сердце. Случайно вспоминалось многое. Но никак не получалось вспомнить то, о чём они говорили год назад. Казалось очень важным вспомнить - что говорил брат. Лишь своё воодушевление помнилось.

 

Год назад очень поздним вечером Страстной Субботы они с Артёмом шли в церковь. Город уже окунулся в черноту и вывернулся пред ними неуютными, неряшливо освещёнными улицами, почти безлюдными, перепуганными. Только кое-где на перекрёстках, около сверкающих киосков, шумно толклись пьяные люди, хохочущие, празднующие что-то. Сам Максим был настроен высоко, звёзду заметил, и говорил о высоком. А брат слушал улыбчиво. Вот это своё воодушевление, возможное только при Артёме, и запомнилось. Он чувствовал тогда глубоко, ночь умиляла чуть не до слёз. "Какая страшная ночь! - говорил он.

- Спаситель снят с креста, уложен во гроб. И камень надвинут. Все ангелы сейчас, всё священство, весь люд, всё стекается воздушными и земными тропами - и каждый слезинка - к Нему. И вот мы с тобой, а вон ещё человек... Так влага собирается в ложбины по капле, когда солнце погасло, чтобы ночь провести вместе. А Солнце взойдёт - всё воспарит!.." Брат приобнял: "Учёный - а как поэт, но логика выдаёт кибернетика..."

Чем ближе они подходили к церкви, тем чаще из улочек и переулков - с разных сторон - под свет фонарей в попутчики им выходили люди. В тот час ночной все шли к одной двери.

 

Теперь он думал о брате с сердечной болью. Так там опасно! И что самое обидное - по своей ведь воле. А война, как ни объясняй, всё одно - убийство. Что уж страшнее! И об этом говорил Артёму год назад, отговаривая от новой командировки... Всё в его жизни могло быть иначе.

Кроме пристрастия к боевым искусствам и акробатике (до какого-то времени на секции вместе ходили) жила в брате удивительная способность к рисованию. Склонность эта вроде б уже и одолела прочие. Но вдруг с предпоследнего курса института брат напросился в армию и вот уже пять лет от неё отстать не может: войны вскипают повсюду; а художественный он так и не окончил. Артём считал (после гибели родителей, а они погибли "на заре перестройки", когда проклюнулось над Русью чернобыльское солнце), что пока ещё время мягкое и можно самому выбрать линию фронта. Апокалиптические предчувствия зародились в нём. Союз трещал, Союз разваливался. Артём, как и многие всегда, следил с бескорыстным интересом за событиями в политике, с азартом или болью пропуская их через сердце. В какой-то момент ему стало казаться, что началась новая всемирная война против его Руси, против их Руси. Он ощущал себя во взорванном мире, внутри взрыва, когда время вокруг кипит осколками... Диптих был у него: "Котёл Войны" и "Ковчег", написанные с лихим талантом молодости, но и с намерением вникнуть в суть времени. Холст - обширный квадрат. Над огнём - прокопченный котёл, парящая и булькающая поверхность которого, искажённая дымкой, напоминала карту одной шестой Земли; под дном горели леса, чадили болота, а где-то в дыму угадывались некие, таскающие издалёка брёвна к огню. Им на головы, через измятый край котла, обрушивалась, невидимая им, кипящая пена; чуть в стороне, на лесной полянке ещё не тронутой огнём, среди пёстрых цветов и крупных стрекоз, в кресле сидел человек, аплодировал, а один из пузырей в котле, переливался, мелко отражая его лицо... Артёма работа не устроила: перегружена.

И он её записал. "Котёл" исчез. Поверх него возник "Ковчег". Большой рельефный корабль напоминал ту же шестую часть; вокруг распростёрлось - всё в мелких кочках - смрадное болото; с обветшавшего ковчега отваливались украшения, лопались доски обшивки, падали какие-то колонны, рвались, искря, провода и праздничные гирлянды, а под мишурой уже угадывался невероятной красоты и строгости фрегат, у которого на огромном парусе - Нерукотворный Спас; ветер слегка тронул край полотна, вызолоченный солнцем, шевельнулось волной полотно. Взлетает, что ли, корабль?

Артём написал эти две картины, оставил холст случайной женщине, кисточки помыл и отправился в армию, с целью попасть на войну. "Или стану там художником, - он прощался с братом и той женщиной, - или загнусь. А здесь наверняка не стану, а при этом ещё и уцелею... Видишь, как у меня - больше чувства и мысли, чем искусства. Ну, куда это!" Его отговаривали, он отшучивался. Мол, художник раньше в Италию ехал, на худой конец в тракторную бригаду - ума-разума набираться. Теперь война - и ничем не хуже: не уступает по корневой своей сути, если понимать её, войну, не как частный нетипичный случай жизни. Что Италия, что война - всё едино. Если суждено - то и во Флоренции пулю получишь. А в тракторной бригаде - стамеску в живот...

