Rambler's Top100
   Проза:  Валдайское
Лидия Сычева  

День тот начинался счастливо для меня: я приехала на Валдай, когда только что прошел дождь. Как сейчас помню блестящие черные тротуары, умытые, свежие домики; деревья, радостно машущие ветвями: похоже, они тоже давно ждали дождя и - дождались! Ноги сами вывели меня от вокзала к озеру, и я чуть не закричала от счастья - небо было голубое, прозрачное, высокое; озеро - тоже голубое-голубое, с лазурью, с чуть туманистой дымкой. По берегам тесно стояли леса, темно-зеленые, дремучие, а напротив, на острове, блистал золотыми луковками Иверский монастырь. Все было соразмерно и нужно в этом пейзаже: одинокие темные лодки у причалов, острая осока, прозрачность голубой воды, воздух, напитанный недавним дождем и лесом, вера человека, так ладно украсившая природу, которую, казалось бы, ни в чем не превзойти, не победить и не превозмочь. Теперь, когда я вспоминаю этот день, мне кажется, что такие мгновения и составляют богатство человека, <золотой запас> человечества. Восхищение красотой лечит нас в тревоге, спасает в старости... Но это я думаю теперь, а тогда я просто стояла на зеленом, пахнущем июлем и всеми его травами берегу, и не в силах была оторвать взгляд от Валдая, монастыря, неба, летящей по делам чайки...

- Мы любим наше озеро, - сказала мне пожилая женщина, которая только что рассталась с подругой (долго они постояли!) и теперь поднималась от берега в свой дощатый дом. Женщина была в простеньком ситце, с добрым, умным лицом - наверное, бывшая учительница. В ней угадывалась прошлая красота, да и сейчас она была красива трудно прожитой жизнью, честной, но все же победившей невзгоды. Я радовалась ей так же, как и озеру,- ее аккуратно прибранным волосам (седина закрашена хной), нитке бус- под рябину - на загорелой шее, благородным, словно тщательно прорисованным чертам лица. Я ответила ей, что я тоже полюбила озеро, что здесь по-другому дышится и что все дело в человеке, его внутреннем состоянии. И это наше внутреннее состояние, настрой, меняют мир, и мы даже не догадываемся - насколько. Мир - такой, каким мы его видим... Говорила я сбиваясь, будто не вполне была уверена в том, что я хочу сказать; наверное, так это и было.

Учительница понимающе покачала головой и пошла. Я - осталась. У меня был большой, наполовину пустой рюкзак из камуфляжной ткани, белая кепка-бейсболка, сиреневая футболка, зеленые шорты. А еще у меня была боль в груди - та самая, что с детства, сколько я себя помню, приносила мне столько забот: то я вдруг расстраивалась по пустякам, то приходила в тихий восторг и грусть, увидев, допустим, зеленый холм, то не могла усидеть на месте - тревожное ожидание счастья сжимало грудь, а счастья все не было... В юности я <наломала дров>, потому что не знала, как эту боль изжить, заставить ее замолчать; нет, не то чтобы очень болело, скорее звало невесть куда; и почти нигде я не находила умиротворения, успокоения этому зову; все меня что-то мучило, чему я не знала названия. А материальная жизнь моя меж тем шла своим чередом - люди покупали машины, дачи, планировали уже будущие дома своим детям, а я, стараясь подражать им, все никак не могла понять: что я? кто я? зачем живу? Обидно и радостно было то, что многие другие, не задаваясь этими вопросами, жили припеваючи, а меня все носило и звало по свету - то ли боль, то ли счастье - этого я не поняла и по сей день.

Но не во мне, в конце концов, дело. Все-таки я подросла за годы юности, чуть привыкла к своим метаниям и научилась, как мне казалось, слушать других. Озеро было большим, спокойным, синим и чем сильнее разгорался день, тем синее и ярче оно становилось; я двигалась по берегу, по натоптанной тропинке. Обезумев от асфальтов, я страстно полюбила проселочные дороги, дорожки, тропки: по ним легче шагается и думается и они всегда выведут тебя к нужному месту. Тропинка была долгой, я - терпеливой; уж миновала я тенистый парк на берегу, тихий и чистый, а цель моего движения никак не обозначалась. Наконец я вышла к лодочной станции. Под паспорт и пятьдесят рублей мне дали жестяную плоскодонку, я решительно бросила в нее камуфляжный рюкзак, бывало взялась за весла и уверенно двинулась к монастырю, не очень отдавая себе отчет в том, что я делаю.

Плеск голубой воды под тобой и солнце сверху, вдруг повеявший боковой ветер и рыбаки у камышей, даль озера и даль жизни, которую еще мне предстояло <прогрести>, и храм, как результат <путешествия>, и одиночество, которое всегда меня находит, а я его пытаюсь победить... До монастыря я дошла минут за сорок, почти не сбиваясь с курса, но на берегу, когда тащила лодку на песок, я уже слегка покачивалась от непривычной усталости и нервного возбуждения. Тут было много туристов, которые добрались на остров другим путем, по суше - невдалеке стояло несколько <Икарусов>; туристы глазели на озеро, на лодку и на меня, теперь я тоже входила в понятие <достопримечательность>.

Я бродила по монастырскому двору, пытаясь понять уклад здешней жизни, ее наполненность; видела, как радовались молоденькие девчонки в черном (послушницы?), когда их руководитель, тоже в черных длинных одеждах, принес им мороженое. И смех, и ах, и подпрыгивания от счастья... Неужели в монастыре, где так много <нельзя>, можно быть счастливым, особенно в юности?! Другое дело, когда много пожил и увидел тщетность и суетность мирского, но в пору начала, цветения жизни... Мне было тревожно в этих стенах, как всегда тревожно перед тайной, на которую у меня нет прав, да и нет сил ее постичь.

А на обратном пути я чуть не утонула. Поднялся ветер, и в центре озера, там, где какая-то несусветная глубина, забродила и заходила волна, вполне морская, и я не могла двинуться ни на шаг, сколько бы ни налегала на весла. Более того, легкая моя посудина время от времени стала опасно крениться. Вот тебе и утренний тихий Валдай! Ладони мои пылали от мозолей, плечи гудели, пот застилал глаза. А главное, я не знала, что делать, - темные волны шли одна за другой, а ветер и не думал стихать, напротив, все чаще я стала улавливать в нем опасную, нехорошую свежесть.

Отчаянное мое положение заметили рыбаки у камышей. Пренебрегая расстоянием, они стали мне что-то кричать, махать... Наконец я поняла и начала забирать вправо, к заросшему осокой островку. Дело пошло. С грехом пополам, борясь с течением, я все-таки добрела до желанного спасения, долго отдыхала в затишье у берега, тут и ветер наконец стал чуть стихать. Долго еще, кружным путем - от островка до островка, - я переходила через Валдай, а потом уже, не рискуя отходить от побережья, двинулась к лодочной станции, часто отдыхая и поглядывая на бурунное, неспокойное озеро.

Потом я долго лежала на берегу в траве; тело ныло, и вдруг я затосковала, закручинилась, что я одна здесь, что нет рядом моего любимого - я вспомнила его руки, его объятия, его поцелуи; я прижималась к траве так, как прижималась к нему, но скучала от этого еще больше. А еще вспоминала послушниц из монастыря с мороженым - в моей жизни, конечно, было много греха, но была и любовь - живая, как эта трава, иногда - смертельно опасная, как нынешнее нахмурившееся озеро, и всегда - чувственно-высокая, дающая силу жить, надеяться, искать... В общем, я любила, и меня любили, и все это было как-то связано с окружающей жизнью, вплетено в нее. Чувства создают мир, не мысль даже, не наука, не <прогресс> и уж тем более не думские законы, а чувства, и мне хорошо было в валдайской траве думать о моей любви, и радоваться ей, и чувствовать, как кстати она здесь- в красках лета, которое было в высшем своем цветении...

К вечеру только я обрела жилищный покой и поселилась в <Гидре>. До этого я обошла все здешние гостиницы и даже съездила за город на турбазу- тщетно, мест не было. День, так хорошо начавшийся, грозил закончиться ночевкой на вокзале. И тут один из прохожих, у которого я спросила совета, сказал, что мне нужно обратиться в <Гидру> - только что открытую крошечную гостиничку Гидрометеоинститута. В закатных лучах озерного солнца, усталая и голодная, я подходила к гостинице, сверяя с табличками домов записанный на бумажке адрес.

Небольшое двухэтажное здание стояло прямо на берегу Валдая, в двадцати шагах от воды. Пляж был крепко огорожен коваными решетками, вероятно, еще советского времени. Я толкнула калитку в ограде, вошла. На крылечке сидели два полуголых - до пояса - мужика. Один, тот, что в очках с большой оправой, мечтательно курил, другой, с темными казацкими усами, мирно читал толстую книжку.

- Ба, какими судьбами! - закричал мне очкастый, как старой знакомой. - Неужто в наш шалаш?!

Я подошла близко, сказала <здрасте>, скинула рюкзак, слабо разогнала рукой табачный дым и плюхнулась на крылечко. Очкастый воспитанно притушил окурок в майонезной банке. Усатый тихо закрыл книжку и посоветовался:

- Ну что, Эдик, надо идти искать коменданта?

- Надо, Юрик, надо! - радостно подтвердил Эдик и стал рассказывать товарищу дорогу.

Я - блаженствовала. И ноги, и руки, и голова - все гудело, и как приятно было сидеть теперь на деревянных ступенях и как должное принимать галантную мужскую заботу.

- Откушаете, может, что Бог послал? - заглянул мне в глаза Эдик.

Я отрицательно мотнула головой.

- Потом, значит, как поселитесь, - рассудил мой благодетель. - Вы что же, по работе или как?

Я опять мотнула головой. А вечер плыл, плыл...

Пришла комендантша - красивая и наивная (и одинокая, как пояснил мне потом Эдик) женщина Надя и, почему-то очень смущаясь, поселила меня в очень чистом, маленьком и уютном номере на втором этаже.

- Ну вот, - сказала она. - Ребятам хоть поговорить есть с кем теперь. А то мои орловские совсем заскучали.

Она ушла не оглядываясь и шагая скованно, неестественно прямо, а я лихорадочно вымылась, напудрила лицо и чуть подкрасила ресницы и губы, достала из рюкзака немнущийся женский наряд, глянулась напоследок в зеркало и царственно сошла, почти снизошла по лестнице вниз.

- Оля, - весело спросил меня Эдик, - вы верите в любовь с первого взгляда?

Я сказала, что верю, и невольно вздохнула, вспоминая свое.

Потом я сидела за большим, сколоченным из горбыля столом - на всю проектно-изыскательскую партию! - и ела суп, сваренный из пакетов, гречку с тушенкой, а на третье, конечно же, был крепкий чай в алюминиевой кружке. Шесть мужиков, подперевши головы руками, умильно смотрели на мой аппетит, а Эдик тем временем вводил меня в курс дела.

- Во-первых, - внушал он мне, - мы - орловские. Запомни: орловские ребята. Ты хоть знаешь-то вообще, что это за люди?

- Бунин и Лесков, - кратко оторвала я голову от тарелки.

- Правильно, - похвалил меня Эдик. - Во-вторых, мы - лесники. Люди благородного труда, древнейшей профессии человечества. В-третьих, мы...

- Командировочные, - ехидно вмешался черненький, со смеющимися глазками мужичок.

- Молодец, Брагин, - строго поддержал его Эдик. - Поэтому в нашей партии налажен быт - готовим вечером по очереди и вас, Оля, ставим на полное довольствие. Утром - легкий завтрак, обед - не обессудьте - у нас в лесу, зато вечером - обильный ужин. Устроит вас, ваше величество, такой пансион?

- Мне стыдно, - сказала я, абсолютно бессовестным образом придвигая к себе миску с кашей. - Совестно и стыдно объедать орловских ребят, людей благородного труда и командировочных.

- Ничего не стыдно, - сказал Юрик, тот, что с казацкими усами. - Так и надо. А после ужина мы вас приглашаем на вечернее купание в Валдае...

Весь день орловские проводили в лесу - их группу перебросили в местный национальный парк, чтобы выполнить срочную работу. Они уезжали ранним утром на <рафике>, мотались по заповеднику, осматривали леса, озера и озерца, речки и родники, кормили оводов, отмечали больные деревья и планировали места возможных вырубок. Возвращались к вечеру. Как-то так вышло, что при общем внимании колонистов ко мне - Юрик, например, привозил мне из леса нескольких редких жуков, а Брагин грибы- все-таки Эдик особенно выделялся своими ухаживаниями, за что и получил от товарищей кличку Кавалер. Мне нравилось, что он любит меня- бескорыстно и беспритязательно, с тем упорством заблуждения, которое бывает у мужчин. Я была не его - он это знал, но он часто рассказывал мне о своей жизни, которую я уж теперь позабыла, а вот чувство его веселой, глубокой любви ко мне - помню. Он любил меня так же, как я любила Валдай, утреннюю воду, над которой стоял пар, и казалось, что ты плаваешь в теплом, пахнущем всеми травами летнего поля молоке.

Вечерами мы сидели на ступеньках, иногда втроем - я, Эдик и Юрка. Мне запомнилось, как Юрка говорил:

- Сейчас в семьях рожают по одному ребенку. Чтобы показать, мы, мол, не больные, видите, ребеночка можем родить! Потому что если хочешь детей, то на одном не остановишься. Они как-то сами идут...

А я говорила о том, как мне жаль леса, и озера, и воды, и воздуха, и оттого, что природа скудеет, мне становится больно жить. Валдай чистый, но рыбы в нем почти нет, а из леса пропал зверь, а мужчина, наверное, не хочет детей, потому что вокруг него нет озера с рыбой, и леса - с птицей и зверьем, а так бы он все это обязательно захотел, а женщина подчинилась бы - куда она денется!.. И еще я говорила, что человечество погубят клоны со вставными органами, наполовину или полностью синтетическими, и в лесах в будущем тоже не спрячешься - везде тебя настигнет радиация. А Эдик говорил, что во всем виновато образование, вернее, его отсутствие. Потому что люди даже не знают, как называются деревья, и поэтому им не жалко их губить. А если бы знали - подумали бы сначала... На берегу был одичавший парк со множеством кустарников и деревьев, Эдик взялся меня обучать: <Это - жимолость (следом звучало латинское название), это - калина, боярышник...> Но из незнакомого мне я твердо заучила одну ольху.

Мне, конечно, было немного стыдно, что я так припеваючи провожу время на Валдае, и ночами я слышала любимый голос, который меня звал, и я вжималась в белую простынь так же сильно, как вжималась в зеленую траву на берегу, и эти минуты желаний были такими невыносимо мучительными, что я готова была родить и десять детей со всеми сопутствующими страданиями; родить, только бы утолить жажду моего любимого, в ком чувствовала я такую силу, которая легко перелетала через Валдайскую возвышенность. Это звала меня любовь, настоящая, единственная, какой уже никогда не будет в жизни, как не бывает второй юности или второй зрелости; я просто купалась ночами в этой любви, она поселяла тоску в каждой клеточке моего тела, и я знала, что надо ехать, спешить домой, потому что никогда не надо испытывать чувство придуманными препятствиями; и от забот и воспоминаний я становилась все рассеянней, а мой кавалер Эдик - все печальней. У меня на Валдае оставалось только одно дело, которое я должна была завершить, чтобы со спокойной совестью покинуть эти места. Этим делом был Михаил Осипович Меньшиков, русский публицист, расстрелянный здесь в 1918 году на глазах своих детей. Кое-что я должна была понять и в нашей общей жизни.

Усадьбу на Вороньей горе, где жил в свои последние годы Меньшиков, я нашла легко, она оказалась совсем рядом от <Гидры>. Дом был большой, но сильно запущенный, в нем, по-видимому, жили теперь несколько семей. Так оно и оказалось - сомнения мои прояснил бомжистого вида мужичок. Сашка был работником у одного из хозяев - косил сено, чистил навоз, носил воду скотине... Он же вызвался проводить меня на кладбище; дело было под вечер, и в сопровождении человека <из дурного общества> (дух от него, конечно, стоял тяжелый, так что я старалась держаться в отдалении, чтобы окончательно не пропитаться ароматами босяцкой жизни) мы ходко двинулись с горы.

По дороге Сашка поведал свою немудрящую биографию: детдомовский, жена померла, дочь учится в техникуме, а он зарабатывает на жизнь сбором бутылок да батрачеством. Бутылки, объяснял мне Сашка, лучше собирать ранним утром: меньше конкурентов и больше урожай... Я стала робко размышлять на темы, что вот озеро рядом, лето, жара и почему бы иногда Сашке не помыться... Поводырь мой был глубоко возмущен:

- Все же чистое на мне! - он ударял по задубелым от грязи штанам и такой же, когда-то белой рубахе.

По пути он искусно выпросил у меня десятку на <маленькую>.

- Жарко же, - заметила я. - Развезет.

- С маленькой ничего не будет, - авторитетно заверил Сашка.

Вся операция по приобретению в одном из частных домишек и выпиванию в кустах сирени самогонки заняла у него не более трех минут. Закусил он луковицей, извлеченной из кармана штанов.

Наконец мы пришли на кладбище. Мы стояли у могилы русского националиста: я, бомж Сашка да кладбищенский сторож Николай. Я читала выбитые на могильной плите слова: <Вера в Бога есть уверенность в высшем благе. Потеря этой веры есть величайшее из несчастий, какое может постигнуть народ>, - и думала о своей жизни. Все в ней проходило в каком-то смятении - святые и бомжи, орловские и валдайские, поиски истины и бездействие... Потом я спрошу в местном краеведческом музее у миловидной, по-столичному ухоженной научной сотрудницы:

- Ну а кто расстрелял Меньшикова, известно?

Она посмотрела на меня так, будто я свалилась с луны:

- Да ведь жиды его убили. За убеждения...

Дома (вот и <Гидра> стала мне домом!) я рассказывала орловским про Меньшикова, махала руками, пыталась пересказывать его статьи, чувствовала, что у меня не получается, что я не могу выразить то, что хочу, краснела и чуть не плакала от всего этого. Ребята мои только головами качали. Остывала я в озере, в Валдае, а после, на берегу, смотрела на золотой Иверский монастырь, на глубину, где я по беспечности чуть не утонула, слушала плеск волны и все вздыхала, вздыхала... Но если никого не было рядом, я снова начинала <заводиться> и от волнения говорила вслух. Да, жизнь и смерть, и радость, и печаль, и ревность, и любовь - все так переплетено в нас. И можно жизнь, я уверена, сделать красивей, чем она есть, хотя бы на протяжении того мига, когда ты живешь. А красота живет в нас дольше, чем мы думаем. Живет и держит нас на земле, привязывая к озерам и деревьям, небу и лесу.

...Орловские вышли меня провожать на крыльцо в полном составе. Мне было радостно, и я улыбалась, когда благодарила колонистов за гостеприимство и радушие. Мы пожали друг другу руки. Эдик, вздыхая, понес мой рюкзак на автобусную остановку.

Время еще было. Я сидела на остановке и просто лучилась от счастья.

- Ну и кто он? - угрюмо поинтересовался Эдик.

Я пожала плечами: отвечать не имело смысла.

- Между прочим, каждый мужчина имеет право на счастье с каждой женщиной, которую он любит, - приободрился Эдик.

Я опять помолчала.

- Жалко, - вздохнул он. - В лесу дичаешь, поговорить охота. Работа-то какая, не приведи господи, я в тридцать лет ревматизм заработал, по болотам этим лазил.

- Привет Бунину, - сказала я.

- Будешь в Орле, заходи! - встрепенулся он.

Я покачала головой. Нет, не зайду. Я уже уехала отсюда, и сегодня мне было больно под сердцем, снова я кляла свою непутевость, и небо бежало в вечернее окно автобуса, так бежало, пока я не заснула в тревожном и счастливом предчувствии.

Каталог Православное Христианство.Ру Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru