|
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
|
![]() |
Проза: Беглый Иван |
![]() |
![]() |
РассказС полудня солдат
знал, что совершили они с майором
преступление, что никому они в этот раз не
помогли, да и в другие разы, когда ездили,
будто б для дела, - неизвестно, что это были
за дела. С самого утра майор почти не
разговаривал с ним, был напряжённым, хмурым.
Буркнул, что надо забросить груз, <помочь
одному хорошему человеку>, но утаил, какому
и что ж было затарено в продолговатом, будто
гробик, защитного цвета оружейном ящике. На пропускном
пункте их, как обычно, часовые не проверили.
Но ящик ненароком и был укрыт майором от
чужих глаз, не иначе - от глаз часовых. Он
сказал солдату рулить в пригородный район,
но не по трассе, а через долину, по старой,
рассыпавшейся в прах дороге. В покинутом
пустынном месте, на подъезде к большому
тамошнему селенью ждала подальше от
обочины чёрная богатая запылённая машина.
Майор грубо, нервно приказал тормозить, с
минуту отсиделся, огляделся и пошагал
разговаривать с вышедшими навстречу людьми.
Они сошлись, не здороваясь. Разговор их
длился минут пять, после чего двое
нерусских парней влезли гориллами в
командирский <газик> и, не глядя на солдата,
выволокли наружу тяжёлый, подъёмный только
для двоих ящик, схороненный на заднем
сиденье под бушлатами. Майор зябко наблюдал
за ними со стороны, будто плыла тяжело
гружёная баржа, и когда они бесшумно прошли
мимо, пошагал и сам в машину, спокойный,
умиротворённый, сказал поворачивать
обратно - домой, в гарнизон. Он уже не
поверил тому хмурому, серьёзному виду
разведчика, с каким майор глядел в даль
дороги. Что в ящике - автоматы, солдат
нечаянно обнаружил сам. Прошло с месяц, как
он раскопал на чердаке особого отдела этот
ящик, но скрыл свою находку: смолчал по
привычке, понимая, что майор и хранил зачем-то
его на чердаке. Ключом от чердака, забытым
майором однажды в отделе со всей связкой, он
завладел без всякой подлой мысли. На
чердаке, до того как майор отчего-то навесил
там замок, солдат прятал нехитрое, нажитое в
гарнизоне добришко. Самодельный нож, ложку
с котелком, брюки и рубаху для гражданки -
обноски, может, и сворованные в городе тем
ушлым медбратом, что сменял их ему на сухпай. О находке спустя
время легко позабыл - странный ящик всплыл
утром этого нового дня, будто б утопленник, -
но сегодня он уже отчаянно не понимал, кто и
когда смог затащить ящик на чердак мимо его
глаз, а потом так же незаметно спустить к
утру на нижний этаж, изготовить к отправке,
почему увозили они ящик с оружием из
гарнизона так скрытно, как если б воровали,
откуда и для чего получил майор такой
приказ. Вымуштрованный самим же майором, он
в приказе видел такую крепость и такой
непререкаемый закон, что, казалось, стоит
хоть на шажок отступить, сделать что-то
самовольно, как тотчас обрушится жизнь.
Откроется что-то неодолимое, гнетущее -
воняющая парашей болотная толща времени.
Тьма. Суд, тюрьма,
лагеря, этапы - были для него чем-то навроде
того света. Он их повидал со стороны, когда
снаряжал особый отдел в ту преисподнюю
таких же солдат, но осужденных, проклятых.
Ему и тогда было чудно, когда вели их под
конвоем, что они ещё живые. Матерятся, дышат,
хотят жрать, молят конвоиров о куреве. С
полсотни таких конвоировал он на отправку,
но ни разу так и не повидал, как хоть один из
них выходит на свободу, возвращается,
обретает облик человеческий, жизнь... Но
майор был его начальником и
в жизни-то человеком, которому служил он
даже не солдат, а
как раб. Год тому назад
он призвался на службу, да угодил так далеко
от родины, что свои места в глубинке уже
только мерещились. Неизвестно за какие
грехи оказался он служить в пропащей на
азиатском отшибе бригаде, что под охраной
десятка вечно пьяных офицеров тянула
никому не нужную нитку дороги. И не рота, и
не служба называлась <командировкой>, туда
командировали отбракованных солдат для
этих каторжных безрассудных работ, стоящих
намертво в планах у начальников, может, тоже
им спущенных сверху. Жили в голой степи, в
палатках, питаясь плесенью да гнилью, и
самые живучие добывали себе консервы.