После первых двух войн мысль о линии фронта в нём заострилась: всё единая линия фронта; где православный - там и рубеж Руси, там и рубеж Православия; где рубеж - там должно быть ему охранение, чтоб молитве и спасению помех меньше; для того и штыки нужны, человек с ружьём, точнее - с АКМ, а лучше б, по правде - шахта с баллистической ракетой... Оборзели бусурмане. Но и вражду сеют меж нами, стравливают... Помириться бы.

Из армии и со второй своей войны Артём вернулся по фальшивому иностранному паспорту, в югославском костюме и с нательным крестом под прожжённой тельняшкой. Максим поразился одному обстоятельству: как раз в это же время он сам, оканчивая в аспирантуру, стал захаживать в церковь и носить крест. Получилось: три года жили в разных мирах - итог един: крест на груди; занимаясь непохожим, жили - по сути - зеркально.

Тогда, при встрече о вере они не говорили. И в церковь, кажется, нескоро вместе пошли... Как человек приходит к вере? Артём позже - нехотя и туманно - приоткрыл своё. Выходило - военная судьба так его провернула - в безнадёжный миг молитва сама в нём зазвучала без всякого научительства, по ней и свершилось; вера обрелась, как бы она дарована была.

В себе Максим пытался проследить и систематизировать, собрать всё, что перетёрло в нём атеистическое, впрессованное робко родителями, надменно школой и равнодушно университетом. И то (по пунктам, аналитически, - прочитанное, осознанное, прочувствованное), что самоорганизовало его, развернуло и вынесло к истине. В сферу его математических интересов входила и синергетика. Он даже план исследований прикинул. Но отставил это. Возможно, на будущее. О себе же он точно знал, что в нём всегда жило ощущение направляемости своей судьбы, охраняемости и даже опекаемости, когда верны бывали его шаги. А просвещённый его взор открывал ему чудную изысканность мироустройства, случайное возникновение которого представлялась совершенно невероятным.

Потом уже и в церковь вместе ходили. Но ещё какое-то время заминались в церкви друг при друге креститься и на колени вставать.

Вот и год назад... О чём же говорил брат? А ведь говорил! Причём неслыханное что-то. Парадоксами изъяснялся. Что-то вроде: "Мы много говорим, но мало разговариваем..." Как не устойчива в сознании чужая мысль! У каждого своя есть, основная, сквозь которую, как через продушину в стекле, и предстаёт мир. Господи, помилуй брата близнеца моего Артёма-воина! Не до Поста ему там. Хоть бы не голодал!..

И вдруг сковало стыдом, вспомнил дотошно, что в Страстной Четверг, после Соборования и Причастия, похвастал перед случайным знакомым, заезжим молодым профессором, совсем неизвестно как относящимся к христианству, тем, что выдержал весь пост, прожил без еды сытой и "прочих сладостей". Так гадковато и выразился: "прочих сладостей".

Стемнело; месяц, выйдя из-под креста, завис в стороне между деревьями. Народу прибыло. Кто-то возмущался на улице, что-то доказывал. Оказывается, ворота уже заперли. Максим торопливо прошёл в храм.

 

III

 

По серьёзному, почти каменному лицу Ерошы, лицу грубому и жёсткому, без затей, можно понять - на шутки такой человек никак не способен; и при этом ошибиться. Потому что надо бы увидеть лицо Ероши, когда оно вдруг, без очевидной причины, становится озабоченным, отражая внутреннюю склонность к деятельному участию в жизни. Вот тогда бы и можно догадаться, что у него есть своё понятие о шутках и юморе. Правда не всем его шутки по нутру, кого-то и коробят, диковатыми кажутся. Да что поделать - на вкус и цвет!.. Оказался он молчаливым, но активным придумщиком развлекательных армейских штук. Вот и теперь постарался: наткнулся в какой-то подсобке на тяжёлое - из плюша - с массивном древком красное знамя,- не поленился, прикрутил его верёвками к металлической стойке-вешалке и собрался было выставить это сооружение через слуховое окно, да капитан велел повременить.

Самодеятельность подчинённых капитан оценивал как стихию, которой противиться невозможно, но которую следует использовать в нуждах войны, как используют для отопления дома - через электростанцию - наводнение; он воспринимал самодеятельность как созидающую силу. Капитан ощутил: эти новое придумали - пальба чуть поутихла. Тут же и подтвердилось - у виска шлёпнуло, снайпера где-то посадили, лопуха, пристреливается. Хорошо, не пушку приволокли. Да и нет у них пушки. А миномёт, пожалуй, скоро припрут. Капитан каким-то своим способом высчитал, где засел стрелок. Близко, можно достать. Под снайпером теперь совсем дело дрянь. Коротко обсудив, решили: Ероша выставляет сооружение на крышу; Артём со двора отвлекает; капитан - несётся в наглую через зелень к забору, чтобы попасть в тот дом, что за каштаном особнячком, - и там, в глубине угловой комнаты, давит поганца. Артём, прощаясь, запоминая, вобрал его в себя - вид у капитана жутковат: одни глаза его мёртво-зелёные могут остановить сердце. Не позавидовать стрелку, коль оплошает. оплошает.

