|
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
|
![]() |
Проза: Одиночество |
![]() |
![]() |
РассказБывало
ли с вами такое - вспомнишь что-то из давно
забытого, давно произошедшего - и замашешь-затрясешь
головой, отгоняя от себя непрошенные
видения, так тебе за прошедшее стыдно или
больно. А ведь тогда, когда все это
случалось, и не думалось, что потом от
воспоминаний трясти будет, и не гадалось. Да
и не замечалось многое. Шел по жизни, а глаза,
как бельма, - ничего не видят. Самое
интересное, что человек я очень даже
чувствительный. С детства. На всякую
интонацию в голосе душа отзывалась,
особенно когда кино
смотрела или когда историю
кто-нибудь рассказывал из прошлого. Мама
или бабушка. Что они пережили в войну, в
революцию. И отчего, думала всегда, люди
такие бездушные, такие бесчувственные
вокруг были? Вот где они были, эти люди-то,
когда мамочка, сама еще двадцати четырех
лет от роду, третьему своему ребенку
рубашку на смерть шила из старой своей юбки?
Старой-то
и нельзя сказать, потому что новой и в
природе не было, все старое было. Так что
шила она ему рубашку на смерть из своей юбки,
а ребенок этот еще был жив, только от голода
он, мамочка знала, вот-вот
помрет. А в доме кроме воды ничего: Да еще у
нее было двое постарше. Те еще не лежали, как
третий, те еще ходили и воду пили "от пуза",
и она у них в их огромных животиках булькала
так, что мамочка слышала эти звуки, и долго
потом они ей чудились... Так
вот, думала я, где были эти люди, среди
которых жила молоденькая солдатка, муж
которой на фронте с августа месяца первого
года войны бился? И ушел он на войну из дома,
где трое малых ребят, а
в хозяйстве и
коровы-то не было, телушку еще растили-откармливали.
Ушел у нее муж на войну даже с радостью,
несмотря на то, что на войне убивают, потому
что от большего страха ушел. В мае месяце
его председателем колхоза назначили, а в
июне - мужиков под ружье, и тут же жесткий
план на всякую сельхозпродукцию - не сдашь,
враг народа. И не сдал бы. Да в августе
военкомат его вызвал и опередил карающую
десницу. И ушел ее Алексей, в тяжелом хмелю
после проводин, на которых и пели, и пили и
плакали: А она осталась в чужом углу с
тремя ребятами малыми да с телушкой,
которой до молока еще год прожить надо. Что
отец, что мать мои -
сироты. У мамы
сиротство наполовину - мама, бабушка
моя, у нее была, а
отца казнили в двадцать четыре его годика
лютою смертью. Свои же, "суседи", как
бабушка говорила. Только соседи эти
тогда стали "белыми" и "красными".
Поддался народ, разделился - суседи против
суседей. И братовья тоже. Не остановить. Что
тот мор. И прахом пошло все нажитое. У
мамочкиного папы два брата еще были, те шли
за "белых", а он - за " красных". А
когда пала Черкасская оборона, где дед мой в
окопах сидел против Анненкова, разошлись
мужики, оставшиеся в живых, по домам. Это,
оказывается, еще можно было тогда сделать. И
дедушка домой пришел. Вместе с ним
вернулись еще - мужик лет
сорока да паренек, совсем несмышленый,
восемнадцати лет, - тот уже тифозный
вернулся, с большой
температурой дома лежал, "в жару". Всех
утром подняли "белые суседи". Пошли, - говорят,
- поговорим: Бабушка и не кричала - все
свои. И не прощалась с дедом. Сейчас
же и вернется её Демьян. "Хоть
бы зубы не повыбили:" - об
этом только и подумала. Корову обихаживала,
да моя мама, еще трех годиков, на крыльце
стояла, с отцом запросилась, закричала, ее
нужно было на руки взять, успокоить. И
не простилась: А
мужики еще и к Панкрату зашли, тому,
сороколетнему, и Семёна тифозного с постели
подняли, тоже ему говорят, пошли, мол,
поговорим: А он им: -
Не дойду, больной я: А
они: -
Дойдешь! Здесь недалеко: И,
правда, недалеко. За селом сразу за первую
горку завернули, а там место почти ровное,
чуть дальше сад пасечника местного большой
был разбит, он уже по склону тянулся, а до
сада - ровнехонько, как стол. Места в
Семиречье красивые, садов и гор там много. Мужики-то
верхом сразу сели, а деда с товарищами
пешком вели. Семён за них цеплялся, так и
брели втроем. И не
разговаривали, конечно, какой тут разговор.
А как добрели, то увидели -
другой сосед, Иван Поддубный, тоже
верхом туда прискакал, на коне вертелся,
и лопаты - аккурат три штуки, в землю
воткнуты, их поджидают. | ![]() |
![]() |
Верховые
соседи заставили своих пеших соседей
могилу себе выкопать да тут же и посекли
их. С
размаху, с плеча секли шашками, конями
затеснили: Бабушке
фуражка дедова досталась. Поодаль
лежала. Отлетела видно, когда он смерть свою
принимал, или, может, сам, как прощание,
заранее сронил: Даже
не перезахоронили. Как те, трое соседей,
завалили землей, так и лежали они. А
раскопать, чтобы обрядить по чести,
покойников не посмели. А,
казалось бы, чего бояться-то было своих же,
соседей? Всю жизнь рядом прожили. Да и не
только же эти трое, что на конях, в селе жили.
Где люди-то были? И
тогда, когда мамочка моя на смерть рубашку
еще живому своему сынишке шила, что, не было
рядом никого, кто хоть бы полстакана молока
принес или корку хлеба? Никак
не могла понять я этого, слушая
воспоминания. Да и как понять такое? Сшила
мама рубашечку своему Толику "на смерть",
взяла в руки лопату и пошла на целый день в
поле "к чеченам" картошку копать.
Чеченцев тогда в войну к ним в Казахстан
нагнали. Взяла мама, напившись вволюшку
воды, лопату в руки и пошла к чеченцам на
целый день - "в наймы": Дома, в углу,
который снимала, трое голодных ребятишек,
одному на смерть рубашка сшита: А
в поле чеченка да старый чечен за
работниками наблюдали. Как они отвернутся,
мама несколько картошек зароет в землю да
приметит, чтобы ночью за ними вернуться.
Несколько штук за пазуху смогла затолкать.
И когда об этом своем воровстве вспоминала,
то всегда смеялась: "Чеченка мне говорит
- Ты кормишь? Грудь у тебя большая: А я ей -
Кормлю, кормлю:" Шла
моя мамочка домой уже по темному. Безо
всякой мысли шла. Не шла - брела. Картошки
сварила, что за пазухой принесла, детей
накормила. А потом обратно в поле. Где и чего
замечала, когда картошки закапывала, в
темноте не сильно-то могла разглядеть. Так
что все поле руками перерыла. Ведро "картох"
домой принесла. И
спаслись! Всего
ведро картох. Толик
остался жив. Невысок росточком только вышел
да зубы мелковаты, а так - куда с добром. И
умный, и веселый, и красивый: Счастья
только вот Бог не дал. А что от голода умирал
и не подумаешь. И
папочка мой сиротой рос. Круглой. Ни отца, ни
матери не знал. Вспоминал, что уже большой
был, наготы стеснялся, а все без штанов
бегал - не было их, штанов-то. В самую лихую
годину вырастал. А отчего папа в то время,
когда Анненков со своими отрядами в Китай
уходил, оказался в другом селе, больной, "под
Лопуховским домом", так и не уяснила себе.
Семь лет ему тогда было. Помнил отчетливо,
что в соседнем
дворе атаман этот речь говорил, что
ухожу, а вы, кто останется, счеты друг с
другом не сводите, без счета живите:
Из-под этого Лопуховского дома его брат
Василий забрал, в бреду уже. Тому сказали
люди, что видели его младшего брата под
Лопуховским домом в Черкасске. Василий на
коня, да и привез к себе папу: Этого
старшего папиного брата и его жену Полю я
почти не помню. Когда Василий умер после
неудачной операции, мне было столько,
сколько моей маме, когда ее отца "суседи"
увели. Больше
всего меня в этой истории поражало то, что
были же ведь те люди, что видели
мальчишку в бреду? Точно знали, что за
мальчонка, а не взяли его с собой, не нашли
местечка на повозке. Уж не ходячий он был. Не
понять мне этого было, да и все тут. То ли
время жестокое так людей потрошило, что без
сердец оставляло, то ли так и должно все
было в этой жизни быть, разъяснить себе
никак не могла. -
Ты, девонька, - говорила на мои домогания
бабушка, - не торопись судить, всяк себя
спасал. Свое горе в людях сильнее чужого:
Поймешь. Все в тобе: Но
как же такое понять? Рассудите. Лежит "под
домом" у тебя семилетний ребенок. Даже
если он и не в бреду, а: живет.
Вот живет у тебя "под домом" (так и не
спросила у отца, пока жив был, как это
понимать, рядом с фундаментом, за стеной
дома или прямо под домом, в лаз какой-нибудь
лазил) пацаненок семи лет. Кругом война,
красные и белые туда-сюда шастают, тебе
страшно, а как он там, под домом? Да и что,
людей вообще вокруг никого? Просто людей.
Хоть каких-то! | ![]() |
![]() |
Человек
с бедой всегда почему-то один на один
оказывается. А людей вокруг - как вымерло.
Сколько историй услышала я в детстве, все
разные, но во всех одно - когда человеку
плохо, рядом никого. Вот
отец рассказывал,
раскулачили большую семью Гаюновых у
них в селе - хорошую, работящую. А село из
столыпинских переселенцев - крепкое,
красивое. На берегу озера, да под самыми
горами. Весной в черемухе белой утопало, а
зимой столько снега за одну ночь наваливало,
что двери открыть нельзя было - откапывали
соседи друг друга. Лето жаркое, звездное:
Пасеки ставили, плотину выстроили: А в
председатели им поставили самого бедного
из селян. Мысль такую в жизнь воплощали,
если самый бедный, так, значит, самый
настоящий пострадавший от прошлой власти. А
он и не пострадавший был, а ленивый. Ему
раньше мой дядя Устин, что у "белых" был,
говорил: "Бедный ты-то бедный, но вода же у
тебя есть, у озера живешь, умойся хоть:"
Отчаюга этот мой дядя был, о его
проделках бабушка нет-нет, да и вспоминала,
и всегда начинала свой рассказ с тихим
смешком: "Устин-то:"
Будто он только что вышел, будто я его
когда-нибудь встречала: Так
вот, припомнил этот первый председатель
Устину его слова про воду. Сгинул Устин в
тюрьме. И тоже, по слухам, смерть его была
лютая. Ножкой от табурета забили. Там
же, в ближней тюрьме, совсем недалеко. И
раскулачивал своих соседей председатель с
умыслом - своим, да и сверху спущенным.
После раскулачивания, для полной
справедливости - аукцион. Что это такое,
никто и не знал, и вел его сам председатель.
Возьмет вещь какую, еще теплую от тела
хозяйского, да и кричит: "Раз, два, три! На,
Мотька, бери ты!" Это
"полюбовница" сразу у него появилась. Так
Мотьке все "по справедливости" и
отдавал. Шпилькин, была его фамилия. Отвлеклась
немного. Угнали всех, всю большую, работящую
семью, а младший самый, Григорий, потом
вернулся, сбежал видно, вырыл
себе нору в горе и жил там, а потом "сгинул".
И не знал никто ничего о нём. Как
в пустыне. Удивлялась,
вопрошала, а ответа не находила. И решила
для себя, что все страшное
и непонятное - в прошлом. А сейчас - время
другое, вырастет
мое поколение, которое все хорошо и
правильно понимает, и охраним, укрепим
собой жизнь правильную, хорошую, совсем
нестрашную. И никого в беде не оставим. А те,
кто за нами будет расти, - еще лучше будут,
еще правильнее, еще душевнее: Ну,
не совсем такими словами я себе это уясняла,
а скорее чувствами. Представляя себе что-то
вроде крепкого, ровного отряда, который
поднимается с краю огромных территорий и
идет, идет, всем на помощь: Как какая-то
чудесная стройка, которые перед всяким
фильмом в киножурналах тогда в кинотеатрах
показывали. Даже дыхание захватывало, и
сердечко стучать начинало так быстро-быстро,
радостно. В
детстве время долго тянется. А лето какое
было огромное! Вырастать за него успевал.
Что тот подсолнух. И кто старше из детей, тот
всегда перед младшими хвалился, что ему
скорее, чем им, взрослым быть: Я
подросла во времена хрущевские.
Трудностей послевоенных особых не помню, но
очереди за хлебом отстаивала. С ночи её
занимали. На человека, то есть, в одни руки,
одну булку давали. Иногда объявят - по две
булки даем - тогда радость по всей очереди.
А чаще - одну булку в руки. А дома семья.
Иная баба приходит со всеми детишками, и
самого малого на руках держит, чтобы и ему
булку дали. И помню, из очереди ворчали,
чтобы не давали, чтобы не хитрила, не съест
малец булку: Хорошо,
что в селе жили. Картошка всегда своя,
капуста. Не до жиру, но жили. А без хлеба все
равно не больно-то разгонишься. Поднимет
меня мамочка рано-рано, еще до рассвета, вот-вот
только он наступит, а мы с ней уже в дороге.
Все так и замрет вокруг, рассвет ожидая,
даже ветерка нет.
Тишина полная. Воздух плотный, свежий,
чистый, хоть на хлеб намазывай. А за хлебом-то
только еще идем. Бреду за мамой, а пыль на
дороге холодная,
так и сыпется в сандалии. Очень мне не
нравилось, когда холодная пыль в сандалии
попадала. Аж передергивало всю. Казалось -
лучше мокрая роса, но не холодная пыль. А
пыль на дорогах тогда лежала тучная.
Барахтаться даже в ней можно было. Что мы и
делали. Машина если
проедет, такой шлейф за собой поднимет, что
твое облако, и не видно ничего. Приведет
меня мамочка в очередь, постоит до рассвета
и домой, корову доить, дела домашние делать.
И стою я, как страж верный, самой главной
добытчицей в семье в этой очереди. Вот
отстояла один раз очередь. С ночи да почти
до вечера. И самой не верится, когда
вспоминаю. Иду с булкой домой, уже солнце
садится. В конце лета это было, значит,
времени так - часов шесть. Отстояла не
меньше двенадцати часов - ни ела, ни пила.
Вот очереди были так очереди. Да и не
очереди, а одни жданки: когда магазин
откроют, когда хлеб привезут, когда
разгрузят: Кто дом
с живностью и детьми на весь день бросит?
Редко кто. Вот и стояли старые и малые.
Хорошо еще тому, кто неподалеку от магазина
живет. Как хлеб привезут, так и подбежит. А
от нашего дома до магазина было
минут двадцать через выгон скорым ходом.
И не укараулишь, и не набегаешься, чтобы две
булки купить. Так что стояла я там одна. Иной
раз к обеду уже
возвращалась, а в тот раз
вечером. | ![]() |
![]() |
Если
бегом бежать, то до дома и в десять минут
можно было успеть.
Детские ноги и голодные легкие. А я медленно
шла. Усталости не помню особой, а довольна
была: сейчас приду, хлеб
на стол: Вытащила булку. Хлеб был серый.
Всегда радость в очереди была, если
хлеб белый привозили. Так вся очередь и
зашевелится радостно, заоглядывается друг
на друга, заговорит - хлеб-то белый сегодня:
Вот был хлеб, так хлеб! Запашистый,
высокий, сияющий золотистой корочкой. Так
бы и вцепился зубами. И пряников никаких не
надо. А если черный привозили - никакого
восторга. Его не любили ни старые, ни малые.
Малые особо, но и старухи иногда вздыхали,
что в войну они его
наелись и не соскучились еще. А серый был с
серединки - на половинку. Что-то среднее. Но
и он был вкусным.
Особенно если корочку тебе
отрежут, да сахаром ее присыплешь, да на
улицу с этаким богатством вылетишь.
Красотища! Серым
этот хлеб называли явно не от цвета, потому
что корочка у серого была скорее
цвета красноватого, но никак не серого.
И нажарена она была всегда в сельской
пекарне на славу. Печи в пекарне еще тогда
сохранились "старорежимные", дедами
сработанные, дровами топленные, и пропекали
они хлеба на славу - со всех боков. Вот
эти то бока и сразили меня. Остановилась
прямо посередине дороги, сумку открыла,
брезентовая такая была, черная, ухватила
рукой за бочок булки, легонько совсем, и он
поддался с тихим, рассыпающимся
таким хрустом: И в рот. И не заметила, как
весь кусок в нём исчез. Вмиг. И дом уже
видела. И с места не сдвинулась, пока все
бока и верх у булки не объела. Домой
пришла - сумку с хлебом в пустую сельницу
воровски сунула, где раньше, когда мука была,
и мамочка свой хлеб пекла, хлеба и лежали. Вытаскивает
мамочка изуродованную хлебную культяпку на
стол, а я сразу кричать - простояла,
промучилась из-за вас всех и никогда больше
туда не пойду, хоть режь. Тебе надо - сама и
ходи : Надо
же. Ведь уже и большенькая была. Лет
двенадцати. Когда фильмы смотрела, всякий
нюанс понимала - вот добро, вот зло, вот
героизм, вот трусость. И терпеть была много
чего ради добра готова. Ан, нет. Не хватило
тогда чего-то во мне, самой малости, до той
стройки, о которой мечтала: Возвращалась
с дачи. До своей уже дачи дожила.
Клубника народилась - три раза в полный рот
ребенку укусить. Считала. Три раза, да не
помаленьку, а от души. Жует, рот не закрывает,
так тесно там от клубники. И вышло у меня
такой клубники набрать полное ведро. Одна в
одну! Не наглядеться. А сверху, на лист
лопуха, поместила горсть первой,
скороспелой малины. Ну!
Хоть картину пиши! Еду,
все на ведро смотрят. А все дачники, толк в
виденном понимают. Так смотрят, что сразу
ясно, нет у них такого - без слов смотрят,
строго и придирчиво, то на ведро, то на меня. В
городе на троллейбус нужно было пересесть.
Выгрузилась. Все взгляды при мне. А заметить
надо, что и одета я была не как просто дачник,
а как тот дачник, что в автобусной давке
человек случайный - кофточка желтенькая,
брючки белые, очки от солнца. Да еще с таким
шикарным ведром! В общем, совсем жизнью была
довольна. Перешла
на другую остановку. Там уже народ не дачный
- чистый, городской. Остановка полупустая.
Оберегая свежесть, поставила клубнику на
лавку внутри остановки, в тень. Никого не
стеснила, все предусмотрела и вышла,
чтобы видеть поворот, откуда троллейбусы
выворачивают, и разглядеть пораньше, мой
троллейбус идет или нет. Важно это почему-то
всегда для стоящих на остановке, заранее
увидеть номер общественного транспорта,
если они даже и не спешат никуда. Только
вышла, а в это время тот опухший бомж и
явился. Незаметно так за спиной прошел и
уселся прямо рядом с моим ведром. Да
и не бомж вовсе, бомжи - это позже, а так,
человек опившийся, извалявшийся. Хоть и
с опухшим лицом, но трезвый. И сел он
рядом с моим ведром, и глаз с него не сводит.
Так оно его заворожило. И
заволновалась я, потому что сразу пойти и
ведро взять, все-таки, неудобно. Резона нет,
троллейбус еще не подошел. Если бы даже и не
мой номер подкатил, можно было бы убрать
ведро от опухшего подальше, а когда
никакого еще троллейбуса нет, всем понятно,
что из-за испитого и суечусь. Вот и
волновалась, вида не подавала, но незаметно,
вполглаза, за ведром следила. А
мужик сидит возле
ведра, сияющего своими новыми боками,
увенчанного короной
из клубники с листом лопуха, на котором,
одна к одной, картинно возлежит малина,
будто очарованный. Может, вспомнил чего,
а может, голоден был: | ![]() |
![]() |
И
видела все это, и не видела, а только
опасалась, чтобы клубника от этого
пьянчужки не испортилась. И
не так, вовсе: Как будто пахнуть не так
будет... Схватила
ведро, когда
троллейбус подкатил к остановке. Не
отягощенный будничной толпой,
полупустой, налегке, он даже, помню, лихо
как-то притормознул, одновременно
распахнув двери, точно зная, как он мне
нужен. И только взялась за ручку ведра,
мужичонка тот как проснулся, перевел на
меня свой очумелый взгляд и осипшим то ли от
долгого неговорения, то ли от давно
выпитого, голосом спросил: -
Ты, это... Можно хоть одну попробовать? А?.. Сунула
ему брезгливо. Даже сварливо - навязался,
мол, и не до тебя тут, спешу - три
штуки... Из
целого ведра. Три штуки. И
время-то не лихое было. И сама сытая да
гладкая: Позже,
много позже поняла, чего было жаль. Не
клубники, нет - всех угощала, всем
раздавала - а вида красивого, который,
удели мужику горсть побольше, исчез бы.
Видно, очень
хотелось еще и перед соседями
покрасоваться. А, надо же, до своей квартиры
дошла и ни одного из них так и не
встретила. И
в тот же вечер забыла о мужике. Да что вечер
- уезжая с остановки, уже забыла. Доведись
мне об него даже споткнуться некоторое
время спустя, и не вспомнила бы. А позже,
гораздо позже появился он передо мной,
освященный еще жаркими лучами солнца,
опитый и опухший, с удивлением от
увиденного в глазах. И все говорит,
срывающимся от волнения голосом:
Можно хоть одну попробовать? А?.. А
я все хватаю и хватаю свое красивое ведро и
брезгливо так, не глядя на человека, сую ему
в подставленные ладони три клубнички: Эх,
вернись времечко, отсыпала бы во всё, во что
нашлось, или бы и все ведро подарила, на
радость себе, смотрящей уже с дальнего
конца пути на жизнь человеческую. А
потом пошло поехало.
Время меченое прикатило. Кому цивилизацию
да свободу личности подавай, а кому и
милостыню. Сколько их, бабушек в стареньких
жакетиках да в вытертых шальках с тех пор
поселилось в памяти моей? А опитых и опухших?
А детей? А молодых калек? Без счета. Так и
дернешься, как вспомнишь, как от зубной боли.
Отчего-то
все больше старушки за милостыней стоят. Во
все времена. Носики заостренные, глазки
светлые. И ни злобы в них, ни презрения:
Поди, тоже своему какому рубашечку на
смерть из юбки шили, так тогда все о жизни
этой и разузнали. "Все
в тобе: Все в тобе:" -
бабушка моя мне говаривала, а я и не
понимала. А ведь, как верно - все в нас. В
каждом. Кивнуть на другого - тоже в нас. Вот
сейчас по телевизору
голод в Сомали показывали. На малюсенького
ребенка, с животом, как у паука, с
тонюсенькими отростками рук и ног,
журналисты свои кинокамеры наставили, а он
уже глаза закатывает. Снимают, говорят
почтительно, шепотом, помрет, мол, через
несколько часов, помогать надо, всем миром,
всему Сомали: Странно.
Вас туда со всем оборудованием доставили,
чтобы предсмертные
страдания ребенка заснять, а ящик молока -
не додумались. Людей
отчего-то всегда на это не хватает. После
мамочкиной смерти взяла себе
старую-старую фотографию. Женщины на
ней в юбках с оборками, да в "полсапожках".
Мужики - в рубашках-косоворотках: Лица
деда никак не могу разглядеть,
то ли солнцем стерлось, то ли временем. А
прадед - виден весь. Ох, и мужик! За плечами
три снохи в ряд стоят - как раз по спине!
Приезжий фотограф спросил у него тогда,
похваляясь своей цивилизованностью: "Как
снять вас, в рост или по бюст?" А прадед
мой: "По бюст, но чтобы и подметки были
видны:" Завела
в рамочку, на стол поставила. И стоят они,
родова моя, до всякого дележа снятые, брат к
брату, сноха к снохе. Рядом ребятишки с
книжками. Старики по середине. Замерли на
фоне белого холста, на меня на одну глядят. И
подметки мои стоптанные от них никак не
скрыть. Елена Пустовойтова
| ![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() | |