Дорогу прокладывали по метру в день; верно,
списывали на неё где-то немалые деньги,
воровали стройматериал, так что работать в
командировке было уж почти нечем и некому. И
солдатня, обречённая на эти заботы, и
офицеры оказались сцепленными одной
участью. Из обречённости и порядки в
бригаде завелись особые, каких не бывает
даже у зверья. В бригаде
возрадовались новобранцу, как если бы
женщине, полнотелому, белокожему, когда его
привезли к ним. Самые живучие из солдатни,
те, кто правил всей этой полуголодной
диковатой толпой, отобрали его к себе в
палатку и посулили в день по банке тушёнки
да свободу от работ. Хотели с ним
договориться по-доброму, жалея поуродовать.
Он и не знал, что так бывает, и не понимал,
чего от него хотят, рождая у них радостный
клацкающий гогот. За это простодушие его не
тронули в первый день, но на другой затеяли
драку. А он был крепок, отбился, так, что
стали бояться нападать на него даже оравой.
Он ложился на нарах, в чём работал, в сапогах
и в бушлате, и не смыкал глаз, что ни ночь -
готовился к драке, сжимая на груди
заточенный железный штырь арматуры.
Понадеялся на свои силы, а их у человека
есть про запас - только чтобы выжить, из пут
вырваться. От многодневной
бессонницы он поослеп, ослабел и однажды
потерял сознание. Для верности, оглоушив,
тело перенесли в палатку поукромней и
делали что хотели. Очнулся он от ледяного
холода. Голый, с банкой тушёнки в
окостенелой руке. Толком ничего не помнил.
Собрал вокруг, будто б наскрёб, клочки
тряпья, что содрали с него. Обрядился в те
клочья. Передохнул. И пошагал - убивать, сам
синюшный весь да неживой. Громил в
беспамятстве всех, кто попадал под руку.
Потом очутился в руках штык-нож. Бросился
наружу. Побежал по дощатым мосткам вдоль
палаток. Опомнился уже в одиночестве, когда
все куда-то пропали, и в палаточном лагере
только гулял ветер. Валялись кругом
бездвижные безоружные тела в лужах крови. И
все руки его были вязки, черны той
холодеющей чужой кровью, похожей на смолу.
Начальник бригады был пьян. Он долго
тормошил его, мычащего, что малое дитя,
чтобы сдать себя в его власть, под арест.
Даже тогда он не подумал бежать, а хотел
почему-то суда. Но ходить в одиночестве на
свободе, пугая одним своим видом, пришлось
ему ещё долгих три дня. Столько надо было
времени, чтобы добраться на командировку
следователю и конвою из гарнизона. Приехал сам
начальник разведки - майор особого отдела;
как было ему, верно, тошновато ездить в
такую глушь, на грузовике с отрядом
спецроты, наводить порядки в разложившейся
бригаде. Солдат, что устроил резню, был в
мыслях майора не живей трупа. Он ехал, чтобы
забрать походя этот труп, как и трупы двух
безвестных - зарезанных в бригаде.
Командировка была проказой для всего
боевого соединения. И происходящее в ней
надо было терпеть, как нельзя было
прекратить прокладывать, дорогу-призрак и
расформировать бригаду. Желая того или нет,
майор должен был скрыть
следы происшедшего, смолоть в меленький
порошок всё тамошнее
зло и пустить по ветру. Под штык-нож
попали двое из калмыков. Чтоб схоронить без
шума чабанских этих детишек, долго думать
было не надо. Народец такой, что не посмеют
там у них вякнуть. Родня их и по-русски не
прочитает. Хоть без голов закатай в цинкачи.