Ветер волной распустил знамя. Ероша, светясь вангоговской перевязкой, выставил полотнище и свистнул во всю мощь обширных лёгких, аж кожа на губе в кровь лопнула; Артём проделал молниеносную, какую-то дикую для наблюдателя пробежечку, стреляя по-циркачески с двух рук - от окна, по двору - сиганув через кораблик, через ракету - к взорванной двери детсада. Всё стволы из-за деревьев, из-за павильончика и забора заполошно дёрнулись, заработали, ударили по флагу. А следом и по Артёму, но с благодатным опозданием: Артём уже исчез за булыжной стеной, пропал в дальних комнатах детского сада. сада.

Капитан теми мгновениями, как в слаломе, добрался, куда наметил. И теперь, пока пули рвали золотой герб, он, не обтерев ни тесака, ни рук, взялся разглядывать сереющую местность через снайперский прицел; упрощал ситуацию.

 

Стало быстро темнеть и в какое-то неуловимое мгновение осозналось - ночь обступила: чернота, замутив собой ложбины и заросли горы, протекла вниз, плотно затопила долину; пространство освободилось от всего временного, а звёзды открылись; луна в облаках мелькнула.

Детский сад - место хорошее, стены надёжные, но пора бы, как Ероша говорит, рвать и отсюда когти... Не даётся его портрет, не даётся... Не то что капитана. Тот прозрачен - герой, лик войны. А у Ероши возникает иногда на лице... Не слишком ли я ловко умею воевать, чтобы открыться хорошим художником? Да не просто хорошим (параллельно этой мысли шло: если б не научился - хлопнули б давно или от менингита в первый бы год загнулся)... лавры Верещагина привлекают, но лишь той листвой, которая благоухает мировой славой; сюжеты же военные почти не занимают; сюжет - дым, пустяк, ничто - если в нём не мерцает универсально-сквозной символ, если он не ключ к двери в запредельное. А оно открывается хоть в дебрях войны, хоть на курорте под пальмой... Но вот когда взгляд вместе с кисточкой проникает в это самое запредельное - искусство и рождается... Хотя эта мысль, возможно, лишь краешек большей мысли, которая может и откроется через год или два, Господи, помилуй!..

Микротолчком - от стороннего движения оборвалось волоконце певучей мысли и тупая пустота парализовала в нём жизнь, накрыла чернотой. Внешне это проявилось так: он излишне нервно, даже вдруг с ненавистью гаркнул на Ерошу, когда показалось - тот замешкался. Ероша не расслышал. И ладно. Это не к нему злоба, к себе: мысль не удержал. По правде, каждый за каждого готов здесь оставить жизнь. Это он знал о себе, это он знал о Ероше, таскающем вражье ухо как талисман, это он знал о капитане, мечтающем о большом походе. Скрытая нацеленность лечь за други своя - это одно из выражений лика войны - для Артёма самое чудное, прекрасное её выражение, которое, собственно, и оправдывает все прочие. Если война как наказание Господне вообще нуждается в оправдании. Навалилась усталость. Схлынула. Изощрённее стали движения.

 

IV

 

Праздничная служба шла своим чередом. Наступала полночь. Ударил один колокол и тут же забились, заговорили другие колокола и колокольчики, зазвенели переливами, внахлёст, потрясая душу - благовест понёсся от храма, окружённого двумя кольцами горящих свечек, полетел, поплыл над тёмным городом, расстилаясь над всей землёй. Из церкви, наклоняя, выносили хоругви. Епископ С. в дивных бело-сребристых расшитых одеяниях в окружении священства двинулся через раздвигаемый проход вслед за певчими с клироса; хористы, замешкавшись, торопливо спускались по лесенке в притвор, догоняли, мешаясь с выходящим народом. Начался Крестный ход. Благовест перешёл в восторженный трезвон.

Максиму на Пасху всегда припоминался знаменитый - в среде интеллигенции - рассказ "Пасхальный крестный ход". Казалось, за годы с описанного хода, за полные тридцать лет не многое переменилось. Это ощущение крепилось теснотой двора и спешкой хода и раздражением от толкотни. Но в отличие от тех людей - развязных, от той обстановочки - с манерами воровского гульбища, здесь храм окружали лица приобщающиеся - словно б в головокружительном прыжке летели люди над зубьями пропасти, через разбитые судьбы нескольких поколений, в сегодняшнюю день. Трепетность присутствовала в лицах.

Люди густо, но как-то вразброд, рыхло стояли вдоль желтоватых стен, с двух сторон обрамляя Ход, кто со свечами горящими, кто с погасшими; где-то спичка вспыхнула - ладони на миг стали розовой лампадкой. Извеков вздрогнул: чей-то незнакомый взгляд прилип ненавидяще. Максим оглянулся, пытаясь всмотреться в лицо, но оно растворилось среди десятка лиц за оградой. Злобный взгляд подействовал неприятно. Максим мысленно перекрестился. И ещё раз оглянулся - за решётчатым забором, на один из зубцов которого вывешен радиоусилитель, за гирляндой милицейских кокард, толпятся на тротуаре люди, и дальше - всюду - и на самой улице и на газонах; где угадываются тенями во мраке, где выщипнуты из мрака светом фонарей.

Как бы хорошо было, если бы здесь был Артём!.. "Бы-бы-бы" - пузыри беспомощные, почти ропот. Показалось, что именно в это мгновение вдруг вспомнилось то, ч т о говорил брат год назад. Мгновенно предстало и исчезло.

Артём говорил о своей новой командировке, о новой войне, оправдывая и себя и эту войну.

"Мы много говорим, но мало разговариваем. Говорение - это как бы нарост зелёного мха на окне, а разговор - открытие сокровенного в душе, как прорезь во мху на стекле для света. Я хочу, чтобы ты меня понимал, я себя тебе объяснить хочу. Ведь не людьми начинаются, не людьми войны и прекращаются. Так как - Бич Божий! Его бы целовать... да губы вырвет. Ты знаешь, там всё не так, совсем другие измерения... А спасение души, я знаю, возможно и в яме войны, и может, поскорее, чем в монастыре, тем паче в миру, тем более теперь... И где сейчас, средь руин - хоть явных на войне, хоть незримых в мирном городе этом, - человек сердечно перекрестится, там и Храм, там и Святая Русь-Родина, крайний её рубеж...

Во время крестного хода Максима оттеснили. Свеча его погасла. Он отстал. Его затёрли. А в притвор попал, когда владыка уже трижды провозгласил: "Христос Воскресе!" И трижды в ответ вознеслось радостное: "Воистину Воскресе!" Губы Максима вышёптыали в толчее со всеми в лад: "Воистину Воскресе!" А сам он, теснимый, пробирался, чтоб и слышать и видеть.

Над иконостасом уже горели электрические лампочки, иллюминируя два счастливых слова; храм сверкал огнями, горением всего электричества, всех сотен свечей, золотом и живыми красками. С клиросов и хора лилось ликование: "Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав..." Всё здесь дышало радостью, преображало после толчеи двора.

 

V

 

С грохотом, в несколько прыжков Ероша выпихнулся с лестницы на первый этаж: - Горим!!

Артём услышал через лестничный марш злобное дыхание пожара. Но огонь ещё не показался, тьму только месяц тревожил, мрачный, заоблачный.

Ероша зачем-то волок за собой дымящееся - с отстреленным древком и вырванной серёдкой - знамя.

- Капитан не вернулся, - Артём поворачивал и так и эдак часы, пытаясь разобраться в цифрах: золотинки циферблата и стрелок отсвечивали, сливались. Наконец он изловчился. Оказалось, прошло всего пятьдесят две минуты с тех пор как Ероша наткнулся на засаду у ручья и они побежали к этому дому.

- Что же капитан?!! - в вопросе Ероши клокотала энергия урагана. Он скатывал знамя в жгут, примериваясь подпоясаться им.

Капитан словно почувствовал что его вспоминают - тут же отозвался прерывистыми - с точными паузами - выстрелами, как только им известно. Ероша с Арёмом словно б телеграмму средь хаоса обстрела получили: к себе зовёт капитан.

- А где ж его искать?..

- Кому надо - найдёт.

- Погнали, Ероша, чтоб пламя не выдало.

- Да-да-да... погнали наши городских! - о чём-то своём пробормотал Ероша. - Шею б в потёмках не свернуть...

Не уславливаясь, без стрельбы, они выбрались в опасную ночь из самой разрушенной части детсада и направились в тихую сторону, противоположную той, куда ушёл капитан. Пробирались тенью, но казалось, - лохмы огня придумали развлечение: то как будто совсем пляшущий свет накатит, поддавшись ветру, то в сторону вдруг отвалит...

Капитан для их прохода старательно поработал, помех не случилось. Он освистнул их из пролома ограды, провёл через редкие деревья в какой-то дом.

- Отдых пять минуты и рвём, как ты говоришь, когти.

Ероша пробормотал себе под нос: "Отдыхают люди в Гаграх, а падлота в камышах", и отправился обследовать дом. Где-то ухнул разрыв мины. Артём обессилено присел под стену - привалился и сполз на пол.

- Тут, кстати, цирк, - капитан изогнулся у окна.