Майор организовал. Нагнал солдатни,
нахлестал по мордам, чтобы пробудились от
спячки, и вот уж сготовил ловкую ложь: что те
двое калмыков не соблюдали технику
безопасности. Задавило их на работах,
несчастный случай, не там стояли, да и всё. Солдатика - что
был и жертвой, и убийцей - майор застал,
показалось ему, невменяемым. Другой в его
шкуре забился бы в уголок, света бы дневного
боялся. А этот орал от бешенства, если надо
было на вопросы отвечать, и затихал только
тогда, когда майор прекращал допытываться,
кто ж это его да как. Майор злился, но
вынужден был уже доверительно убеждать, что
случившееся нужно накрепко позабыть. <Ну,
жалко мне тебя сажать... Ты ж не виноват. Не
виноват! Зачем тебе это нужно, чего ты за
этих черномазых цепляешься? Ну, не посадим,
но ведь и ты останешься на свободе. А что мы
докажем, если сядешь вместе с ними?
Погибнешь, затравят тебя. А они выживут, их
сто раз выкупят. А у тебя чего, отец и мать
миллионеры? Ты о них подумай, для таких,
каким тебя сделали, - тюрьма, сынок, это как
лютая смерть, всех-то ножичком не пырнёшь!> | ![]() |
![]() |
Солдат не
понимал, чего от него хотят, какую
предлагают сделку, и поначалу только тряс
удивлённо головой, отнекиваясь. Поражённый
неприятно тем, как долго пришлось с ним
возиться, майор в конце концов достиг своей
цели, и ему оставалось избавиться от
сломленного, одураченного уговорами
паренька - пристроить, запрятать куда-нибудь.
Из командировки майор увёз его за собой в
гарнизон. Солдата спрятали в лазарете,
временно, до решения его участи. Но в
лазарете, куда просочились от спецротовцев
слухи о том, что сделали с этим на
командировке, дрался он и грызся за каждое
обидное слово, жил среди солдатни изгоем, -
отказывались с ним спать в одной палате,
кормиться из одной посуды. Так недолго было
до новой поножовщины. Майору ничего не
осталось, как перевести этого на жильё в
особый отдел. В особом отделе солдат прожил
с неделю, когда майор заметил, что парень-то
выздоровел да привязался к нему, будто к
отцу родному. Преданность эта
не имела никакой стоимости, она не была
куплена или вышиблена страхом. Майор, один
из всех людей в гарнизоне, поневоле общался
с ним и не брезговал делать то, от чего он уж
отвык среди презиравших его людей. Разрешил
ему ночевать не в казарме, а в комнате
особого отдела. Мылся с ним в бане, доверяя
потереть себе спину. Затравленный в закут
особого отдела, солдат только от майора не
слыхал гадливых попрёков и уверовал, что
лично служит этому человеку, который спас
ему жизнь. Он до того возвысил ум и личность
майора, что над словами его, глупыми и злыми,
боялся задумываться или сам себя в них
запутывал, искал неведомый скрытый смысл.
То же и с душевными качествами - он слепо
уверовал, что честнее и добрее человека нет.
Видел в этом человеке один яркий свет. Майору поначалу
было приятно купаться в рабской
преданности и осознавать, что он просто так
спас обречённого на смерть человека и что
ничего ему это не стоило, взять да
приобрести для своих надобностей даже чью-то
жизнь. Солдат управлялся умело с машиной - и
стал шофёром его личным. Обладал недюжинной
силой - и стал своему майору живой бронёй.
Его травили, что оказалось тоже на руку
начальнику: солдат ослеп, онемел и оглох для
других, для мира всего, превратившись в
человекоподобный механизм. Он видел только
хозяина, только с ним разговаривал и привык
слышать только его речь. Он был замком, ключ
от которого имелся лишь у майора. Он сам
ненавидел и презирал ответно людей, которые
превратили в посмешище его горе, и потому
его тлеющую ненависть к людям всегда было
можно раздуть для своей пользы - и направить
на того или иного человека, место. Пустить в
дело. Любовь к
начальнику - то ли хозяину, то ли отцу - была
Чувством, единственно очеловечивавшим его,
отчего он ещё мирился с жизнью, которая на
девятнадцатом году вдруг надругалась над
ним, разжевала да выплюнула. И в делишках
бесконечных, что стряпал майор в гарнизоне,
и в тёмной, подпольной службе эта любовь и
преданность хранили его, будто яблочко, от
гнильцы. Даже в особом отделе он не сделался
человеком подлым, привыкшим к обману и
хитрости. А солдатики-особисты под его
боком к тому давно привыкли. Воровали из
солдатских посылок, которые они, особисты,
проверяли по службе своей. Вскрывали
переписку, едущую от матерей к солдатам, из-за
жалких рублей, которые иная сердобольная
мамаша вложит в конверт, сынку на сигареты.
А то и рвали их из-за обыкновенной подлости.
Обманывать исхитрялись своего начальника,
майора, и если случалось быть пойманными за
руку, то спихивали вину друг на дружку. Майор почти не
знал чувства отвращения, и мог бы лягушку,
но собственноручно замученную, без соли и
перца съесть. Однако же чья-то искренность,
к примеру, рождала в нём, в конце концов,
отвращение. И ещё, не стыдясь своего служку,
он полюбил с ним откровенничать, говорить,
вываливая всё то, что гноил в своей душе. Раб
выслушивал его молча да покорно, а он и за
это потом мог взъяриться на него, за эту
свою болтливую, уродливую откровенность.
Майор, чувствуя свою полную власть над ним,
уже наслаждался её применением - и паренька
день за днём притеснял, бывало, что и бил.
Гневался и расправлялся с ним и по делу, и
без дела с такой, бывало, яростью, что чистая
любовь к хозяину смешивалась у солдата
месяц от месяца с гнетущим страхом. Он
боялся уже каждую минуту, боялся сказать и
боялся промолчать, боялся ходить или стоять,
не зная в точности, чего хочет от него
хозяин. И если первый месяц службы у майора
ходил счастливый, то спустя время чаще и
чаще мучился без видимой на то причины: вот
взглянет на небо или даже в пустую сторону,
в пол - и почувствует боль. Теперь он не
чувствовал ни боли, ни страха... Мягкая
пыльная степная дорога стелилась точно б не
под колеса, а прямо под ноги. Майор поневоле
оглядывался на своего раба, опасаясь,
откуда взялась в нём эта задумчивость. Он и
нарушил молчание, сделав недовольный
выговор: <Гляди, куда едешь, идиот. Чего рот
разинул?! Чего мечтаешь?> <Так точно,
товарищ майор.> <Чего
точнакаешь? Ну, чего ты бубнишь там мне?> -
взорвался снова, будто бы вспучило. Сердце
его больше не колол своими дикобразьими
иглами холодок опасности. Отмучившись,
майор уж с удовольствием мучил солдата. <Не
нравишься ты мне всё больше, вот что я скажу...
Надоело на рыло твоё глядеть немытое, понял?>
- <Так точно>. Майор продохнул и освоился с
этим новым ощущением лёгкости, важности -
почти любовался собой. Но вдруг солдат
проронил скорбные, молящие слова: <Товарищ
майор, зачем вы автоматы им дали? Что мы в
гарнизоне скажем? Что ж мы сделали?> Майор
дёрнулся к солдату, да так неуклюже, что с
головы пак срезало фуражку. Взгляд его был
стремительный, яростный, но вместе с тем -
вопрошающий, обиженный. Это было удивление,
что посмел тот шпионить за ним, и властное
желанье сразу ж раздавить, прикончить. Но
криво улыбнулся, помедлил и почти с
нежностью произнёс: <Доедем, руки после
тебя вымою, и пошёл вон... Мне в особом отделе
пе-де-рас-ты не нужны!> Начальник жадновато
ловил, отзвук своих же слов и глядел, как они
вбивались, будто гвозди, одно за другим в
этого человечка, что и вправду немощно,
глухо мучился у него на глазах. Эти немощь и
боль солдата внушили майору отнятое было
чувство покоя. Он обрёл глупый,
самодовольный вид, как если б всего и надо
было свести счеты с провинившимся рядовым,
который право имел только на одну эту
смертельную ошибку. И едва он успел
обмануться в своем служке - прозрел, что мог
тот думать, решать, чувствовать без его-то
запрета или разрешения, - как сам совершил и
смертельную ошибку, упрямо не желая
понимать, что лишь доверием да уважением
заслужил над ним власть. Теперь он лишил
себя этой власти, лишился нечеловеческой
преданной любви. И нужна ли была солдату
спасённая жизнь, если, не задумываясь, он бы
пожертвовал ею, понадобись это майору? И
была ли на свете пытка, которой боялся он
больше, чем вечный испуг не угодить майору,
с делом, им порученным, не справиться или
как-нибудь ещё оплошать в его глазах? Только
б остаться с достоинством! С тем
достоинством человека, в которое когда-то
на допросе заставил майор поверить, но сам
же надругался над ним с лёгкостью, отнял. Самодовольство
так и застыло маской на лице майора. Он даже
не успел осознать того мгновения, когда
обрушилась на него смерть. Солдат с левой
руки вдруг стукнул начальника разводным
увесистым ключиком по голове. Как случилось,
в бешенстве - не целясь, вслепую. Но хватило
только одного маха, чтоб железо насмерть
клюнуло тренированного, крепенького майора
прямо в висок. Тот охнул, испустив рваный
глухой стон, и завалился грузно на солдата,
а потом снова перевалился, как мешок, когда
машину от удара, резкого по тормозам,
занесло поперёк дороги. Солдат дрожал, не
постигая, что сделал. <Товарищ майор!
Товарищ Майор!> - жалобно вскрикивал, думая,
что начальник жив. Кровь тонкой нестрашной
струйкой протекла изо рта. Но майор не дышал,
и глаза его стеклянно-безразлично глядели
на убийцу. Солдат клонил, как на плаху,
головушку, прячась от этого взгляда, не
понимая ещё, что улетучилась из хозяина
жизнь и это развалился на сиденье, глядит на
него с остекленелым холодом труп. В степи на много
километров вперёд не было видно ни облачка,
ни души. Голубая даль, что расстилалась до
горизонта и баюкала взгляд, вовсе не манила
уснуть, а молчаливо, властно ждала
подношения и клонила покориться своей
вековечной дремотной воле. Солдат
отвернулся от трупа, свесил ноги из кабины,
где пахло бензином да мокрой тряпкой...
Обездвиженная командирская машина, будто б
плыла тем временем по спокойной твёрдой
глади степи. Он выплакал и гнев свой, и
любовь, и страх, и боль. Сойдя на землю, не
чувствовал под ногами опоры. Только камень
невесомо твердел в груди; даже не камень, а
камешек, что вложился б в кулак. То, что он начал
делать, походило на желание не избавиться
от трупа, а похоронить тело майора. Теряя
времечко, что с минуты убийства сыпалось
как в прореху, он кротом уткнулся
неподалёку от дороги в землю и рыл
неуклюжей сапёрной лопаткой - то ли яму, то
ли могилу. Сделав окопчик, неглубокую, по
пояс, щель в земле, потащился к машине, весь
залепленный глиной, песком, сам как неживой.
Взвалил его на себя и, шагая с той ношей,
злой уже от работы этой земляной червя,
заговаривал: <Что же ты меня так? Тебя что ж,
уговаривать надо, гад? Служил бы я себе...Ездили
б мы с тобой... А ты, гад, всё испортил... Я тебе
не желаю зла, а ты зачем мне так сказал? Ну,
зачем так-то?! Человек ты или кто! Я ж тебя
уважаю, всё делаю для тебя, как говоришь,
терплю, молчу...> Он задыхался,
усыхая голосом, но снова и снова, пока не
освободился, однообразно-напевно повторял
почти всё те же слова. Свалив с плеч
послушное неживое тело, солдат со строгим
выражением лица стал обыскивать начальника.
Так он " завладел
его документами, оружием табельным -
пистолетом, связкой ключей. А в тыльном
кармане кителя обнаружил спрятанные там
майором не иначе часом назад, будто
голенькие без кошелька, зеленоватые
листики денег, каких никогда ещё в своей
жизни не держал в руках. Деньги
и пистолет он бездушно просто оставил для
себя, а остальное судорожно - в могилу, куда
скинул и замаранный кровью бушлат. Хоронил
он уже и не тело, а всё скопом, что
уволакивала за собой эта смерть. Засыпанная
неприкаянная могилка майора темнела средь
суглинка, похожая на кострище. Солдат по
слабости не мог подняться с колен - все
мышцы его жалостно ныли от работы. Он сидел,
как молятся мусульмане, и, одиноко
возвышаясь над тем холодным пустым местом,
бессвязно что-то бормотал: тосковал по
человеку, которого убил. Олег Павлов
| ![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() | |