Конечно, забавно бы глянуть со стороны, как нехристи штурмуют горящий детсад. Но оставила способность двигаться. Не мог и шевельнуться, раздавила скопившаяся усталость, тело болело от ушибов и ссадин, тело чесалось. Он не помнил, когда последний раз мылся, когда вволю спал, когда пил, когда ел. Перед глазами зависла его рука - широкое запястье. Отдалённый свет пожара пронизывал светлые волоски, - крупные перед глазами, - насквозь каждый волосок. Они представлялись свечами, изогнутыми жаром, в окружении праздничного золота храма. Артём запоминал оттенки и чёрты фигуры капитана в слабом просвете окна. Ему грезился в картинке какой-то универсальный символ, в который хорошо бы неспеша всмотреться. При этом он понимал, что это его запоминание - усилие пустое и ненужное. Игра в прятки со смертью. Что основное сейчас - выжить. А чтобы выжить - надо выбраться из дома. Да ведь выбраться-то и нельзя! Снаружи за каждым кустом ствол ждёт.

Он знал это опасное чувство, когда возникает на войне страстное, паническое желание "выжить". Тогда всё вокруг начинает казаться абсурдным, невероятным, чужим и ненужным, и тогда боец - труп, выпал из логики войны. И он уже двухсотый, если мясо соберут. Гнать это животное из себя! подавить! успокоить шкуру дрожащую!..

- Капитан, я тут граник нашёл...- Ероша вывалился из боковой двери с гранатомётом. - И ещё хренация: в гараже мотоцикл с коляской и "мерс" двухсотый. Давай жахнем им в жопу - и на колёса!

- Жахнем, Ероша... но позже... Тут, Ероша, вот какой расклад... - капитан обессиленно опустился на пол рядом с Артёмом. - Курить охота... Ты, Ероша, не куришь, глянь пока, что там за мотоцикл. А "двухсотый" - не греет, - капитан жадно втянул дым...

Через пять минут Артём отвёл от омертвевшего своего лица руку; пальцами, сильно вминая, помассировал прикрытые веки: взбодрился искусственно. Вскочил рывком.

- С Богом. Командуй, капитан.

 

VI

 

Максим остановился там, куда его завернуло людским потоком. Тесно, но как хорошо! Хор над головами - то ли близко где-то, то ли в поднебесье; справа - окно высокое, аркой, верхние ставни откинуты в ночь, воздух бодрящий весенний касается лица, проникает через ворот под белую рубашку. Так бы и стоять. Храм наполнялся ароматами пасхального ладана, облаками струящимися; благоухал. Какое-то очень короткое время Максиму хотелось поднять голову, оглянуться на поющих, но он удержал себя, чтобы лишним движением не нарушить радость в себе, и, продолжая слышать небесное пение, позабыл о хоре. Возвышенное состояние длилось недолго, столько же, сколько царил в храме объединяющий предстоящих сосредоточенный лад Пасхальной Заутрени.

Но вот появился некто в дверях - и, выполняя своё намерение пробиться к ближнему киоту, двинулся - плечо тараном; в приподнятых над головами руках - горящие толстые свечи, по три меж растопыренных пальцев. Он перемещался толчками, толчками, раздвигая спины, проминая себе путь. Качнулись от него волны тихие...

Главное не смотреть, внимания не обращать. Господи, кротость пошли! Это началось. Оно и кончится. Может через час, может через два, но ведь иссякнут туристы (почти неслышное в себе слово), пусть лезут, пусть толкают. Основное б осталось. Но основное - радость - как-то вдруг ускользнула.

В конце утрени пропели: "Друг друга обнимем... ненавидящим нас простим..." Начались Часы. А следом Литургия. Максим повторял, сосредотачиваясь на службе: "Господи, помилуй"; молился о себе и брате, о близких, о родителях и предках своих, глаза прикрыв. Но вот опять толкнули, грубый шум возник вблизи, и он решил, что нужно встать поудобней. Осторожно, насколько мог, отступил, и ещё немного подался вбок. Там он покосился через плечо: голубая стена с несколькими иконами оказалась вблизи. Под ней - на скамье - в неудобных позах сидели несколько старушек и белобородый старик-инвалид с блаженным лицом; всюду стояли корзинки с куличами и яйцами, кошёлки и сумки, а один полиэтиленовый пакет, медленно накренясь, коснулся задников его туфель. Ну ничего, тут спокойней.

Похоже, время от времени через оцепление и ограду в храм проникали люди с улицы. Они вбивались в предстоящих, врезались. Ими ещё двигала энергия паники от возможности не попасть сюда, к празднику, к цели, которая почему-то вдруг пред ними возникла. Вот влетела молодая нетрезвая пара, лица засалены, нечисты. Она, громко извиняясь, принялась продираться вперёд, а он, надменно поглядывая по сторонам, её подпихивал, при этом несколько раз оглядывался на хор, невидимый Максиму, и замирал с приоткрытым ртом, забывая о подруге. Кто-то на них шикнул - и они завязли в густоте народа, стали незаметны, растворились. Тут же из притвора возник совсем лысый моложавый человек с лицом безсуетным и значительным - вошёл просто, плечом и локтями не двигал: расщелину для прохода ему прокладывал накаченный паренёк, улыбающийся саблезубо-профессионально. Лысый подошёл к иконе Николая Угодника, поставил свечи и обратно зашагал - волны в обе стороны побежали. Ещё не исчез он, как пятнистой чёрно-коричневой змеёй заскользнуло человек восемь в чёрных и - почему-то аккуратно через одного - коричневых куртках; змея, плавно изогнувшись, направились к амвону, но пробивной силы ей не хватило и она, предельно растянувшись, замерла. Ребята в кожаных куртках простодушно завертели головами, дивясь золоту и резьбе, яркому свету, иконам, росписям, священникам; хор над головами поразил их больше прочего, таращились; хористки, верно, нарядны, платья праздничные, лица светлые... С улицы донёсся свист, змея напряглась и стала выволакиваться хвостом в двери.

Максиму плохо давалось смирение. Он уже с закипанием крови, исподлобья смотрел, как втолклись в церковь две яркогубых девицы. Они сдавленно похохатывали, что-то страстно обсуждая на ухо меж собою; обе без платков, юбчонки миниатюрно коротки, а из под юбок - лосины - по-похабному - выпукло - в облипку; у одной искристые светло-зелёные, у второй - золотые. Прыснули они, глянув в глаза друг другу, и загляделись друг на друга в хохоте. Умницы! И дела нет ни до чего вокруг. Старушки что-то осуждающее проскрипели. Неожиданно для себя и Максим высказался, не сдержался: старушек смущаете, без платков сюда не входят... В золоте потупилась, а вторая явно собралась что-то весёлое бросить. Но от двери их окликнул сочный бас и они живо подались на зов.

Службы Максим уже не слышал, собственное раздражение словно б кипятком окатило праздник в нём; съёжился праздник. Хорошо бы на воздух... Хорошо, да неловко, как эти, толкаться... Эти?... А ведь вспомни - ты! вспомни, позорник! - и сердце сжалось, - не случалось ли и тебе шустроглазым туристом захаживать в храмы, таращиться безумными глазками по сторонам, мня себя ценителем?! А не было такого: ты городил что-то развесёлое во Владимирском некоей даме по поводу передающихся денег, завёрнутых в записочки? "Как в трамвае." Чьи слова?.. Ну и они - такие же, как и ты... Легион нас... Не нам и судить... А молитва первая не в такое ли посещение вдруг зазвенела в тебе слезой?! Ещё, кажется, и навеселе вы завалились в ту церковку на Алтуфьевском? Да ведь на Пасху и было, лет... двенадцать лет прошло. По совести - хорошо бы относиться ко всем лезущим сочувственно, это по совести, и помолиться б о них...

И Максим вполне сердечно, как о себе раннем, юном, тёмном, выставленном в жизнь без научения, испросил им просвещения свыше: "...бедные они, бедные!!!" Но вдруг его ткнули в спину, да с такой слой, что он рефлекторно отбросил локоть назад, словно б норовя дать сдачу и без заминки подумал: "Вот сволочь!" Резво оглянувшись, произнёс мягче:

- Что ж ты!.. бедняга, толкаешься, как..!

- Стой, где стоишь! И крыльями не маши! - ответил угрюмо крутоскулый чернявый парень и дальше стал проламываться; водкой свежей пахнуло.

Настроение совсем пропало. Представилось, что скуластый мог бы здесь и драку затеять. Хорошо, локоть вскользь прошёл... Такому и не втолковать, что во время Литургии и ангелы стоят недвижно, как отец Александр говаривал. Вот Артём, пожалуй, сумел бы и такого обучить, чтоб запомнил... Скуластый оказался не один, следом пробирался паренёк в таком же, как и тот, фосфоресцирующем матовой зеленью спортивном костюме, но ещё и в кепке, с вёртким, каким-то мышиным личиком-мордочкой, причём с подвижной улыбочкой гнилозубой - уголовной улыбочкой.

- Ты тут не базарь мно-а, - дыхнул он в Максима, - а то сдела-эм...

Максим не дослушал, отпрянул от гнилостного дыхания.

- Сгинь вон! - пробормотал.

- Я те сгину, сс... - паренёк мрачно вскинул два пальца рогаткой, оглянулся по сторонам. - На улисе потолкуэм!

Максим дунул встречно, сбивая мерзостное испарение и перекрестил парня вслед.

- Вы с ними не связывайтесь, - озабоченно зашептала женщина, стоящая рядом. - Я их знаю, страшные люди!

"Пожалуй, вляпался!" - душа Максима предчувственно сжалась. Вдруг захотелось бежать сейчас же, пока те не стали возвращаться.

- Господи, помилуй!!! - выговорил он. И была его молитва о спасении жизни своей единственной. Вовсе стало не до праздника. Забылись долгие службы и тяжёлый пост, забылись высокие мысли, никчёмными оказались все учёные труды... Одна осталась забота, чтобы эти не вспомнили о нём. Он не слышал ни пения, ни возникшей вокруг толкотни, поднятой новой шумной компанией. Лишь два затылка, две зеленоватые спины занимали взгляд его и все чувства.

К выходу гнилозубый не вплотную пошёл за своим приятелем - держал направление на Максима. Максим отвёл взгляд, но при этом поднял голову как бы гордо, как бы выказывая силу и бесстрашие.

- Готовься! - выдохнул паренёк, минуя Максима. И усмехнулся мёртвоглазо.

- Што такое!!? - нашёлся Максим развязно. А сердце замолотилось предобморочно.

С блатными ему приходилось мельком сталкиваться; помнил их гадкие повадки. Знал: лучше с ними век не связываться.

Поджидать они вряд ли станут. Да и милиции полно. И народ. Затеряться легко, столкнуться сложно... И просто так ничто не происходит... Ведь на всё воля Господня! Успокаиваясь и кляня свой испуг, Максим стал выбираться на воздух, настигая ненавистный затылок, возбуждая в себе злость, приговаривая: "Я тебе, гнида, покажу "готовься"! покажу..." Хотя наверняка знал, что "показать" он ничего не сумеет, совсем необучен.

Вокруг церкви за несколько ночных часов всё как-то упорядочилось: калитку держали отворённой, люди смиренно стояли в две шеренги, выставив в приоткрытых корзинках и сумках снедь, ждали, когда начнут святить. Посвежело. Кто-то знобко поёжился, кто-то сдержанно зевнул и, будто извиняясь, стеснительно улыбнулся, мол, ничего поделать с собой не могу.

Где же этот-то? Ага! Максим настиг гнилозубого уже за оградой.

- Так к чему готовиться? - обречённо спросил.

- Как ты говоришь? - паренёк вёртко отшатнулся. Максим был выше его на голову и поэтому чувствовал себя совершенно незащищённым.

- Шо такое?! - между ними вклинился крутоскулый. - Здоровый, да? Здоровый? И думаешь всё можно? ну пойдём! - он ухватил Максима за рукав и протолкнул вперёд, к газону, к кустам и чёрному дереву. Люди были повсюду, тут и пели, и курили, и выпивали-закусывали, разложившись на капоте машины.

Никто не обратил внимания на то, что один человек толкнул другого.

Когда Максим, отдёрнув руку, развернулся, перед ним уже приплясывал гнилозубый. Скуластый же отгораживал их обоих от улицы.

- Да мы ж пошутили, - сладко приговаривал гнилозубый, - что ж ты выскочил? у всех праздник, а ты толкаться! даже на улице от тебя не спастись, - в его пальцах зародился огонёк. Максим не сразу понял, что же это. И похолодел, когда разобрал: в проворных пальцах совсем близко от него посверкивала, порхая, "бабочка". Лезвие и распавшаяся ручка, скреплённые в одной точке, отражали паутинкой фонарный свет. Такой же нож когда-то показывал ему брат. "У бандитов нынче в моде, - и покрутил стальными крыльцами. - Забрал у дурачка одного."

Отшагнув, Максим не сводил глаз с пляшущего огонька, чувствуя, что гнилозубый набирается решимости, сам ещё не понимая, полоснёт или нет. Вертящийся огонёк гипнотизировал; всё в Максиме размякло. "Надо бы его ногой..." - прошла вялая мысль. Но он почему-то и руки не мог поднять. "Не надо ничего, всё хорошо... Как есть - всё слава Богу..." - решил он расслабленно. И уже смирившись, уже ясно осязая таинственность запредельного, засветился внутренне: "Значит, судьба такая!.."

- Давайте под дерево, давайте, - заговорщицки, по-свойски, словно б оказывая доброжелательную услугу, показывал скуластый на густую темень под ветвями ивы.

Рядом компанейски засмеялись. Динамики приносили сладкозвучное, самое дивное на свете пение. Сердце Максима почти успокоилось. И он шагнул под иву, раскинувшуюся как шатёр.

Гнилозубый, резко оглянулся на скуластого, застыл с повёрнутым к нему лицом, видимо, ожидая какого-то внутреннего толчка. Максим сейчас всё это чувствовал в нём, жил его переживаниями, словно б их души соприкоснулись. Его дрожь явно перескользнула на гнилозубого. Оставалось мгновение. Максим уже прочитал в изломленной фигуре паренька приговор себе. Но тут кого-то из двоих, обступивших Максима, окликнули из-за ветвей:

- Птица!! С кем ты?

- Я - тут! - выступил к свету на голос скуластый. - И прошипел приятелю:

- Птица, Костя Киргиз здесь.

Гнилозубый был возбуждён и не сразу услышал. Но "бабочку" вмиг сложил-спрятал.

- А... это?.. - через газон, от выставленных на тротуаре машин, спокойно шагнул лысый человек. - Он вглядывался в сумрак, отведя ивовый прут, узнавающе улыбаясь Максиму.

- Погреться решили...- стал объяснять скуластый, оттираясь в сторонку. - Игра, значит, така...

- Ну и бараны!.. С кем же вы играться??! Ну, бараны... Артём! - лысый человек вальяжно развернул объятия.

Максим не сумел признаться, что он не Артём, и приобнял незнакомца.

- Пошутить хотели? Сто лет вам жить... если простит. Тебе, кстати, Птица, давно пора глаз на копчик натянуть и моргать заставить... Это же Артём. Бараны! Извеков. Ну, ба-ра-ны... - лысый человек говорил неспеша, вразумляюще.

- Просим извинения, просим... - действительно, словно б блеянье раздалось. Скуластый с гнилозубым исчезли.

- Н-да... Видишь, как прав Лукиан! Есть люди, е-есть, которые лишь внешне отличаются от баранов! - Костя неприятно захохотал. - Ну, с приездом! Христос воскрес! - он вознамерился ещё раз притиснуться и вроде б даже облобызаться.

Такие ошибки случались и прежде. Обычно ни Максим, ни брат никогда не спешили открывать недоразумение. Но теперь не хотелось розыгрыша...

Человек всмотрелся. Поверил. Потом внушительно жал руку, передавая привет Артёму.

- Скажи, привет от Кости Кургизова... Я, знаешь, мало людей уважаю, правду говорю. Но твой брат - человек. Для него всегда, что хочешь... Передай так.

 

Максим вернулся в храм, получилось, под колокольный трезвон: епископ, окропляя народ, выходил, окружённый священниками; люди, истомлённые службой, подставляли лица под струи воды, лица их вдруг вспыхивали оживлением и улыбками; открывались корзины - и засверкивали брызгами куличи и яйца.

У Максима аж дух захватило от холода воды. От внезапности он разулыбался, провёл ладонью по облепившей грудь рубашке. И как все, продолжая улыбаться, обтёр попавшей на него святой водой лицо и ладони.

- А нас, Владыко! - просили весело издали, из-за спин.

И летели с веничка струи дугами во все концы.

- Христос воскресе! - рокотал с благодушным выкриком епископ.

- Воистину воскресе! - откликалось всё.

 

VII

 

Артём сидел за рулём "Икаруса", гнал тяжёлый автобус с включёнными фарами по извилистой незнакомой дороге. На задних сидениях лежал капитан, Ероша придерживал ладонями ему голову.

- А я, знаешь, Ероша, мечтал...

- Ага, - поддакнул Ероша.

- Я мечтал, Ероша, стать генералом. Дурь такая...

- Станешь ещё. Если не ты - то кто ж...

- Я не поэтому... Я, знаешь, мечтал армией командовать...

- Накомандуешься ещё, - Ероша внимательно посмотрел в лицо отходящего.

- Думал, двину на Москву... разгоню... а потом на Киев... поганой метлой... всех этих... Воссоединю, как Владимир... Знаешь? Как Владимир!.. Ты понимаешь?..

- Воссоединишь ещё...

Утренний сырой туман клубился, обтекая струями лобовое стекло. Колёса натужно скрипели на поворотах, выстреливали щебёнкой. За последние годы дороге этой выдались редкие полчаса, когда люди свободно могли по ней ехать.

- Не довезли, - татуированный кулак Ерошы возник сбоку и обширно вдавился в клаксон, горы взвыли. - Автобус, что ли, сжечь...

Артём понял, мельком оглянулся.

- Царствие ему небесное! - пробормотал и начал плавно притормаживать. Незачем стало спешить: опасно здесь всё, за поворотом любое может быть. Надо похоронить капитана, точку запомнить и пешком выбираться.

 

В сыпучем месте - на оползне под горой, среди зарослей, они разобрали камни - получился гроб; обернули тяжёлое тело капитана прожжённым багряным плюшем (Артём запомнил так, что полотно было словно б целое), опустили тело во гроб; обложили камнями. Артём прочитал: "Упокой, Господи, душу убиенного раба Твоего Александра и прости ему..." - Он покосился на Ерошу. Тот следом не перекрестился, стоял массивно сгорбившись, тупо глядя на случайный камень.

Артём бесчувственно прочитал молитву ещё два раза, а слёзы, а горечь остались в сердце свинцом до особого в жизни часа, для другого утра.

1996

Каталог Православное Христианство.Ру Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru